1917 Голоса. Пьеса

1917. ГОЛОСА


АКТ I. ФЕВРАЛЬ — МАРТ.


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА АКТА I

ГУЧКОВ — военный министр. Поехал в Псков спасать армию, а привёз пулю в висок. Открыл ящик Пандоры.

РОДЗЯНКО — председатель Думы. Опоздал на сутки. Всю жизнь ждал, что царь одумается. Царь одумался, когда было поздно.

ШУЛЬГИН — депутат-монархист. Поехал принимать отречение. Голос совести среди политической суеты.

ГОСУДАРЬ — появляется один раз. Говорит одну фразу: «Я не могу оставить сына».

ЛЬВОВ — первый премьер. Верил, что свобода порождает ответственность. Ушёл, когда понял, что ошибся.

МИЛЮКОВ — лидер кадетов, историк. Читал лекцию в аудитории, где уже начался пожар.

КЕРЕНСКИЙ — трибун, адвокат, «мост» между Думой и Советом. Мост рухнул.

ЧХЕИДЗЕ — председатель Петросовета. Подписал приговор русской армии. Потому что не мог поступить иначе.




СЦЕНА 1. «Сутки»

Кабинет Родзянко в Таврическом дворце. 27 февраля 1917 года, поздний вечер.

Кабинет — пространство, которое уже перестало быть частным. На столе — кипа телеграфных бланков, пустые стаканы, остывший чай. За окном — нарастающий гул толпы, перемежающийся редкими выстрелами. В комнате только одна лампа, остальной свет выключен — чтобы не привлекать внимание. На стене портрет Николая II, повёрнутый лицом к стене.

РОДЗЯНКО сидит за столом, держит в руке телеграмму, но не смотрит на неё. Он смотрит в одну точку. На нём сюртук, расстёгнутый, галстук ослаблен. Он тяжело дышит, как человек, который только что поднялся по лестнице и не может отдышаться.

Входит ГУЧКОВ. На нём военная форма, пальто не снято, на плечах — капли талого снега. Он не стучится. Останавливается в дверях, смотрит на Родзянко.



ГУЧКОВ. (тихо)
Ну?

РОДЗЯНКО. (не поднимая головы)
Ответа нет.

Пауза. Гучков закрывает дверь. Снимает фуражку, кладёт на стул. Проходит к окну, смотрит на улицу.

ГУЧКОВ. (не оборачиваясь)
Я шёл через город. Знаешь, что там?

РОДЗЯНКО.
Знаю. Мне докладывают каждый час.

ГУЧКОВ.
Нет, не знаешь. Ты сидишь здесь, с телеграммами. А я шёл пешком. Волынский полк перешёл на сторону толпы. Солдаты стреляют вверх, когда видят офицеров. Из казарм выносят винтовки. На Невском горели костры, когда я шёл. В феврале.

РОДЗЯНКО.
Я послал телеграмму в Ставку. Государю.

ГУЧКОВ. (резко оборачивается)
Телеграмму!

Подходит к столу, смотрит на бланки.

РОДЗЯНКО.
Я пишу ему с утра. Умоляю. Объясняю: наступил час, решающий судьбу России и династии. Временный комитет Думы... — (поправляется) — пока ещё Временный комитет... должен получить власть. Ответственное министерство. Сейчас. Немедленно.

ГУЧКОВ.
И что?

РОДЗЯНКО.
Молчат. (пауза) Он ответил утром. «Повелеваю распустить Думу».

Гучков усмехается. Садится напротив, не спросив разрешения. Некоторое время сидят молча.

ГУЧКОВ.
Ты понимаешь, что через сутки — через несколько часов — здесь будет некому распускать Думу? Потому что Думы больше не будет. Не потому, что царь приказал. А потому, что солдаты, которые должны нас охранять, уже вышли на улицу с красными бантами.

РОДЗЯНКО.
(взрывается, но сразу же берёт себя в руки)
Я знаю! Я всё знаю! Я здесь, чёрт возьми, с утра. Ты думаешь, я не слышу? (кивает на окно) Они там, я здесь. Я знаю, что Волынский полк перешёл. И Преображенский колеблется. И Литовский. Я знаю, что генерал Хабалов не может пробиться к Зимнему. Я знаю, что...

ГУЧКОВ. (перебивает)
И что ты предлагаешь?

РОДЗЯНКО. (помолчав)
Ждать.

ГУЧКОВ. (тихо, с нажимом)
Ждать чего?

РОДЗЯНКО.
Ответа. Государя. Он поймёт. Он должен понять. Если не сегодня — завтра. Если не завтра —...

ГУЧКОВ.
Если не завтра — нас тут повесят. Не царь. Солдаты. Которые ещё вчера были верны присяге. А сегодня не знают, кто им прикажет. И они пойдут за тем, кто прикажет первым. А первым прикажет не Дума.

Встаёт, идёт к окну, снова смотрит на улицу.

ГУЧКОВ. (не оборачиваясь)
Там, в соседнем крыле, уже заседает Совет рабочих депутатов. Чхеидзе, Керенский, вся эта публика. У них нет власти, но у них есть солдаты. Пока мы пишем телеграммы, они раздают оружие.

РОДЗЯНКО.
Что ты предлагаешь? Взять власть силой? У нас нет силы. У нас есть только авторитет Думы. И этот авторитет...

ГУЧКОВ. (резко)
Тает. Как снег на их шинелях. Я видел сегодня офицера, который пытался остановить своих солдат. Они его просто оттолкнули. Не ударили — оттолкнули. Как ненужную вещь.

Пауза. Родзянко снимает очки, трёт переносицу. Он выглядит очень усталым.

РОДЗЯНКО.
Я послал телеграмму генералу Алексееву. В Ставку. Просил доложить государю, что положение бедственное. Что медлить нельзя.

ГУЧКОВ.
Алексеев...

РОДЗЯНКО.
Он поймёт. Он военный. Он видит, что фронт держится на волоске. Если в Петрограде рухнет власть, фронт не удержать.

ГУЧКОВ. (усмехается)
Фронт. Ты говоришь о фронте. А я говорю о том, что через три дня здесь будет некому управлять. Не Думе, не Совету. Никому. Потому что если государь не даст ответственного министерства сегодня — завтра его будут требовать не мы. Его будут требовать те, кто не умеет торговаться. И они не будут ждать ответа. Они просто возьмут.

РОДЗЯНКО. (поднимает голову, смотрит на Гучкова)
Ты поедешь к нему?

ГУЧКОВ. (пауза)
Я? В Ставку?

РОДЗЯНКО.
В Псков. Говорят, поезд государя остановился в Пскове. Он не может пробиться в Царское Село. Дороги перекрыты.

ГУЧКОВ.
И что я ему скажу?

РОДЗЯНКО.
Правду. То, что мы здесь видим. Что если он не уступит сейчас, то через сутки уступать будет некому. Что армия в столице... (запинается)

ГУЧКОВ. (жёстко)
Что армия в столице нас не защитит. Что генералы, которые должны быть верны присяге, уже посылают телеграммы, в которых просят его уйти. Что, если он не отречётся, я вернусь в Петроград с пулей в лбу, потому что не смогу смотреть в глаза тем, кто поверил, что мы можем спасти положение.

Родзянко смотрит на него долго, тяжело.

РОДЗЯНКО.
Ты это серьёзно?

ГУЧКОВ.
Я никогда не был серьёзнее.

Пауза. Родзянко медленно встаёт, подходит к столу, берёт чистый бланк. Смотрит на него.

РОДЗЯНКО.
Я пошлю ещё одну телеграмму. Алексееву. Пусть он скажет царю: если не будет ответственного министерства, власть возьмут Советы. И тогда...

ГУЧКОВ. (перебивает)
Тогда не будет ни царя, ни Думы, ни России, которую мы знаем.

РОДЗЯНКО. (взрывается, бросает бланк на стол)
А что ты предлагаешь?! Приехать к нему и сказать: «Ваше величество, вы больше не нужны, уходите»? Ты готов это сделать? Ты, который присягал ему? Ты, который всю жизнь был монархистом?

ГУЧКОВ. (тихо)
Я готов сделать всё, чтобы спасти армию. Если для этого нужно сказать ему правду — я скажу. Если для этого нужно привезти отречение — я привезу. Если для этого нужно, чтобы меня потом называли предателем, — пусть называют.

