Зона Лимбо. Глава 10. Берлин

Состав остановился не на Анхальтском вокзале, а где-то в лабиринте запасных путей, среди пакгаузов и мёртвых стрелок.

Поезд выплюнул его на перрон вместе с облаком сизого пара, и пар повис в воздухе, как повисает последнее слово разговора, который не хочет кончаться. Фриц спустился по ступеням вагона. Дождь, мелкий и колкий, осел на плечах пальто.

Впереди, у выхода, в жёлтом круге света от уцелевшего фонаря стоял патруль. Двое, в мокрых плащ-палатках, курили. Фриц замедлил шаг. Пальцы скользнули за пазуху — к кеннкарте, жест, который должен стать рефлексом, вошедшим в мышцы, как входит в мышцы строевой шаг, — и он приготовился. К допросу. К вранью. К борьбе за свою призрачную жизнь.

Солдат посмотрел на него. Взгляд скользнул по пальто, по шраму, по портфелю, и солдат — кивнул. Коротко. Небрежно, стряхивая пепел с папиросы. Проходи.

Жест ударил сильнее, чем удар прикладом. Его не остановили. Не заподозрили. Не увидели. В глазах победителей он не был ни врагом, ни замаскированным волком, ни даже человеком, заслуживающим проверки. Он был — нулём. Оболочкой, бредущей сквозь дождь.

Фриц вышел на улицу.

Берлин не был стёрт — его не штурмовали. Он сдавался кусками, под ночными ударами британских бомб. Улицы зияли провалами, но между ними стояли целые фасады — слепые, тёмные, безупречные, как стоят зубы во рту покойника. Бомбы падали выборочно: заводы, мосты, вокзалы. Но бомбам, как говорила Хельга, всё равно, и некоторые упали не туда, и вот: здесь — дом, с занавесками, с цветочным горшком на подоконнике, а рядом — пролом, провал, обнажённые кишки этажей, ванна, висящая на трубах на третьем, ванна, в которой никто больше не будет мыться.

Фриц шёл, и ботинки стучали по мостовой, и стук был единственным звуком — нет, не единственным — где-то гудел мотор, где-то лаяли собаки, где-то шумела вода, но звуки были отдельными, изолированными, как отдельны звуки в пустом доме.

Он шёл вдоль трамвайных путей. Рельсы блестели в мокрой темноте, уходя в перспективу, и с каждым шагом что-то менялось: не в городе, в воздухе, в фактуре ночи. Становилось гуще. Становилось теплее.

Фридрихштрассе качнулась.

Не дома, не мостовая, что-то в освещении, в температуре тьмы — и вдруг, из-под мокрой брусчатки, из подвальных решёток, из канализационных люков — свет. Красный. Абсентово-зелёный. Электрический синий. Фонари горели. Не керосиновые — электрические, жёлтые, и витрины — целые, блестящие, и за стёклами — манекены в шёлке, и из ресторана на углу, из ресторана, которого не было, музыка. Саксофон. Грязный, тягучий, откровенный звук.

Двадцатые. Берлин двадцатых, Берлин, который Фриц застал холостым, который пах шампанским, бензином и духами — Берлин кабаре и бессонных ночей. Люди на тротуарах. Женщины с короткими стрижками, с губами, вымазанными чёрной помадой, в платьях, расшитых стеклярусом. Мужчины во фраках, пьяные, один блевал шампанским в водосток, а женщина в красном платье поддерживала его, и оба смеялись — громко, бесстыдно — смехом людей, не знающих, что будет через десять лет.

Юноша с набелённым лицом и подведёнными глазами толкнул Фрица плечом, расхохотался и швырнул ему под ноги горсть бумажек — миллионные марки Веймарской республики. Они закружились в лужах, превращаясь в осенние листья.

Фриц шёл среди них, и они его не видели, как не видели на перроне, и он был — нулём — и здесь, и там, нулём среди живых и нулём среди призраков.

Женщина в красном повернулась. Лицо размытое, как отражение в мутной воде. Но глаза ясные. Не Хельгины. Ничьи. Глаза города.

Саксофон взвизгнул на невыносимо высокой ноте и оборвался.

Фонари погасли. Витрины пусты. Ресторан — пролом в стене. Люди исчезли. Фридрихштрассе — снова тёмная, мокрая, мёртвая. Только ботинки по мостовой. Только стук.

И тогда — из темноты, из промежутка между двумя несуществующими фонарями — снова свет. Жёлтый глаз, круглый, с горизонтальной чёрточкой маршрута. Трамвай.

Он выплыл из тумана, скрипя железом по железу, звеня колоколом, тот самый берлинский трамвайный звон, который Фриц не слышал — сколько? — недели? месяцы? — звон, принадлежащий другой жизни, жизни, в которой трамваи ходят по расписанию. Он остановился. Двери открылись. Внутри — тусклый свет, деревянные скамьи. Пусто. Никого. Только спина вагоновожатого в переднем окне, сутулая, в тёмной куртке, спина человека, который ведёт трамвай через мёртвый город, потому что расписание, потому что маршрут, потому что должны ходить.

Фриц вошёл. Сел. Двери закрылись. Трамвай тронулся. Город за окном поплыл — тёмный, с провалами, с заплатами — и портфель стоял у ног, и трамвай вёз его домой.

Рассвет был серым, как нестираное бельё.

Шиллерштрассе. Их дом — стоял. Четырёхэтажный, с эркерами, с лепниной над подъездом. Стёкла целы. Дверь подъезда закрыта. Почтовые ящики на месте. И в этом было что-то невозможное, что-то оскорбительное, потому что мир вокруг рухнул, а его дом стоял.

