ДвоюРодные. Глава третья. Каляки-маляки

Глава третья. Каляки-маляки

Лето 1998 года стало для Пети и Сони не началом дружбы, а первой, изматывающей войной за внимание и право на горе.

Прошёл год с той памятной встречи, но они всё ещё оставались существами с разных планет. Петя твёрдо знал: появилась Соня, и в дом пришла беда. Она была тихой, бледной и вечно цеплялась за тётю Веру, а на его предложение «пойти кузнечиков ловить» смотрела так, будто он приглашал её в ад. Но главное — она украла его тётю. Не просто отняла внимание, испортила её. Превратила весёлую Веру, которая раньше смеялась над его шутками и качала на коленях, в эту замкнутую женщину с пустыми глазами. Вера теперь часто сидела у окна, глядя в одну точку, а её смех, если и звучал, был коротким и надтреснутым. Из комнаты родителей Сони доносились не ссоры, а какое-то усталое, безнадёжное бормотание. Петя не знал про коллег-сплетниц, травивших Веру за «выгодную партию», и про её сомнения. Для него цепочка была железной: появилась Соня — тётя Вера перестала смеяться. Значит, Соня и есть причина всех бед.

Соня же не просто видела в Пете источник шума и опасности. Она нутром чуяла главную угрозу: мир снова готовился отнять у неё маму. К старому кошмару — стону, глухому удару о пол и неподвижному телу в красном фартуке — прибавился новый, ежедневный страх: мама Вера ускользает. Она физически была здесь, но всё чаще смотрела сквозь неё пустыми глазами. Иногда она крепко, почти болезненно обнимала Соню, словно ища в ней спасения. А иногда отстранялась, и её ладонь на голове дочки была тяжёлой, как камень. Для Сони, выучившей язык взрослой беды, это были кричащие сигналы. Она теряла опору. И её страх перед Петей был страхом перед тем, кто может раскачать и без того шаткий плот, на котором они с Верой пытались удержаться.

Их конфликты были мелкими, но отравленными этой общей, неосознанной тревогой.

— Отдай! Это моя кукла! — всхлипывала Соня, пытаясь вырвать у Пети тряпичную Лёлю, которой он размахивал, как флагом.
— Сама дура, на стол бросила! — орал Петя, задирая куклу ещё выше.

Ему нравилось, как её лицо искажалось от обиды. Пусть плачет. Пусть тётя Вера видит, какая она нытик. Может, тогда вспомнит, что в доме есть ещё один ребёнок.
Кончалось всё слезами Сони и окриком взрослых: «Петька, не трогай сестру!» А Петя, отдавая куклу, чувствовал горькую победу: да, его отругали, но он хотя бы был замечен. Он существовал.

Однажды случилось нечто, что Петя счёл детской глупостью и не понял весь ужас происходящего. Соня, уличив момент, взяла карандаш и на обоях в горенке возле своей кровати начала выводить лицо. Овал, глаза, улыбку. Портрет родной мамы Риты.
Петя, крадучись за ней, увидел эти «каляки-маляки».

— Эй, что это ты делаешь? — фыркнул он. — Стирай сейчас же! Бабушка будет ругаться!
Соня вздрогнула и прижалась спиной к стене, закрывая рисунок ладошками.
— Не тро-о-гай! — выдавила она, и в её голосе прозвучала не просьба, а мольба.
— Давай сюда, я сотру! — Петя схватил влажную тряпку и шагнул к ней.

Она не стала умолять. Она закричала. Тонкий, пронзительный крик, от которого у Пети ёкнуло внутри. Но было поздно — мокрый грубый след пополз по обоям, размазывая карандашные линии в серую грязную кляксу. Улыбка расплылась, глаза исчезли.

Соня не заплакала. Она замерла, глядя на стену широкими, пустыми глазами, в которых плескалась такая бездонная потеря, что Петя на секунду оторопел.

«Ну и что? — подумал он, отбрасывая тряпку. — Рисовала бы в альбоме».

Но этот немой, шокированный взгляд не выходил из головы. В нём было что-то знакомое — такая же пустота бывала иногда в глазах тёти Веры.

Она не ябедничала. Просто вечером Вера, укладывая её, спросила тихо:
– Что случилось, доченька?
А Соня, уткнувшись ей в плечо, прошептала:
– Я маму нарисовала... а он стёр.

Вера только тяжело вздохнула и крепче обняла её, но Соня почувствовала в этом объятии такую усталость, будто мама и сама держится из последних сил. Этот вздох испугал её больше, чем злорадство Пети.

И тогда Петя, подслушавший у двери, решил проучить её по-настоящему. Когда взрослые ушли в огород, он предложил сыграть в прятки. Соня нехотя согласилась. Она спряталась в тёмную кладовку под лестницей, забилась в угол среди банок с соленьями. Минуты шли, а его шагов не было слышно. Тишина стала зловещей. Пахло сыростью и зимними заготовками. И в этой тишине ей вдруг с ужасающей ясностью представилось, что никто не придет. Ни Петя, ни Вера, никто. Что мама тоже где-то «ушла внутрь себя» и не услышит. Что она останется одна, навсегда, в этой тёмной яме.

И тут из темноты, прямо у неё над ухом, раздался душераздирающий вой:

— У-у-у-у! Я привидение!