Молчание. Родзянко отворачивается, смотрит на портрет, повёрнутый лицом к стене.

РОДЗЯНКО.
Я велел его повернуть сегодня утром. Не мог смотреть. (пауза) Двадцать лет я служил ему. В земстве, в Думе. Я верил, что он поймёт. Что он одумается. Что мы сможем договориться.

ГУЧКОВ.
Он не одумался. Он никогда не одумается. Потому что он не слышит. Не хочет слышать.

РОДЗЯНКО. (оборачивается)
А мы? Мы слышали? Мы, которые двадцать лет твердили ему о реформах, о конституции, об ответственном министерстве? Мы думали, что если будем умнее, настойчивее, громче — он нас услышит. А он слушал свою жену. Распутина. Своих генералов, которые говорили ему то, что он хотел слышать. А мы были для него — шум. Досадный шум.

ГУЧКОВ.
Мы не были шумом. Мы были совестью. Но совесть не нужна тем, кто не хочет её слышать.

Подходит к столу, берёт один из бланков, смотрит на него.

ГУЧКОВ.
Если я поеду в Псков — ты дашь мне полномочия?

РОДЗЯНКО.
Какие полномочия?

ГУЧКОВ.
Говорить от имени Думы. От имени Временного комитета. От имени тех, кто ещё может спасти положение.

РОДЗЯНКО. (пауза)
А если он скажет «нет»?

Гучков не отвечает. Молча смотрит на бланк.

РОДЗЯНКО.
Ты сказал: «пуля в лоб». Ты серьёзно?

ГУЧКОВ. (не поднимая головы)
Я не могу вернуться с пустыми руками. Я не могу смотреть в глаза тем, кто поверил, что мы что-то можем. Я не могу сказать им: «Мы проиграли, потому что царь не захотел нас услышать».

РОДЗЯНКО.
А что ты скажешь, если он согласится? Если он даст ответственное министерство? Если он уйдёт, но передаст престол наследнику?

ГУЧКОВ. (медленно)
Если он согласится — мы спасём армию. Мы удержим фронт. Мы доведём войну до конца. А потом... (пауза) Потом будем думать о том, что делать с Россией, которая не захотела оставаться прежней.

РОДЗЯНКО.
Ты веришь в это?

Гучков не отвечает. Кладёт бланк на стол. Надевает фуражку.

ГУЧКОВ.
Я поеду. Завтра. С Шульгиным.

РОДЗЯНКО. (тихо)
Если поезд ещё сможет пройти.

ГУЧКОВ.
Пройдёт. Должен пройти.

Направляется к двери. Останавливается на пороге, не оборачиваясь.

ГУЧКОВ.
Ты знаешь, что самое страшное? Я не знаю, что хуже: если он согласится или если откажется.

РОДЗЯНКО.
Почему?

ГУЧКОВ. (поворачивается)
Если согласится — мы становимся ответственными за всё, что будет после. А что будет после? Мы не знаем. Если откажется — мы станем заговорщиками, которые свергли царя, чтобы спасти Россию. И тогда...

Не заканчивает. Смотрит на Родзянко.

ГУЧКОВ.
Ты готов к этому?

РОДЗЯНКО. (пауза)
Я готов к тому, что у нас нет другого выхода.

Гучков кивает. Выходит.

Родзянко остаётся один. Смотрит на повёрнутый портрет. Берёт бланк, садится. Начинает писать, останавливается, комкает бумагу. Снова берёт чистый лист. Замирает с пером в руке. За окном — гул толпы.

Медленно гаснет свет.

Слышен стук колёс поезда.



СЦЕНА 2. «Вагон»

Псков. Императорский поезд. 2 марта 1917 года, день.

Купе вагона. Узкое пространство: диван, столик, лампа под зелёным абажуром. За окном — снег, полустанок, часовые. В купе двое: ГУЧКОВ и ШУЛЬГИН. Оба в пальто, не раздеваясь. Гучков сидит на диване, смотрит на дверь, ведущую в соседнее купе. Шульгин стоит у окна, смотрит на улицу.

На столике — чистая бумага, чернильница, несколько телеграмм. Одна из них — текст отречения, ещё не подписанный.

Пауза. Долгая.



ШУЛЬГИН. (не оборачиваясь)
Как вы думаете, сколько времени он будет с профессором?

ГУЧКОВ.
Не знаю. (пауза) Может быть, полчаса. Может быть, час. Может быть, он уже не вернётся.

ШУЛЬГИН. (оборачивается)
Как это — не вернётся?

ГУЧКОВ.
Может быть, он уже принял решение. И теперь просто… собирается с мыслями.

Шульгин садится напротив. Смотрит на Гучкова.

ШУЛЬГИН.
А вы верите, что он примет решение? После всего, что мы ему сказали?

ГУЧКОВ.
Я верю, что у него нет другого выхода.

ШУЛЬГИН.
Выход всегда есть.

ГУЧКОВ. (жёстко)
Нет. Не сейчас. Не здесь. Не после того, как Алексеев прислал ему телеграммы от всех командующих. Не после того, как Рузский сказал ему то же, что мы. Не после того, как он узнал, что войска, которые он послал на Петроград, не дошли.

ШУЛЬГИН. (тише)
Вы думаете, он это понимает?

ГУЧКОВ.
Он солдат. Он понимает, когда приказы не выполняются.

Молчание. Шульгин встаёт, снова подходит к окну.

ШУЛЬГИН.
Я думал, что будет легче. Что если мы приедем, объясним, уговорим — он согласится. И мы вернёмся в Петроград с манифестом. И всё наладится.

ГУЧКОВ.
Наладится?

ШУЛЬГИН. (неуверенно)
Ну… армия успокоится. Дума возьмёт власть. Мы заключим мир.

ГУЧКОВ.
Вы верите в это?

Шульгин молчит.

ГУЧКОВ. (после паузы)
Я тоже верил. Когда ехал. Думал: если государь уйдёт, мы сможем навести порядок. Власть перейдёт к ответственным людям. Армия перестанет разлагаться. Анархия остановится.

ШУЛЬГИН.
А теперь?

ГУЧКОВ.
(смотрит на дверь, говорит тихо)
А теперь я думаю о том, как мы поедем обратно. Что мы скажем. Что мы увидим.

ШУЛЬГИН.
Что мы увидим?

ГУЧКОВ.
Толпу. Красные банты. Солдат, которые не слушают офицеров. Крики «долой». И может быть — тех, кто будет кричать «долой» нам. Потому что мы — те, кто привёз отречение, но не привёз ни мира, ни хлеба, ни земли.

Пауза. Шульгин садится, смотрит на свои руки.

ШУЛЬГИН.
Александр Иванович. Скажите мне… Вы верите, что мы имели право на этот шаг?

ГУЧКОВ.
Вы о чём?

ШУЛЬГИН.
Мы присягали ему. Мы клялись в верности. А теперь приехали просить его уйти. Если не просить — требовать.

Гучков молчит долго. Потом поднимает голову.

ГУЧКОВ.
Василий Витальевич. Я скажу вам то, что говорю себе каждый час, с тех пор как мы выехали из Петрограда.

Я не знаю, имеем ли мы право. Я знаю одно: если мы не сделаем этого — через три дня Петроград будет в руках тех, кто не станет спрашивать у царя разрешения. Они просто придут и возьмут. И тогда не будет ни царя, ни Думы, ни России. А будет анархия, голод, гражданская война. Я выбираю меньшее зло.

ШУЛЬГИН.
Хирургию…

ГУЧКОВ.
Да. Мы отрезаем больное, чтобы спасти тело.

ШУЛЬГИН.
А если тело умрёт?

Гучков не отвечает. Смотрит на дверь.

Слышен шум открываемой двери. Оба встают.

Входит ГОСУДАРЬ НИКОЛАЙ II. Говорить он не будет — это может быть силуэт, тень, или актёр, который не произносит ни слова, но чьё присутствие меняет всё. В реальной истории в этой сцене царь говорил, но для пьесы сильнее сделать его молчаливой фигурой — чтобы зритель слышал только то, что слышали Гучков и Шульгин: тишину, дыхание, шаги.

Государь проходит к столику, садится. Смотрит на бумагу. Гучков и Шульгин стоят.

Пауза. Государь поднимает глаза на Гучкова.

ГУЧКОВ. (тихо)
Ваше величество… мы ждём вашего решения.

