Сказ о том, как храм по доскам растащили
И пошла по окрестным селам молва: мол, не храм — игрушка, ладанка Божья. И стекались туда богомольцы из Керши и от самого Пичаева, шептали свои тайны в ухо Николке-Угоднику, вырезанному из липы так искусно, что в сумерках, казалось, старец поводит деревянными зрачками, слушая грехи.
Но пришла беда, откуда не ждали. Не татарин пришел, не разбойник с большой дороги. Пришли новые люди с твердыми словами и железными книжками. Сказали: «Бога нет. А раз нету, то и дому ему не надобно. Разбирай, мужики, церкву на дрова. Будет вам амбар для ссыпки зерна — вот вам и новая вера: брюхо сытое». И тут случилось то, чему и в страшном сне не привидится. Мужики, кои этот храм своими руками собирали, кои в нем детей крестили и отцов хоронили, пошли разбирать его по доскам. Сперва не шли, ломались, крестились украдкой. Да кто ж их спрашивал? Пришли уполномоченные с наганом, сели на крыльце бывшей волости, курят, поглядывают. Страх — он, батюшка, понукатель из всех самый ретивый.
Пошло веселье. Бабы таскали доски, мужики бревна ворочали, матюкались, иной раз и заплачет который, так ему в спину дыхнут: «Не ной, антихрист!» Купол, что маковкой в небо упирался, сдернули веревками. Он как застонал, как заскрипит по-живому, да и рухнул наземь, распоровши грудью землю. Осколки золота с неба облетели, как листья с райского куста.
Первым делом растащили Царские врата. Резьба на них была — глаз не оторвать: виноградная лоза вилась, гроздья тяжелые свисали. Так их Кузьма Звягин, мужик сапожник, к себе в сарай приспособил — дверки для кур сделал. Куры, дуры, в новых хоромах не ночевали, всё на улицу стремились, будто чуяли непотребство.
Иконостас порубили на дрова. Святых лики летели в щепу. Один мужик, Игнат по прозвищу Косой, надумал из иконы «Спас в силах» себе столешницу смастерить. Приладил, сел ужинать, а ложка из рук валится, да и хлеб солью не лезет. Взглянул на доску, а оттуда Спаситель глядит, строго так, с укором. Игнат перевернул доску ликом вниз — все одно жжет в спину. Бросил ту столешницу в огород, а через неделю глядь — картошка вокруг того места черной гнилью пошла, да и сам Игнат с той поры сохнуть начал, будто его на огне сушат.
Но самая дичь, про которую и по сей день старухи шепотом сказывают, приключилась с часовенкой. Та самая, резная, которую мастера для тихой молитвы срубили, чтоб старухам далеко не ходить. В ту пору коммунисты велели ее под амбар приспособить. Зерно ссыпали — рожь, отборную, для посева. Заперли дверь на железный крюк и забыли. А осень в тот год стояла мокрая, дождливая. Крышу-то с часовенки сняли, а новую не настелили. И пошло зерно преть. Да не просто так, а с воем. Ночью бабы просыпались — из амбара-часовни звук идет: будто кто-то тяжко вздыхает, будто стонет земля. А как рожь преет, она тепло выделяет, и от того тепла в углах, где раньше образа стояли, выступила влага. Но влага та была не простая. Стекая по стенам, оставляла она следы, похожие на слезы. И чем дальше, тем страшней: на досках проступать начали лики. Неярко, будто из-под воды, но проступали. Глаза глядели скорбно.
Мужики, кои зерно в ту ссыпку возили, рассказывали потом (пьяные, правда, но дело не в том), что слышали плач. Детский, тонкий, будто иконы, запертые в темноте, плачут. Сторож Павел, человек бывалый, не трусливый, пошел как-то ночью проверить засов. Глядь, а дверь сама собой открывается, и из нутра амбара тянет не затхлым, а ладаном и гнилью пополам. Заглянул он внутрь, а там в темноте рожь шевелится, будто живая, и вздуваются от газов холмы зерна, и слышится из глубины:
— О-о-о-о... гре-е-е-хи...
Павел дверь захлопнул, на всякий случай приложил к ней доску с гвоздем и зарекся пить самогон на ночь.
Апофеоз же безумия случился, когда полезли крест снимать. Крест тот кованый был, венчал главный придел. Всем миром его ставили, в основание медные пятаки бросали «на удачу». Крест не поддавался. Ни пилой его взять, ни топором. Привязали веревки. Рванули. Крест заскрипел, земля вокруг вздохнула, и — ба-бах! — лопнули веревки, а железо, разогнувшись, полетело вниз. И полетело оно аккурат в то место, где собрался народ поглазеть на поругание. Тут, братцы мои, любого бы хватил удар. Крест врезался в землю, да так, что выбил воронку, и осколки железа полетели во все стороны, как шрапнель. Чудом никого не убило, только одному парню — внуку того самого Кузьмы — снесло шапку с головы, а рядом баба с годовалым дитем стояла. Младенца седой волос коснулся, и с той поры, говорят, мальчик рос немым, будто железный язык заклинило в горле.
С той поры тех мест люди стали сторониться. Деревня наша таяла. Кто в город подался, кто на другие хутора, подальше от греха. Избами поросла крапива, в огородах волки стали логово вить. Только и осталось от былого величия та самая часовенка, которую под амбар приспособили. Стоит она и сейчас на самом взгорке, у самого леса. Вся черная от времени, покосившаяся, но резьба на наличниках чудом уцелела — листья да шишечки, те самые, что первые мастера вырезали с любовью.
Зерно из нее давно выгребло, дышать там стало легче. Крышу никто не чинил, но она не течет, только сквозь щели лунный свет сочится. И если прийти туда на закате, когда солнце садится за овраг, можно увидеть, как изнутри, из стен, выступают на миг мутные слезы. Смола ли то древняя плавится от солнца, или то, о чем и думать страшно, — неведомо.
А теперь, добрые люди, я вам вот что скажу, и это будет мой вывод, который всякий мужик бондарский и без меня знает, да сказать боится. Так нельзя. Нельзя дом Божий по доскам тащить на курятник, нельзя зерном давить святые слезы, нельзя железным крестом народ пугать. Потому что земля — она помнит. И каждая доска та, что из храма взята, в новом строении не держится. У Кузьмы сарай сгнил за один год. У Игната изба покосилась так, что стены клином сошлись. А в той деревне, где сейчас стоит одна только эта резная часовенка да три бабки, по ночам ветер гуляет не простой. Он гудит в щелях, и в гуле том слышится не то стон, не то церковное пение, оборванное на полуслове.
Не тронь святыню. Прошлое, ежели его порушить, оно не уходит. Оно садится в сырую землю, преет там, как то зерно, и ждет часа, чтобы выйти из себя слезами да тяжким вздохом, напоминая живущим: вы не хозяева здесь, вы — приживальщики на земле, которую полили кровью отцов и слезами матерей.
Свидетельство о публикации №226032802120