Фриц поднялся на третий этаж. Лестничная клетка пахла мастикой и кислой капустой. Достал ключ — латунный, тяжёлый — ключ, который он носил все эти недели, сначала в кармане кителя, потом — пиджака, пальто, как знак переходящий из одежды в одежду, из жизни в жизнь.

Вставил. Повернул. Металл звякнул в замочной скважине.

— Герр Ланг?

Он замер. Ладонь на дверной ручке. Спина к голосу. Имя — настоящее — ударило между лопаток.

— Герр Ланг, это вы?

Обернулся.

Фрау Крюгер. Дверь напротив приоткрыта. Лицо в проёме: седые, аккуратно уложенные волосы, маленькие, близорукие глаза за толстыми стёклами. Лицо соседки. Лицо человека из параллельного мира, из мира, где варят кофе, гладят салфетки, помнят дни рождения.

— Подождите, — она скрылась и вернулась, протягивая сложенный листок. — Фрау Хельга оставила. Перед отъездом. Просила передать.

Фриц взял. Бумага в клетку, вырванная из школьной тетради. Бумага, которая ничего не весила.

— Куда они уехали?

— Со Шмидтами, — сказала фрау Крюгер, и голос был голосом человека, сообщающего новости о соседях так, как сообщал их всегда: обстоятельно, с привычным любопытством. — С Эрной и Гюнтером. В Бельгию. У Эрны родственники в Льеже. На вокзал поехали на машине Шмидтов, у ещё был бензин. Клаус нёс чемодан. А маленький… маленький нёс медвежонка.

Дитер. Маленький нёс медвежонка.

— А потом, — добавила фрау Крюгер, и голос стал тише, — к вам приходили. Двое. Наверно, с работы. Что-то забирали.

Она сказала это так, как говорят «приходил слесарь». Буднично, без акцента. И в этой будничности было всё.

— Спасибо, фрау Крюгер.

— Вы похудели, герр Ланг, — сказала она. И закрыла дверь.

Квартира встретила его тишиной. Вешалка — пуста. Ни пальто, ни шарфа, ни детских курточек. Полка для обуви — пуста. Коврик у двери — на месте, чистый.

Гостиная. Стол, стулья, шкаф, комод. Мебель на месте. Но не было следов. Ни чашки на столе. Ни газеты. Ни забытой игрушки.

Спальня. Платяной шкаф. Он открыл. Правая сторона — Хельгины платья, ровными рядами. Детские вещи — стопками. Левая сторона — пуста. Его сторона. Ни одной рубашки, ни одного нижнего. Пуста — как вырезана.

Ванная. Полочка у зеркала. Хельгин крем. Хельгина расчёска. Его помазка нет. Бритва — нет. Мыло — нет.

Кабинет. Письменный стол чист. Ящики открыты и пусты. Книжный шкаф с проплешинами: записные книжки, партийная литература, личные бумаги — изъяты. Парадный мундир — изъят. Запасные сапоги — изъяты.

Двое в чёрном, пришедшие после, провели ампутацию. Вырезали — его. Всё, что могло связать эту квартиру с унтерштурмфюрером, всё, на чём стояло имя, метка, всё, что могло быть уликой. Вычистили. Выскоблили. Стёрли. Хельга осталась. Дети остались. Он — исчез. Фрица Ланга в этой квартире не было. Не было доказательств, что он когда-либо здесь дышал, ел, брился и спал рядом с женой.

Он стоял посреди гостиной. Пустота в собственном доме.

Развернул записку. Почерк Хельги — торопливый, наклонённый вправо — почерк человека, который пишет стоя, одной рукой, а другой — держит ребёнка.

«Фриц, мы с детьми поехали к родственникам Эрны в Льеж. Не знаю, как доберёмся, но поезда до Ганновера пока ходят. Клаус молчит. Дитер спрашивает, где папа. Я не могу больше ждать. Найди нас. Хельга».

Поезда до Ганновера. Ганновер — серая зона.

Он сложил записку. Убрал во внутренний карман — туда, где лежали документы Вебера — слева, у сердца.

Подошёл к комоду. На комоде — единственная вещь, которую не забрали. Фотография в простой деревянной рамке. Хельга в светлом платье, на скамейке в парке. Клаус стоит рядом — серьёзный, прямой. Дитер на руках у матери — смеётся. Смех, остановленный камерой. Смех, из которого нельзя выйти.

Его самого на фотографии не было. Он стоял по ту сторону объектива.

Фриц взял рамку. Перевернул. Отогнул задник. Вынул фотографию — осторожно, пальцами, которые не дрожали. Положил к документам, к записке — к внутреннему карману, слева.

Рамку поставил обратно на комод. Пустую.

Потом посмотрел вниз. Портфель стоял у его ног. Коричневая кожа. Медная застёжка. KL.

Он поднял его. Поставил на комод. Рядом с пустой рамкой.

Постоял.

Развернулся и пошёл к двери. Ключи оставил на тумбочке в прихожей — они больше ничего не открывали. Вышел. Дверь захлопнулась.

Ганс Вебер, торговый представитель из Бремена, спустился по лестнице, не оглядываясь. В кармане у сердца — документы, записка, фотография. На комоде в пустой квартире на Шиллерштрассе, рядом с пустой рамкой — портфель.

Он вышел на улицу. Утро было серым, мокрым. Обычным утром города, который стоял, хотя не должен был стоять.

Он снова пошёл к вокзалу. К поезду. К Ганноверу.

К Хельге, которая написала: найди нас. К Дитеру, который спрашивает: где папа.


Рецензии