Государь молчит. Берёт перо. Смотрит на него. Откладывает.

Встаёт. Проходит к окну. Стоит спиной.

Долгая пауза.

Затем — резко поворачивается. Смотрит на Гучкова. Говорит тихо, почти неслышно — но слова можно разобрать.

ГОСУДАРЬ. (впервые, и это единственная его фраза в пьесе)
Я не могу оставить сына.

Пауза. Гучков и Шульгин переглядываются.

ГОСУДАРЬ. (ещё тише)
Я отрекаюсь за себя и за него. В пользу брата. Михаила.

Снова садится за стол. Берёт перо. Пишет.

Гучков и Шульгин стоят, не двигаясь. Только лица меняются — медленно, от напряжения к чему-то, что трудно назвать. Не облегчение. Не страх. Что-то между.

Государь подписывает. Откладывает перо. Встаёт.

Смотрит на них. Молча. Потом — медленно перекрещивает обоих. Разворачивается и уходит в соседнее купе.

Дверь закрывается.

Гучков и Шульгин остаются одни. Гучков смотрит на подписанную бумагу. Шульгин — на закрытую дверь.

ШУЛЬГИН. (шепотом)
Он перекрестил нас…

ГУЧКОВ. (берёт бумагу, складывает, прячет во внутренний карман)
Поехали.

ШУЛЬГИН.
Александр Иванович… вы сказали — меньшее зло. Вы верите, что это зло?

Гучков не отвечает. Надевает фуражку. Останавливается на пороге, не оборачиваясь.

ГУЧКОВ.
Я верю, что у нас не было выбора. А остальное… (пауза) Остальное Бог рассудит.

Выходит. Шульгин смотрит на дверь, за которой ушёл государь. Потом — на стул, где он сидел. Потом — на пустой столик.

Медленно крестится. Выходит.

Слышен стук колёс — поезд трогается. Стук нарастает, заполняет сцену.

Затем — обрывается.

Свет гаснет.



СЦЕНА 3. «Ликующая толпа»

Петроград. Николаевский вокзал. 2 марта 1917 года, вечер.

Перрон. Задник сцены — огромное окно вокзала, сквозь которое видно движение: мелькают красные банты, силуэты людей, флаги. Свет неспокойный — то вспыхивает, то гаснет, как от факелов или костров.

Звук: гул толпы, крики «Ура!», «Свобода!», обрывки песен. Иногда — резкий, беспорядочный шум, как будто толпа движется, не зная куда.

В центре перрона — ГУЧКОВ и ШУЛЬГИН. Оба в дорожных пальто, с фуражками в руках. Они только что вышли из вагона. Позади них — паровоз, выпускающий пар, который медленно рассеивается по сцене.

Они стоят, не двигаясь. Гул толпы нарастает, но они как будто не слышат его — или слышат что-то другое.

Пауза. Долгая.



ШУЛЬГИН. (тихо, не оборачиваясь к Гучкову)
Я думал, будет иначе.

ГУЧКОВ.
Как?

ШУЛЬГИН.
Не знаю. Тише, что ли. Спокойнее. Что мы приедем — а там люди, которые ждут. Которые понимают, что произошло. А это… (кивает в сторону толпы)

Из глубины сцены доносится особенно громкий крик: «Долой самодержавие!». Гул одобрения.

ГУЧКОВ. (усмехается)
Понимают. Они понимают, что царя больше нет. Это они понимают. А что будет завтра — не понимает никто.

ШУЛЬГИН. (поворачивается к Гучкову)
Вы сказали в вагоне: «Мы опоздали». Вы думаете, это правда?

ГУЧКОВ.
Посмотри на них.

Шульгин смотрит в зал, как будто видит толпу.

ГУЧКОВ.
Они ликуют. Они не знают, что манифест у меня в кармане. Они не знают, что царь отрёкся в пользу брата. Они знают только, что царя больше нет. И этого для них достаточно.

Пауза.

ГУЧКОВ.
Мы думали, что везём спасение. Что акт отречения — это ключ, который откроет дверь к порядку. А оказалось, что дверь уже открыли без нас. И за ней — не порядок.

ШУЛЬГИН.
А что?

ГУЧКОВ. (тихо)
Пустота.

Из толпы выбегает МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК в студенческой тужурке, с красным бантом на груди. Он запыхавшийся, возбуждённый. Замечает Гучкова и Шульгина, узнаёт их (или догадывается, кто они).

МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. (громко, почти кричит)
Господа! Вы из Пскова? Вы видели царя? Он подписал? Он отрёкся?

Гучков и Шульгин молчат. Молодой человек подходит ближе, замечает их лица.

МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. (тише)
Что случилось? Он отказался?

ГУЧКОВ. (достаёт из внутреннего кармана сложенный лист)
Он подписал.

Молодой человек смотрит на бумагу, не решаясь взять.

МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. (срывающимся голосом)
Значит… свобода? Дума будет править? Война кончится?

ГУЧКОВ. (прячет бумагу обратно)
Война не кончится. Война продолжается.

Молодой человек смотрит на него, не понимая.

МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК.
Но царь же ушёл. Теперь… теперь всё будет по-новому.

ШУЛЬГИН. (негромко)
По-новому… Да. Наверное, по-новому.

Молодой человек смотрит на них, потом на толпу за окном. Его лицо меняется — восторг уступает место чему-то более сложному.

МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК.
Я пойду. Скажу им. Что он подписал. (делает шаг, останавливается) А вы? Вы не пойдёте?

ГУЧКОВ.
Мы пойдём. В Таврический. (пауза) Идите. Скажите им.

Молодой человек кивает, разворачивается и бежит в толпу. Гул нарастает, потом — новый взрыв криков: «Отрёкся!», «Свобода!», «Долой войну!».

Шульгин смотрит ему вслед.

ШУЛЬГИН.
Он думает, что война кончится завтра. Что хлеб появится. Что землю раздадут.

ГУЧКОВ.
Мы тоже так думали.

ШУЛЬГИН.
Нет. Мы думали, что у нас есть время. Что мы успеем.

Пауза.

ГУЧКОВ.
Василий Витальевич. Вы помните, что он сказал, когда подписывал?

ШУЛЬГИН. (тихо)
«Я не могу оставить сына».

ГУЧКОВ.
Он отрёкся за себя и за него. Передал трон брату. А Михаил… вы знаете, что будет с Михаилом?

ШУЛЬГИН.
Он примет престол. Должен принять.

ГУЧКОВ.
А если не примет?

ШУЛЬГИН. (резко)
Почему он не примет?

ГУЧКОВ.
Потому что увидит то же, что видим мы. Толпу, которая не хочет царя. Солдат, которые не хотят присягать. Власть, которая уже не принадлежит никому.

Шульгин молчит. Гучков смотрит на перрон, на пар, рассеивающийся в воздухе.

ГУЧКОВ.
Мы думали, что спасаем Россию. А мы… (не заканчивает)

Из толпы доносится новая волна криков — ближе, громче. На перрон выбегают несколько человек с красными флагами. Они не видят Гучкова и Шульгина или не обращают на них внимания. Кричат: «В Таврический! К Родзянко! К Совету!». Пробегают мимо. Гул смещается, удаляется.

Толпа уходит.

На перроне снова становится почти пусто. Только Гучков, Шульгин и пар, медленно тающий в свете фонарей.

ШУЛЬГИН. (после долгой паузы)
Александр Иванович. Вы сказали в Пскове: «Я выбираю хирургию». Вы думаете, мы сделали правильно?

ГУЧКОВ.
Я думаю, что у нас не было другого выбора. (пауза) Но это не значит, что мы сделали правильно.

ШУЛЬГИН.
Тогда… зачем мы ехали? Зачем мы это сделали?

ГУЧКОВ. (смотрит на пустой перрон, на осевший пар)
Мы ехали спасать армию. Мы везли отречение, чтобы остановить развал. А оказалось, что развал уже начался без нас. И мы не можем его остановить. Никто не может.

Молчание. Шульгин медленно садится на скамью, смотрит на свои руки.

ШУЛЬГИН.
Когда он перекрестил нас… вы помните?

ГУЧКОВ.
Помню.

ШУЛЬГИН.
Что это было? Прощение? Благословение?

ГУЧКОВ. (пауза)
Я думаю, это было прощание.

Шульгин поднимает голову, смотрит на Гучкова.

