Та, что указывает путь

В самом слове Казывань, было что-то указующее, что-то вечное и древнее, как тот лес, который шумел здесь, когда ещё ни один топор не коснулся его смолистых стволов. Старые люди говорили: речка, что течёт здесь, называется Казычка — а значит, она указывала путь. Кому? Может быть, зверю на водопой, может быть, беглому человеку, который искал, где бы приклонить голову, а может быть, и самой Смерти — но Смерть и без указателей знает, куда ей идти.
В конце семнадцатого века пришёл сюда святитель Питирим. Пришёл не сам — прислал челобитные, выходил земли для епархии, и земля эта, глухая, дикая, в урочище Талинская Поляна, была отписана архиерейскому дому. И повёл он сюда людей. Гнали они скот, везли на телегах скарб, бабы плакали, оглядываясь на покинутые могилы, а мужики молчали. Молчала и земля, принимая их. И стало быть, в 1719 году уже стояла здесь деревня Пятницкая, а по-здешнему — Казывань. Имя двойное, как у человека, у которого есть одно имя для Бога, а другое — для людей. И стояла она над речкой-указательницей, и было в этом что-то тревожное: словно сама вода всё время куда-то звала, а уйти нельзя. Можно было идти только вглубь, только в эту чёрную, жирную, хлебородную землю, которая кормила и душила.
А рядом, верстах в трёх, прилепилась к оврагу деревушка Гасовка. Имя своё получила от фамилии — Гасовы, помещики мелкие, как соринка на теле губернии. В иных местах от таких фамилий одни названия и остаются, а люди давно перемешались, ушли, вымерли. Но пока — стояли избы, курился дымок, лаяли собаки, и было всё, как у людей. И никто не знал тогда, что пройдёт двести, триста лет — и останутся от Казывани семьдесят душ, а от Гасовки — только пустота да ветер в трубах.
Долго не было здесь храма. Долго люди молились Богу в чистом поле, клали поклоны на восток, и ветер относил их слова — туда ли, не знали. И только в 1767 году срубили деревянную церковь во имя святой Параскевы, которую в народе звали просто Пятницей. Звали, как родную, как бабку, которая и заступится, и наставит, и не даст пропасть. Церковь поставили — и село стало селом. До того была деревня, а теперь — село. Потому что храм — это глаза. Без глаз человек слеп, без храма село — так, червоточина в земле.
И пришла Пятница. Пришла в деревянной своей обители, строгая, тёмная от времени, с наморщенным ликом. И стала она смотреть на мужиков, на баб, на ребятишек, которые бегали по улице босиком до самого снега. Смотрела, как пахали, как сеяли, как в засуху падали на колени и просили дождя, и дождь приходил — или не приходил. Смотрела, как одни работали на барщине, а другие были вольные, и те и другие крестились одним крестом, а жили по-разному. И наверное, было ей тяжело смотреть. Потому что деревянная она, и щепа на ней от дождей почернела, а всё равно видит больше, чем человеческий глаз. Видит, как в 1866 году перестраивают её, старую, чтобы она стояла ещё, а потом, в 1898-м, на свои, мужицкие, медные копейки возводят новую, уже двухпрестольную. И она, Пятница, стоит, и придел Никольский рядышком, будто два голоса в одной молитве.
И в 1886 году открылась при церкви школа грамоты. Учили мальчишек псалтырь, учили писать палочки и крючочки. Учитель был дьячок, полуслепой, но строгий. Учеников набралось шестьдесят пять душ — как будто зерна бросили в сухую землю, и они дали всходы. И была надежда, что взойдёт что-то доброе, человеческое, светлое. Но Пятница молчала. Только глядела потемневшими глазами.
В 1921 году пришла сюда беда, которую назвали антоновщиной. Но это было не имя — это был вой. Вой голодной, озверевшей, измученной земли, которая требовала своего, и отдавала своё, и не знала, где мера. В Казывани тогда стояли два комитета Союза трудового крестьянства. И мужики, те самые, что крестились у Пятницы, что водили хороводы на Троицу и поминали родителей в родительскую субботу, пошли в Казыванский полк. Пошли, потому что нельзя было больше терпеть. Потому что земля, которую они полили потом, вдруг стала не их. Потому что хлеб, выращенный руками, вдруг стал чужим.
