Истинные знатоки напиваются еще с завтрака. Голова, остывшая, точно белый колобок луны, всасывает горный ручей водки. Ах, милый пьяница с кубком, стиснутым кумачовой кожистой рукой, ты, знаю, сотворишь небывалое кушанье, коль не помешает человек из Порлока, и когда-нибудь, стоя у стены в ожидании расстрела, ты вновь узришь, как черные души снежинок в танце падают в пахнущий горячим хлебом мешок рта. Что же порождает кладку осмысленных периодов и глав – текст, проще говоря? Я спросил о том рубиновую даму и припомнил, как однажды Л., молодой, но искусный в сочинительстве владелец рваных, словно мягкие щупальца костра, усов и бородки, услыхав этот вопрос, по-попугайски повернул голову, уколол меня дробинами зрачков и прогортанил: «Слова, Андрей Рогволдыч. Одинокие, собранные в гигантские списки. Цепочки ДНК. Разбросанные, несвязанные. Они, понимаете ли, пухнут, зреют и свиваются в химерические единства. Правда, для этого потребен хороший рассол». Я попенял тогда Л., дескать, не пренебрегайте фабулой, юноша. «А вы, мой дорогой Корф, прямо-таки трепещете перед сюжетной изобретательностью, вроде толстяка-поклонника нежной девы, заранее признавшего победу мускулистого соперника». О да, я, действительно, грузноватый, чуть прогорклый мужчина потертых лет, мучимый снами, сработанными, чаще всего, в тонах каломели, где только приедешь к сумрачному морю, а вечером уже неотвратимо-паучьи ждет обратный поезд (где-то, не для меня, истекает золотым маслом сомнамбулический Кадат), и опытность советует менять кофейные метафоры на чайные; впрочем, я млею от тех и других, как салонные художники – от сардониксовых рабынь на невольничьих рынках Востока. Пора мне, наконец, уяснить, что вернейший путь обнажения – сокрытие, а лучший метод письма – умолчание. Намедни четыре слога были подсказаны именем Генделя, и я тщетно пытался воссоздать слово по ритму, строго запретив себе обращение к справочникам. Яйцо снеслось к полудню – «сарабанда». И мне вскочило на ум, что высшая слава музыки – обдуманная сдавленность и обрубленность, разрываемая краткими, редкими мгновениями воспарения, будто тяжкий дракон выплывает на воздушную охоту. Как-то осенью мы с моею зазнобою стояли на мосту над Москвой-рекой, огромный сизый ветер, сурово лаская, трепал и полоскал ее волосы. Мы рассуждали о метафизической географии. Я рассказал о доценте, ведшем философский семинар во времена моего студенчества, он был свято убежден, что Балканы – средоточие косного и шершавого зла, вздутый, поросший густым лесом лобок над светлым фаллосом Эллады. Радужки твоих глаз, подумал я, звенят, как бутылка, вмерзшая в твердый снег, а к ночи меня подстерегла расшифровка пасхалки гагатового солнца, умопостигаемо явившегося в облачной прорехе над зубчатостью Москвы – ужин в номере под вертящийся винил с Вертинским. Люди суть прокрастинаторы: смерти, ибо жизнь есть не что иное, как отсрочка. Полдень, лысое темя суток, час безраздельной власти Пана. Я, резонер-натурфилософ, улучив момент, шепну тебе, возлюбленная: стихии земли сопутствует печаль, в запахе грейпфрута, например, она ответственна за угловатость – лишь элемент огня способен окрасить ландшафт радостью, гневом, сердцебиением. Налей мне рому, женщина. «Куба, любовь моя, остров зари багровой»...
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.