ШУЛЬГИН.
С кем? С нами? С Россией?

ГУЧКОВ.
С тем, что он потерял. С тем, что мы все потеряли.

Снова — гул толпы, но теперь отдалённый, как шум прибоя. Гучков снимает фуражку, проводит рукой по лицу.

ГУЧКОВ.
Пойдём. Нас ждут в Таврическом.

ШУЛЬГИН. (не двигаясь)
Кто?

ГУЧКОВ.
Те, кто думает, что мы привезли победу.

Пауза. Шульгин медленно встаёт. Берёт фуражку. Оглядывается на пустой перрон, на осевший пар.

ШУЛЬГИН.
Александр Иванович. Вы сказали: «пустота». Вы думаете, это правда?

ГУЧКОВ.
Я думаю, что мы открыли ящик Пандоры. И надежда осталась на дне. Только мы не знаем, поднимется ли она когда-нибудь наверх.

Надевает фуражку. Идёт к выходу. Шульгин стоит несколько секунд, потом идёт за ним.

Свет медленно гаснет. Гул толпы становится тише, удаляется, превращается в шум ветра.

Последнее, что видит зритель: пустой перрон, пар, тающий в темноте, и два силуэта, уходящих вглубь сцены.

Тьма.


Сцена 4. «Приказ № 1»

Таврический дворец. Крыло Петроградского Совета. 1 марта 1917 года.

Помещение — бывшая библиотека или зал заседаний. Длинный стол, покрытый зелёным сукном, вокруг него — тяжёлые кресла. На столе — горы бумаг, пустые стаканы, окурки, несколько керосиновых ламп. Свет неровный, шаткий. За окнами — смутный шум: то ли толпа, то ли ветер.

В глубине сцены — дверь, которая то и дело открывается: входят и выходят люди в солдатских шинелях, в рабочей одежде, с красными повязками на рукавах. Они не участвуют в заседании, но их присутствие чувствуется — они ждут за дверью, их голоса слышны, их дыхание — здесь.

За столом — НИКОЛАЙ СЕМЁНОВИЧ ЧХЕИДЗЕ. Он сидит во главе стола, положив руки на стопку бумаг. Перед ним — текст, который он перечитывает снова и снова. Рядом — несколько членов Исполкома, но они в полутьме, их лиц почти не видно. Только Чхеидзе — в свете лампы.

Пауза. Долгая. Слышно, как скрипит перо, кто-то пишет в углу.



ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. (громко, требовательно)
Товарищи! Долго ещё? Солдаты ждут! Они хотят знать, что им делать!

Чхеидзе поднимает голову, смотрит на дверь, но не отвечает. Снова опускает глаза в бумагу.

ЧЛЕН ИСПОЛКОМА. (тихо, сидящий справа)
Николай Семёнович, нам нужно решать. Солдаты не уйдут. Они требуют. Если мы не дадим им что-то сейчас — они сделают это сами. И тогда…

ЧХЕИДЗЕ. (не поднимая головы)
Я знаю.

Снова читает. Водит пальцем по строчкам.

ЧХЕИДЗЕ.
«Во всех воинских частях… избрать комитеты из представителей от нижних чинов…» Это правильно. Если у них будут свои комитеты, они перестанут слушать агитаторов, которые зовут их громить офицеров.

ЧЛЕН ИСПОЛКОМА. (слева)
Но в том же приказе мы пишем: «Приказы военной комиссии Государственной думы исполнять, кроме тех случаев, когда они противоречат приказам и постановлениям Совета». Это значит, что офицеры больше не хозяева в своих частях. Они будут подчиняться нам.

ЧХЕИДЗЕ.
А что мы им оставим? Дисциплину? Её уже нет. Мы не можем её вернуть приказом. Мы можем только попытаться направить эту стихию в русло, которое не сметёт всё на своём пути.

Смотрит на текст. Читает вслух.

ЧХЕИДЗЕ.
«Оружие должно находиться в распоряжении и под контролем ротных и батальонных комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам…» (пауза) Это опасно.

ЧЛЕН ИСПОЛКОМА. (справа)
Это единственный способ не допустить, чтобы офицеры разоружили солдат. Если мы оставим оружие в руках офицеров, солдаты не поверят нам. Они подумают, что мы сговорились со старым режимом.

ЧХЕИДЗЕ.
А что подумают офицеры?

Молчание.

ЧЛЕН ИСПОЛКОМА. (слева)
Офицеры… Они уже ничего не думают. Те, кто остался верен присяге, либо бежали, либо сидят по домам и ждут. А те, кто хотел бы служить новой власти, — они поймут. Они поймут, что без доверия солдат армии не будет. А доверие не купишь приказами.

ЧХЕИДЗЕ.
Доверие… (горько) Вы верите, что этот приказ принесёт доверие?

ЧЛЕН ИСПОЛКОМА. (справа)
Я верю, что без этого приказа мы получим резню. Солдаты перебьют офицеров. А завтра — перебьют друг друга. И тогда фронт рухнет не через месяц, а через неделю.

Шум за дверью усиливается. Слышны голоса: «Что они там?», «Скажите им — мы не уйдём!», «Товарищ Чхеидзе!».

Чхеидзе смотрит на дверь. Встаёт. Подходит к ней, но не открывает. Стоит, прижавшись лбом к косяку. Слушает.

ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ. (близко, почти кричит)
Николай Семёнович! Солдаты Петроградского гарнизона! Они послали нас! Они говорят: если вы не дадите им права, они сами возьмут! Вы понимаете? Сами!

Чхеидзе медленно возвращается к столу. Садится. Смотрит на текст.

ЧХЕИДЗЕ.
Сколько их? Солдат в гарнизоне?

ЧЛЕН ИСПОЛКОМА. (справа)
Четыреста тысяч. Приблизительно.

Пауза. Чхеидзе закрывает глаза.

ЧХЕИДЗЕ.
Четыреста тысяч вооружённых людей. В городе, где нет власти. Которые не хотят воевать, не хотят подчиняться, не хотят ждать. Которые пришли сюда, в Таврический, потому что им сказали: «Совет — ваша власть». И они ждут, что мы скажем им, что делать.

Открывает глаза. Смотрит на текст.

ЧХЕИДЗЕ.
А что мы можем им сказать? Идите в окопы? Они не пойдут. Ждите мира? Они не будут ждать. Слушайтесь офицеров? Они уже не слушаются. Мы можем только дать им то, что они хотят: свободу. Свободу не подчиняться. Свободу выбирать. Свободу… (пауза) Свободу делать то, что они хотят.

ЧЛЕН ИСПОЛКОМА. (слева, тихо)
Это не свобода. Это анархия.

ЧХЕИДЗЕ.
А что вы предлагаете? Сказать им: «Нет, вы будете подчиняться»? У кого есть сила сказать им это? У Временного комитета? У Гучкова, который ещё вчера был военным министром? У генералов, которые прячутся по квартирам? У нас?

Кладёт руки на стол. Смотрит на текст.

ЧХЕИДЗЕ.
У нас нет силы. У нас есть только слово. И если мы не скажем им то, что они хотят услышать — они пойдут к тем, кто скажет. И те скажут: «Берите винтовки, идите в город, берите то, что ваше». И тогда…

Не заканчивает.

В дверь стучат. Громко, настойчиво.

ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ.
Николай Семёнович! Решайте! Люди ждут!

Чхеидзе медленно встаёт. Берёт текст. Смотрит на него в последний раз.

ЧХЕИДЗЕ.
Я подпишу.

Члены Исполкома молчат. Чхеидзе берёт перо. Секунда — он смотрит на перо, как будто видит его впервые.

ЧХЕИДЗЕ. (тихо, не поднимая глаз)
Вы знаете, что мы делаем? Мы отдаём армию солдатам. Мы говорим офицерам: «Вы больше не хозяева». Мы говорим генералам: «Ваши приказы действуют только если мы их разрешим». Мы говорим фронту: «Вы можете не воевать, если не хотите».

Пауза.

ЧХЕИДЗЕ.
Может быть, это правильно. Может быть, армия, которая не хочет воевать, не должна воевать. Может быть, народ, который не хочет подчиняться, не должен подчиняться. Может быть, это и есть свобода.

Поднимает глаза.