Страшно это — когда в одном селе брат идёт на брата. Страшно, когда Пятница молчит, а колокол молчит, и даже ветер, который всегда гулял по полю, затихает, будто боится. И полк ушёл в ночь. Ушёл — и многие не вернулись. Кого скосили пули, кого — тиф, кого — петля. А земля приняла всех без разбора: и того, кто был за красных, и того, кто был против, и того, кто просто хотел жить.
После того затихло село. Затихло надолго. И в церковь стали ходить реже. Не потому, что Бога не стало — Бог, может, и остался, — а потому, что люди смотрели на иконы и не знали, о чём просить. Просить о прощении? Но прощение — это когда знаешь, за что. А они не знали. Только чувствовали — есть грех на них, на всех, на земле, на воздухе, на каждом камне. И грех этот тяжелее, чем любая барщина.
В сорок первом году опять ушли мужики. Уже не полком, а так — по повестке, молча, с вещмешками за плечами. Бабы выли на околице, но бабий вой, он как дождь — пройдёт и перестанет. Остаётся только тишина. Такая тишина, что слышно, как растёт трава. И одна из тех, кто ушёл, была Т. Я. Дерунец. И стала разведчицей. Имя её редко вспоминали потом, но оно было. Как зарубка на дереве: была, жила, дышала, ходила по этой земле босыми ногами, а потом ушла в неизвестность и, может быть, легла где-то в сырой немецкой земле, или в болоте, или под колёсами поезда. И неизвестно, вспоминала ли она Казывань в последний миг. Вспоминала ли, как пахнет в поле ромашка, как звенит комар над ухом, как тянет сыростью от реки Казычки. Может быть, и вспоминала. Может быть, это помогло ей умереть спокойно.
А после войны село не поднялось. Не смогло. Избы оседали, крысы грызли зерно в заброшенных амбарах, и школа — та самая, что когда-то учила палочкам и крючочкам, — закрылась. Сначала была семилеткой, потом восьмилеткой, а потом не стало и её. И дети, которые родились здесь, уезжали в города, и не возвращались. И церковь закрыли. Не разрушили сразу — так, оставили стоять. И стояла она, деревянная, покосившаяся, с провалившейся крышей, и Пятница смотрела из-под досок пустыми глазницами. Наверное, ей было холодно. Наверное, она ждала, когда её сожгут, или разберут на дрова, или просто упадёт она сама, истлев до последнего волокна. Но она не падала. Стояла, как стоят старухи на кладбище, когда все уже ушли, а им некуда идти.
Сейчас там живёт семьдесят два человека. Семьдесят два — цифра, которую можно написать на песке, и ветер сдует. Почтовая контора ещё работает — приходят пенсии, уходят письма. Но писем всё меньше. Потому что некому писать. Уехали дети, внуки, правнуки. Остались те, кто не может уйти, или не хочет, или уже не помнит, зачем уходить.
А Гасовка — та почти совсем умерла. Несколько домов, вросших в землю, и если прислушаться, можно услышать, как скрипит половица под ногой старухи, которая осталась одна. Или не скрипит. Может быть, там уже никого нет. Может быть, есть — но такая тишина, что не отличить живого от мёртвого.
И я думаю: зачем была эта жизнь? Зачем эти пахари, эти солдаты, эти бабы, рожавшие в муках и хоронившие детей? Зачем эта церковь, которую строили на медные копейки? Зачем эта речка Казычка, которая указывала путь, если путь привёл только к пустоте? Но, наверное, есть в этом какая-то тайна, которую не понять. Тайна, которую знает только деревянная Пятница с закрытыми глазами. Или не знает. Может быть, и она забыла. Забыла, как в 1767 году зажигали свечи и пели «Христос воскресе», и пахло ладаном, и мужики плакали от умиления. Забыла. И стоит теперь безгласная, безглазая, и только ветер гуляет в пустом алтаре. А ветер — он тоже указатель. Он указывает туда, где ничего нет.



Бондарский край, Тамбовская область

Март, 2026


Рецензии