Соня не закричала. Она издала короткий хриплый звук, будто ей перекрыли дыхание. Её тело резко сжалось, глаза в темноте стали огромными и стеклянными. Она начала задыхаться, судорожно ловя ртом воздух, и беспомощно забилась в углу. Паника была не от привидения, а от подтверждения самого страшного кошмара: ты один, помощь не придёт.

Петя, ожидавший визга, замер. Ему стало вдруг страшно по-настоящему — не как от наказания, а от этого тихого, жуткого удушья.

– Чего ты? — пробормотал он. — Я же пошутил...

На шум прибежала бабушка. Увидев Соню, она бросила на Петю взгляд, полный не просто гнева, а ужаса. Она оттаскала его за ухо так, что у того потом два дня горело, но не это было самым страшным. Самыми страшными были её слова, сказанные сквозь зубы:

— Будешь знать, как дурачиться над маленькой! Её мама на её глазах умерла, понимаешь ты это? У неё в душе рана, а ты в неё соль сыпешь!

Петя, оглушённый болью и этими словами, сидел на крыльце.

«На глазах умерла...»

Ему вдруг пришла в голову другая, пугающая мысль: а если и эта, новая, тоже... исчезнет? От грусти? На секунду он почти её пожалел. Но тут же поднялась новая, ещё более яростная волна обиды: «Значит, её нельзя трогать, потому что у неё горе? А если тётя Вера из-за этой грусти совсем уйдёт? Тогда кто виноват? Она! Несправедливо!»

И вся вина переплавилась в новую злость. Он был защитником своего мира, своей настоящей тёти от этого тихого, плачущего захватчика, который всё только портил.

Но месть не заставила себя ждать. Через несколько дней Петя, демонстрируя своё превосходство, забрался на старую садовую скамейку.

— Боишься? — крикнул он Соне, которая сидела рядом на траве, плела венок из одуванчиков и всем видом показывала, что он для неё — пустое место.
— Слезай, упадёшь, — буркнула она, не глядя.

Он стоял, размахивая руками, и злость пульсировала в висках. Он смотрел на её бледное личико и думал не только о своих обидах. Он думал о тёте Вере, которая вчера опять молча плакала на кухне.

«Это всё из-за тебя, — мысленно кричал он Соне. — Из-за тебя все несчастные!»

И тут в Соне что-то перемкнуло. Вся её обида за стёртую маму, за жуков, за куклу, за испуг в кладовке, за его вечные насмешки выплеснулась наружу. Но под всем этим кипело самое простое и отчаянное желание: «ЗАМОЛЧИ. ПРЕКРАТИ. ТЫ СПУГИВАЕШЬ ЕЁ. ТЫ ОТНИМАЕШЬ У МЕНЯ МАМУ!»

Она резко встала и изо всех сил толкнула скамейку.

Деревянная конструкция качнулась. Петя, не ожидавший подлости, взмахнул руками и с глухим стуком шлёпнулся на землю, прямо на острый край кирпича, лежавший рядом. На его ноге сразу выступила ярко-алая царапина, из которой пошла кровь.

Петя закричал. Но не от боли — от шока и непонимания. Он сидел, обхватив ногу, с бледным, искажённым лицом. Он смотрел на Соню, а она смотрела на кровь, и её собственный гнев моментально сменился леденящим ужасом. Она не хотела этого. Она хотела, чтобы он просто упал в траву. Но не крови.

На крик сбежались взрослые. На этот раз досталось ей. Её отчитали так, что мир померк.

— Ты что, с ума сошла? Он же мог шею сломать!

Стоя в углу, Соня глотала горькие слёзы, думая, что быть «доброй» — значит просто терпеть, когда тебя доводят. И она тоже чувствовала страшную несправедливость. Её наказали за одну вспышку, а он мог терзать её неделями, но для всех это было просто «мальчишеское».

Вечером они оба сидели наказанные: он — с зелёнкой на ноге, она — без сладкого. Они не смотрели друг на друга. Между ними лежала пропасть из взаимных обид, боли и полного непонимания. Но впервые в этой пропасти, на самом дне, появилось нечто общее — знание, что можно причинить друг другу настоящую, физическую боль. И что от этой боли и стыда хочется провалиться сквозь землю.

Когда в конце июля Вера, укладывая вещи, спросила у матери: «Ну как, подружились они хоть немного?», Мария Ивановна только тяжело вздохнула:

— Она за твою юбку цепляется, будто тонет, а он эту юбку из ревности дёргает. И оба не понимают, что ткань-то ветхая. Дрань да война. Может, на следующий год... перерастут.

Но в её голосе не было уверенности. Казалось, этим двум маленьким, раненым существам никогда не найти общего языка. Петя злился на Соню за то, что она отняла у него весёлую тётю. Соня ненавидела Петю за то, что он своими дёргаными движениями и криками мог окончательно спугнуть её последнюю, такую неустойчивую маму. Их ненависть была страшным, искажённым эхом той самой трещины, что прошла по браку Веры и Димы.

Лето 1998-го осталось в памяти как год, когда они оба впервые по-настоящему заплакали не от обиды на взрослых, а от боли, которую причинили друг другу. От боли, в которой, как в кривом зеркале, отражалась невысказанная боль взрослых, живших рядом, но в каком-то другом, недоступном и пугающем измерении.


Рецензии