ЧХЕИДЗЕ.
Но я знаю одно: после этого приказа русской армии больше не будет. Не потому, что мы хотим её уничтожить. А потому, что мы не можем её спасти. Не можем. У нас нет сил. У нас нет времени. У нас есть только слово. И мы говорим его.

Подписывает. Кладёт перо.

Тишина. Потом — шум за дверью становится громче, нарастает, как волна.

ЧЛЕН ИСПОЛКОМА. (встаёт)
Я выйду. Скажу им.

Берёт текст. Направляется к двери.

ЧХЕИДЗЕ. (останавливает его)
Постойте.

Тот останавливается. Чхеидзе смотрит на него.

ЧХЕИДЗЕ.
Скажите им… Скажите, что это их приказ. Что они его заслужили. Что отныне они сами отвечают за себя.

ЧЛЕН ИСПОЛКОМА.
А офицеры? Что сказать офицерам?

ЧХЕИДЗЕ. (пауза)
Скажите им… Скажите, что мы не хотели этого. Скажите, что мы пытались сохранить армию. Но армия уже не хотела сохраняться. Скажите, что мы выбрали меньшее зло. (горько усмехается) Меньшее зло…

Член Исполкома выходит. Слышно, как он читает текст — сначала негромко, потом громче, потом — крики, шум одобрения, топот.

Чхеидзе остаётся один. Смотрит на пустой стол, на кресла, на остывшие лампы.

Садится. Кладёт голову на руки.

Пауза. Шум за дверью постепенно стихает, превращается в отдалённый гул.

ЧХЕИДЗЕ.
Четыреста тысяч. Четыреста тысяч вооружённых людей. Которые с сегодняшнего дня не подчиняются никому. Которые могут идти куда хотят. Которые могут взять что хотят. Которые… (пауза) Которые завтра сядут в поезда и поедут домой. В свои деревни. Делить землю. А война… война продолжится без них.

Поднимает голову. Смотрит в темноту.

ЧХЕИДЗЕ.
И когда они приедут домой — они скажут: «Мы всё решили сами. Мы взяли землю сами. Мы не ждали ни царя, ни Думу, ни Совет. Мы просто взяли». И тогда… Тогда начнётся то, что мы не сможем остановить никогда.

Свет начинает медленно гаснуть. Шум за дверью — уже далёкий, почти не слышный.

ЧХЕИДЗЕ. (последние слова, в темноте)
Простите нас. Мы не хотели этого. Мы хотели спасти. Но спасти можно было только то, что ещё живо. А армия была мертва. Мертва ещё до того, как мы подписали этот приказ. Мы просто… Мы просто подписали ей свидетельство о смерти.

Тишина. Полная. Слышно только, как где-то далеко — может быть, на улице, может быть, в другом крыле Таврического — продолжает шуметь толпа. Но здесь, в этой комнате, тишина.

Тьма.



Сцена 5. «Кабинетная слепота»

Мариинский дворец. Кабинет князя Львова. Март — апрель 1917 года. День.

Кабинет — парадный, но уже неухоженный. На столе — горы бумаг, неразобранных, вперемешку с газетами. Карта России на стене, на которой кто-то начал отмечать фронт, но бросил. Высокие окна выходят на улицу — за ними слышен неумолчный гул, иногда прорываются крики.

КНЯЗЬ ЛЬВОВ сидит за столом. На нём сюртук, но без галстука, воротник расстёгнут. Он смотрит на бумаги, но не читает. Просто смотрит.

Входит МИЛЮКОВ. В безупречном костюме, при галстуке, с папкой под мышкой. Останавливается, оглядывает кабинет, качает головой.



МИЛЮКОВ.
Георгий Евгеньевич. Выглядите усталым.

ЛЬВОВ. (не поднимая головы)
Я устал, Павел Николаевич.

МИЛЮКОВ.
(кладёт папку на стол, садится напротив)
Мы все устали. Но работа не ждёт.

ЛЬВОВ.
Работа… (поднимает голову, смотрит на Милюкова) Знаете, что мне принесли сегодня утром?

МИЛЮКОВ.
Очередную телеграмму от генералов?

ЛЬВОВ.
Нет. Сводку из деревни. Крестьяне жгут усадьбы. В трёх губерниях — самозахваты земли. Земские начальники сообщают, что не могут остановить. Солдаты, которые вернулись с фронта, — они первые, кто поджигает. Говорят: «Мы воевали за землю. Теперь наша очередь».

МИЛЮКОВ.
Это вопрос к Чернову. Министерство земледелия должно…

ЛЬВОВ. (перебивает)
Чернов говорит, что земельный вопрос решит Учредительное собрание. А до тех пор — только разъяснительная работа.

МИЛЮКОВ. (сухо)
Чернов — социалист. Он хочет социализации земли. Я против.

ЛЬВОВ.
Я знаю, Павел Николаевич. Вы против. И Чернов за. А крестьяне не ждут. Они уже делят.

Милюков молчит, поправляет галстук.

Входит КЕРЕНСКИЙ. Он в френче, без фуражки, возбуждённый, как всегда. Сразу — в разговор.

КЕРЕНСКИЙ.
Вы читали «Правду» сегодня? Они пишут, что Временное правительство — «правительство буржуазных министров», которое тянет войну, чтобы спасти капиталистов. И рабочие им верят.

ЛЬВОВ.
А вы предлагаете закрыть «Правду»?

КЕРЕНСКИЙ.
Я предлагаю действовать. Объяснять. Говорить с народом.  Выступать перед солдатами. Им нужно объяснить, что война — это защита революции.

МИЛЮКОВ. (холодно)
Александр Фёдорович. Вы собираетесь объяснять солдатам, что они должны продолжать умирать за проливы, которые им не нужны?

КЕРЕНСКИЙ. (вспыхивает)
Я собираюсь объяснять им, что если мы сейчас выйдем из войны, Германия раздавит нас. И тогда никакой земли, никакой свободы не будет. Будет немецкий сапог.

МИЛЮКОВ.
Земля. Вы всё о земле. А что скажут союзники, когда узнают, что мы готовы бросить фронт?

КЕРЕНСКИЙ.
Я не предлагаю бросать фронт! Я предлагаю новую формулу: война без аннексий и контрибуций. Защита завоеваний революции.

МИЛЮКОВ. (резко)
Это не формула. Это самоубийство. Англия и Франция воюют не за вашу революцию. Они воюют за свои интересы. Если мы публично откажемся от союзнических обязательств, они бросят нас. И тогда мы останемся одни.

КЕРЕНСКИЙ.
Мы не одни. У нас есть Советы. У нас есть армия. У нас есть народ.

МИЛЮКОВ. (усмехается)
Советы? Которые выпустили Приказ № 1 и разложили армию? Которые требуют мира любой ценой, даже ценой поражения? Это ваша опора, Александр Фёдорович?

Керенский хочет ответить, но Львов поднимает руку. Оба замолкают.

ЛЬВОВ.
Господа. Я слушаю вас уже двадцать минут. И я не слышу ничего, кроме того, что мы не можем договориться.

МИЛЮКОВ.
Мы не можем договориться, потому что он (кивает на Керенского) хочет, чтобы правительство шло на поводу у Совета. А я считаю, что правительство должно управлять, а не просить разрешения.

КЕРЕНСКИЙ.
Я хочу, чтобы правительство было властью, облечённой доверием страны. А доверие страны невозможно без союза с Советом.

МИЛЮКОВ.
Союз с Советом — это союз с теми, кто подрывает армию, кто требует сепаратного мира, кто называет нас «буржуями» и «контрреволюционерами». Вы хотите сидеть с ними в одном кабинете?

КЕРЕНСКИЙ.
Я уже сижу с вами. И это, Павел Николаевич, иногда требует не меньшего терпения.

Львов встаёт. Подходит к окну. Смотрит на улицу.

ЛЬВОВ. (не оборачиваясь)
Вы знаете, что говорят на улице? Я вчера вышел без охраны — хотел посмотреть, что происходит. Никто меня не узнал. А если бы узнали — не знаю, что бы сделали.

КЕРЕНСКИЙ.
И что же говорят?

ЛЬВОВ.
Говорят: «Война кончилась? Нет? Почему? Мы же свергли царя». Говорят: «Земля наша? Нет? А когда будет?» Говорят: «Хлеб есть? Нет? А где хлеб?»

Поворачивается к ним.

ЛЬВОВ.
Они ждут, господа. Ждут, что мы дадим им то, что обещали. Мир. Землю. Хлеб. А мы спорим о нотах, о проливах, о союзническом долге.

МИЛЮКОВ.
Мы не можем дать им мир, не предав союзников. Мы не можем дать им землю, не дождавшись Учредительного собрания. Мы не можем дать им хлеб, потому что его нет.

ЛЬВОВ.
Так, может быть, мы не должны были обещать?

Молчание.

ЛЬВОВ.
Я не знаю, господа, что делать. Я знаю только одно: правительство, которое не может дать народу то, чего он ждёт, скоро перестанет быть правительством. Его либо сметут те, кто обещает всё и сразу. Либо оно само развалится от внутренних споров.

Садится. Смотрит на них устало.

ЛЬВОВ.
Вы оба умные люди. Вы оба любите Россию. Но вы не можете договориться между собой. А между тем — за окном не московские профессора спорят о конституции. За окном — народ, который устал ждать.

КЕРЕНСКИЙ. (тихо)
А что предлагаете вы, Георгий Евгеньевич?

ЛЬВОВ.
Я предлагаю… (пауза) Я не знаю. Я думал, что если дать людям свободу, они научатся ей пользоваться. Я ошибся. Они хотят не свободы. Они хотят хлеба. Земли. Мира. А мы не можем дать им ни того, ни другого, ни третьего. Не сейчас. Не так быстро.

МИЛЮКОВ.
Значит, мы обречены?

ЛЬВОВ.
Я не знаю. Может быть, у нас есть время. Может быть, мы успеем созвать Учредительное собрание, и оно решит. Может быть, фронт удержится. Может быть…

Не заканчивает.

КЕРЕНСКИЙ. (встаёт, подходит к карте)
Может быть, выхода нет. Может быть, мы уже вступили на путь, с которого не свернуть.

ЛЬВОВ.
Вы так думаете?

КЕРЕНСКИЙ. (смотрит на карту)
Я думаю, что если мы не дадим народу земли сейчас — её дадут другие. Если мы не дадим мира — его дадут другие. И тогда мы станем не властью, а ширмой.

МИЛЮКОВ.
Вы предлагаете отдать власть Советам?

КЕРЕНСКИЙ.
Я предлагаю… (поворачивается) Я предлагаю быть честными. Сказать народу: мы не можем дать вам всё сейчас. Но мы можем дать вам Учредительное собрание. И мы можем дать вам слово, что после войны земля будет ваша. Что Россия будет свободной.

МИЛЮКОВ.
Слово. Вы думаете, они поверят слову?

КЕРЕНСКИЙ.
А что им остаётся? Верить нам. Или верить Ленину. А Ленин говорит: «Мир сейчас. Земля сейчас. Власть Советам».

МИЛЮКОВ.
Ленин — немецкий шпион.

КЕРЕНСКИЙ.
Народу всё равно, шпион он или нет. Он обещает то, что народ хочет слышать. А мы обещаем то, что народ не хочет слышать.

Львов медленно встаёт. Подходит к столу, берёт какую-то бумагу, смотрит на неё, кладёт обратно.

ЛЬВОВ.
Я не знаю, кто прав. Я знаю только, что я устал. Устал от споров. Устал от бумаг. Устал от того, что я не могу изменить ничего.

Смотрит на Милюкова, потом на Керенского.

ЛЬВОВ.
Я думал, что моё призвание — служить России. Я служил в земстве, строил школы, кормил армию. Я думал, что если убрать царя, если дать свободу, если призвать к власти честных людей — всё наладится. А теперь я вижу, что честные люди не могут договориться между собой. А народ уже не ждёт.

Садится. Смотрит на свои руки.

ЛЬВОВ.
Я, наверное, уйду. Не сегодня. Но скоро. Потому что я не умею править страной, которая не хочет, чтобы ею правили.

КЕРЕНСКИЙ. (тихо)
Георгий Евгеньевич…

ЛЬВОВ. (поднимает голову)
Не уговаривайте меня, Александр Фёдорович. Я не Керенский. Я не умею говорить с толпой. Я умею только строить больницы и кормить голодных. А в России сейчас не строят больницы. В России сейчас строят баррикады.

Встаёт. Подходит к окну, открывает форточку. Слышен уличный шум — громче, чем прежде.

ЛЬВОВ.
Слышите? Они ждут. Они верят, что мы — их власть. А мы… (пауза) Мы даже не знаем, что им сказать.

Закрывает форточку. Шум становится тише.

Берёт со стола фуражку. Надевает. Идёт к двери.

Выходит.

Милюков и Керенский остаются вдвоём. Молчание.

КЕРЕНСКИЙ. (после паузы)
Он прав. Мы не умеем править.

МИЛЮКОВ.
Мы умеем. Мы просто не умеем делать это быстро. А время — не на нашей стороне.

КЕРЕНСКИЙ.
Павел Николаевич. Я хочу спросить вас. Если бы вы знали, что ваша нота вызовет такой кризис… вы бы её всё равно написали?

МИЛЮКОВ. (пауза)
Я бы написал её иначе. Не жёстче — мягче. Но по сути — да. Потому что Россия не может выйти из войны, не потеряв себя. И если мы этого не понимаем, то мы не заслуживаем называться правительством.

КЕРЕНСКИЙ.
А если народ не понимает? Если солдаты не хотят воевать? Если крестьяне хотят земли сейчас, а не после войны?

МИЛЮКОВ.
Тогда, Александр Фёдорович, мы должны объяснить им. Убедить. Заставить понять.

КЕРЕНСКИЙ.
А если не получится?

МИЛЮКОВ. (смотрит на него долго)
Тогда мы проиграем.

Пауза. Керенский подходит к окну, смотрит на улицу.

КЕРЕНСКИЙ.
Я еду на фронт на следующей неделе. Буду говорить с солдатами. Буду объяснять им, что война — это защита свободы. Что если мы сдадимся сейчас — всё, что мы завоевали, погибнет.

МИЛЮКОВ.
Вы верите, что они поймут?

КЕРЕНСКИЙ. (не оборачиваясь)
Я должен верить.

МИЛЮКОВ.
Я тоже должен верить. Но я не верю. Я знаю цифры. Я знаю, что армия разлагается быстрее, чем мы успеваем говорить. Я знаю, что если мы не дадим солдатам того, чего они хотят — они уйдут сами. Без нас. И тогда…

Не заканчивает.

КЕРЕНСКИЙ. (поворачивается)
Тогда Ленин скажет им: «Я дам вам мир». И они пойдут за ним.

МИЛЮКОВ.
И мы проиграем.

Долгая пауза. Оба смотрят друг на друга.

КЕРЕНСКИЙ.
Может быть, нам нужно было не брать власть?

МИЛЮКОВ.
Может быть. Но кто бы её взял?

КЕРЕНСКИЙ.
Никто. И тогда Россия бы утонула в анархии.

МИЛЮКОВ.
Она и так тонет, Александр Фёдорович. Просто мы ещё не поняли этого.

Садится. Берёт со стола какую-то бумагу, смотрит на неё, откладывает.

МИЛЮКОВ.
Я, наверное, подам в отставку. После кризиса. Не сейчас — сейчас это будет бегством. Но когда всё уляжется…

КЕРЕНСКИЙ.
Вы думаете, оно уляжется?

МИЛЮКОВ.
Я думаю, что мне не место в правительстве, где мои слова — не аргумент, а повод для кризиса. (пауза) Я был профессором. Я умею говорить с аудиторией. Но эта аудитория… (кивает на окно) Она меня не слышит. Она хочет слышать не меня. Она хочет слышать того, кто скажет: «Всё будет сейчас».

КЕРЕНСКИЙ. (тихо)
Я тоже умею говорить с аудиторией. И меня слышат. Но я не знаю, что им сказать. Я не знаю, как объяснить, что свобода — это не когда всё можно. Свобода — это когда всё нельзя, кроме того, что разрешено законом. А они не хотят закона. Они хотят чуда.

Смотрит на Милюкова.

КЕРЕНСКИЙ.
Может быть, мы оба не те люди, которые нужны России сейчас.

МИЛЮКОВ.
А кто нужен?

КЕРЕНСКИЙ. (пауза)
Тот, кто скажет: «Или так — или никак». Тот, кто не будет искать компромиссов. Тот, кто возьмёт власть и не спросит разрешения.

МИЛЮКОВ.
Вы говорите о диктатуре.

КЕРЕНСКИЙ.
Я говорю о том, что мы не умеем править. Мы умеем спорить. Мы умеем писать ноты. Мы умеем выступать на митингах. А править… (пауза) Править — это когда ты говоришь «надо», и люди делают. Даже если не хотят.

МИЛЮКОВ.
Вы готовы к этому?

КЕРЕНСКИЙ. (смотрит на него долго)
Я не знаю. Я не знаю, готов ли я стать тем, кого ненавидят. Но я знаю, что если мы не сделаем этого — сделают другие. И они не спросят, готовы ли мы.

МИЛЮКОВ.
Выходит.

Керенский остаётся один. Смотрит на карту. Подходит к окну. Смотрит на улицу. Гул толпы — отдалённый, но постоянный.

КЕРЕНСКИЙ.
Мы не умеем править. Но мы хотя бы пытаемся.

Свет медленно гаснет. Гул толпы становится громче, потом обрывается.

Тьма.


Конец Первого Акта




Акт II. Апрель - Июнь.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА АКТА II


МИЛЮКОВ — лидер кадетов, министр иностранных дел. Профессор, который читал лекцию в аудитории, где уже начался пожар.

КЕРЕНСКИЙ — министр юстиции, затем военный министр, затем премьер. Трибун, который думал, что он — мост. Мост рухнул.

ЛЬВОВ — первый премьер Временного правительства. Верил, что свобода порождает ответственность. Ушёл, когда понял, что ошибся.

ПЛЕХАНОВ — «отец русского марксизма», лидер меньшевиков-оборонцев. Вернулся в Россию в марте 1917 года. Считал, что Россия не созрела для социалистической революции.

ЛЕНИН — вождь большевиков. Не спрашивал разрешения у истории. Он её делал.

БРУСИЛОВ — генерал, командующий Юго-Западным фронтом. Герой 1916 года. Пытался спасти армию уговорами. Ошибся.

КОРНИЛОВ — генерал, командующий 8-й армией, затем Верховный. Требовал железной руки, диктатуры. Пошёл на Петроград. Проиграл.



Сцена 6. «Нота Милюкова»

Мариинский дворец. Кабинет Милюкова. Апрель 1917 года. День.

Обстановка строгая, дипломатическая. На столе — папки с грифом «Секретно», карта Европы, телефонный аппарат. На стене — портрет Петра I. В углу кабинета, в кресле, сидит КНЯЗЬ ЛЬВОВ. Он не участвует в разговоре, только слушает. На нём сюртук, расстёгнутый, воротник смят. Он выглядит усталым.

МИЛЮКОВ сидит за столом, перечитывает текст ноты. Рядом — английский и французский тексты, лежат открытые. Он делает пометки карандашом.

Входит КЕРЕНСКИЙ. Он в френче, без фуражки, взволнован. Останавливается на пороге, смотрит на Милюкова.


КЕРЕНСКИЙ.
Павел Николаевич. Вы её отправили?

МИЛЮКОВ. (не поднимая головы)
Не отправил. Ещё раз перечитываю.

КЕРЕНСКИЙ.
Совет уже знает. Чхеидзе мне звонил. Они готовят заявление. Ваша нота — это вызов. Они не пропустят её.

МИЛЮКОВ. (поднимает голову)
С каких пор Совет решает, какие ноты отправлять российским союзникам?

КЕРЕНСКИЙ.
С тех пор, как у них в руках реальная власть. Вы это знаете не хуже меня.

Милюков откладывает бумагу. Снимает очки, трёт переносицу.

МИЛЮКОВ.
Александр Фёдорович. Я вас слушаю уже полгода. Сначала в Думе, потом в правительстве. Вы говорите о «революционном оборончестве», о «мире без аннексий». Я соглашался на компромиссы. Я пошёл на коалицию с Советом. Но в этом вопросе — увольте.

КЕРЕНСКИЙ.
О каком вопросе?

МИЛЮКОВ.
О верности союзникам. О войне до победного конца. О том, что Россия не выйдет из войны, не выполнив своих обязательств.

КЕРЕНСКИЙ. (садится напротив)
Вы читали воззвание Петросовета от 14 марта? «Отказ от захватных целей», «мир без аннексий и контрибуций». Это не мои слова. Это то, что говорит улица. Если мы не дадим им ответа — они найдут того, кто даст.

МИЛЮКОВ.
Вы предлагаете мне ответить Совету? Переписать ноту так, чтобы она звучала как извинение перед союзниками? «Простите, мы передумали, мы не хотим проливов, мы не хотим Константинополя, мы просто хотим мира»?

КЕРЕНСКИЙ.
Я предлагаю вам найти формулу. Которая устроит и союзников, и Советы.

МИЛЮКОВ. (усмехается)
Формулу. Вы, Александр Фёдорович, всегда ищете формулу. Слово, которое устроит всех. Но есть вещи, которые не улаживаются словами. Есть обязательства, под которыми стоят подписи. Есть честь страны.

КЕРЕНСКИЙ.
А честь страны в том, чтобы гнать солдат в атаку за проливы, которые им не нужны?

МИЛЮКОВ. (резко)
Проливы — это не каприз. Это выход в Средиземное море. Это безопасность южных границ. Это возможность России быть великой державой. Вы думаете, если мы откажемся от проливов, нас будут уважать? Нас будут презирать. И союзники, и враги.

КЕРЕНСКИЙ.
Нас уже презирают. Посмотрите, что пишут английские газеты. «Русская армия разлагается», «Россия на грани выхода из войны». Если мы сейчас подтвердим верность союзникам, но не дадим солдатам мира — мы потеряем всё.

МИЛЮКОВ.
А если мы сейчас откажемся от союзнических обязательств — мы потеряем всё ещё быстрее. Союзники бросят нас. Поставки прекратятся. Кредиты замёрзнут. Мы останемся одни перед Германией.

Пауза. Керенский встаёт, подходит к карте.

КЕРЕНСКИЙ.
Вы верите, что союзники нас не бросят, если мы скажем: «Мы воюем за демократию, а не за проливы»?

МИЛЮКОВ.
Я знаю, что союзники нас бросят, если мы скажем: «Мы больше не воюем за ваши интересы, воюйте сами».

Керенский поворачивается к Милюкову.

КЕРЕНСКИЙ.
Вы знаете, что произойдёт, когда ваша нота станет известна? Совет потребует вашей отставки. Улица выйдет. Солдаты, которые ждут мира, — они не поймут, почему мы воюем дальше.

МИЛЮКОВ.
Я не обещал им мира. Я обещал им Россию. Великую, свободную, единую. И я не отдам эту Россию ни Совету, ни немецкому генеральному штабу, ни тем, кто кричит «долой войну» на улице.

КЕРЕНСКИЙ. (тихо)
Павел Николаевич. Вы историк. Вы знаете, что случилось во Франции в 1793 году, когда жирондисты попытались вести войну, не считаясь с народом. Их смели. И пришли те, кто обещал мир и хлеб.

МИЛЮКОВ.
Вы сравниваете меня с жирондистами?

КЕРЕНСКИЙ.
Я сравниваю ситуацию. Когда власть не слышит народа — её сметают. А сметут не нас с вами. Сметут Россию.

МИЛЮКОВ. (встаёт, подходит к окну)
Я не могу пойти против своей совести. Я не могу сказать союзникам: «Простите, мы не можем выполнить обещания, потому что у нас революция». Это означало бы признать, что революция — это слабость. А я верю, что революция — это сила.

КЕРЕНСКИЙ.
Вы верите. А народ не верит. Солдаты не верит. Они хотят мира. Они хотят земли. Им всё равно на проливы. Им всё равно на союзников. Они хотят жить.

МИЛЮКОВ. (оборачивается)
Тогда пусть они выиграют войну. Пусть они докажут, что свободная Россия может воевать не хуже, чем Россия рабов. А если они не хотят — значит, они не готовы к свободе. И тогда мы, те, кто знает, что такое честь и долг, должны взять власть в свои руки.

Керенский смотрит на Милюкова долго, тяжело.

КЕРЕНСКИЙ.
Вы готовы к гражданской войне?

МИЛЮКОВ.
Я готов к тому, чтобы Россия осталась Россией.

КЕРЕНСКИЙ.
А если народ не пойдёт за вами? Если солдаты скажут: «Мы не хотим вашей войны, мы хотим мира»?

МИЛЮКОВ.
Тогда, Александр Фёдорович, мы проиграем. Но проиграем с честью. А не с позором.

Пауза. Керенский подходит к столу, смотрит на текст ноты.

КЕРЕНСКИЙ.
Вы её всё-таки отправите.

МИЛЮКОВ.
Я должен.

КЕРЕНСКИЙ.
Вы знаете, что будет после? Мне придётся выбирать. Между вами и Советом. Между честью державы и жизнью страны.

МИЛЮКОВ.
И что вы выберете?

Керенский не отвечает. Молча смотрит на ноту.

МИЛЮКОВ. (тихо)
Я знаю, что вы выберете. Вы выберете Совет. Потому что вы — трибун. Вам нужно, чтобы вас слушали. А Совет — это толпа. Толпа всегда слушает тех, кто говорит громче.

КЕРЕНСКИЙ. (резко)
Я выбираю Россию. Не проливы. Не союзников. Не Совет. Россию.

МИЛЮКОВ.
А Россия — это толпа? Или это государство? Это культура? Это армия? Это то, что мы строили триста лет?

КЕРЕНСКИЙ.
Россия — это народ. Который устал. Который ждёт. Который не хочет больше умирать за чужие интересы.

МИЛЮКОВ.
Тогда мы с вами по разные стороны баррикад, Александр Фёдорович.

КЕРЕНСКИЙ.
Может быть. Но я надеюсь, что мы ещё успеем договориться.

МИЛЮКОВ.
Не успеем. Поезд ушёл, Александр Фёдорович. Вы сами это сказали.

Садится за стол. Берёт перо. Смотрит на ноту.

МИЛЮКОВ.
Я отправлю её сегодня вечером. Если вы хотите подать в отставку — подавайте. Если хотите остаться — оставайтесь. Но я не изменю ни слова.

Керенский смотрит на него несколько секунд. Потом поворачивается, чтобы уйти. В этот момент Львов медленно встаёт.

ЛЬВОВ.
Я пойду.

МИЛЮКОВ. (встаёт)
Георгий Евгеньевич. Вы не можете уйти. Вы — председатель правительства.

ЛЬВОВ. (останавливается)
Председатель правительства, которое не может править. (пауза) Оставайтесь, Павел Николаевич. Вы знаете, что делать. Вы всегда знали. Только… (смотрит на него) Будьте осторожны. Не все проблемы решаются нотами.

Выходит.

Милюков медленно встаёт, берёт папку.

МИЛЮКОВ.
Я пойду. Мне нужно готовить ноту.

КЕРЕНСКИЙ.
Вы всё-таки её опубликуете?

МИЛЮКОВ.
Я должен. Это моя правда. Если я от неё откажусь — я перестану быть собой.

Направляется к двери. Останавливается.

МИЛЮКОВ.
Александр Фёдорович. Вы сказали, что мы не умеем править. Может быть, вы правы. Но я знаю одно: если мы не будем пытаться — нас сметут. И тогда править будут те, кто не умеет даже спорить. Они умеют только приказывать.

Выходит.

Керенский остаётся один. Смотрит на карту. Подходит к окну. Смотрит на улицу. Гул толпы — отдалённый, но постоянный.

КЕРЕНСКИЙ. (тихо, сам себе)
Может быть, они правы. Может быть, народ не хочет свободы. Он хочет, чтобы его оставили в покое. И чтобы ему дали землю. И чтобы война кончилась. А кто это сделает — ему всё равно.

Снимает фуражку. Кладёт на стол. Смотрит на пустое кресло, где сидел Львов.

Свет медленно гаснет. Гул толпы становится громче, потом обрывается.

Тьма.



Сцена 7. «Меньшеаики»

Петроград. Апрель — май 1917 года.

Сцена разделена на две половины. Слева — комната в гостинице, где остановился ПЛЕХАНОВ. Простое пространство: стол, стул, на столе — кипа газет («Единство», «Правда»), чернильница, перо. Плеханов сидит, пишет статью. Ему 60 лет, лицо аскетичное, интеллигентное, с густой бородой.

Справа — кабинет ЛЕНИНА в особняке Кшесинской. Он стоит у карты, что-то помечает карандашом. Рядом на столе — тезисы его речи, которую он только что написал.

Между ними — невидимая стена. Они не видят друг друга, но слышат. Это спор, который не состоялся в реальности, но который определил всё.


Свет на левой половине. Плеханов откладывает перо, смотрит на свежий номер «Правды».

ПЛЕХАНОВ. (читает вслух, с нарастающим раздражением)
«Апрельские тезисы». «Никакой поддержки Временному правительству». «Вся власть Советам». «Мир без аннексий и контрибуций — лживая фраза». (Кладёт газету) Бред. Опасный бред.

Свет на правой половине. Ленин поворачивается от карты, говорит в пространство, как будто отвечает.

ЛЕНИН.
Бред? Георгий Валентинович называет это бредом. А я называю это единственной трезвой оценкой положения. Временное правительство — это правительство капиталистов. Оно не даст народу ни мира, ни земли, ни хлеба. Оно будет тянуть войну до победного конца. Оно будет тянуть земельный вопрос до Учредительного собрания. А народ не может ждать. Солдаты не могут ждать. Крестьяне не могут ждать.

ПЛЕХАНОВ. (словно слышит)
Народ не может ждать? А что вы предлагаете, Владимир Ильич? Сейчас же взять власть? Сейчас же начать социалистическую революцию? В стране, где 80 процентов населения — неграмотные крестьяне? Где промышленность только начинает развиваться? Где пролетариат — горстка? Это не революция. Это авантюра.

ЛЕНИН.
Авантюра? Георгий Валентинович, вы, отец русского марксизма, говорите как либерал. Вы ждёте, пока Россия созреет для социализма? А что, если она не созреет? Что, если капитализм в России не сможет развиться так, как в Европе? Что, если нам придётся строить социализм в незрелых условиях? Или вы предлагаете ждать сто лет?

ПЛЕХАНОВ. (встаёт, ходит по комнате)
Я предлагаю не играть в революцию. Марксизм — это не набор лозунгов. Это наука. Наука о том, что социализм требует определённых материальных предпосылок. Крупной промышленности. Культурного пролетариата. Развитых производительных сил. Всего этого в России нет. Если мы возьмём власть сейчас, мы будем вынуждены управлять крестьянской страной. А это значит — либо пойти на поводу у крестьянства, либо подавлять его силой. И то, и другое — смерть социализму.

ЛЕНИН. (усмехается)
Наука, Георгий Валентинович? А что, если наука не знает всех путей? Что, если история может пойти быстрее, чем думают профессора? Мы, большевики, не говорим, что социализм в России будет построен завтра. Мы говорим: мы можем начать. Мы можем дать крестьянам землю. Мы можем дать солдатам мир. Мы можем дать рабочим власть на фабриках. А дальше — будем учиться. Будем строить. Будем ошибаться. Но мы не будем ждать, пока история созреет.

ПЛЕХАНОВ. (резко останавливается)
«Будем ошибаться». Вы произносите это так легко, Владимир Ильич. А кто будет платить за ваши ошибки? Народ. Крестьяне, которые пойдут за вами, а потом увидят, что вы не можете дать им то, что обещали? Рабочие, которые поверят, что заводы теперь их, а потом поймут, что вы не умеете управлять производством? Солдаты, которые поверят в мир, а потом увидят, что война продолжается? Вы готовы к этому?

ЛЕНИН.
Я готов к тому, что мы не можем ждать. Георгий Валентинович, вы жили в эмиграции. Вы видели Европу. Вы знаете, как там живут рабочие. А я вернулся в Россию и увидел, что здесь. Очереди за хлебом. Окопы, в которых солдаты гниют три года. Деревни, где мужики жгут усадьбы, потому что не могут больше ждать. И вы предлагаете мне сказать им: «Подождите ещё лет двадцать, пока разовьётся капитализм»? Нет. Мы скажем: «Берите землю. Берите власть. Мы с вами».

Пауза. Плеханов садится, смотрит на свои руки.

ПЛЕХАНОВ.
Я понимаю ваш порыв, Владимир Ильич. Я сам был таким. В 1905 году я тоже думал: сейчас, сейчас, ещё одно усилие — и революция победит. А потом наступило 1906-е, 1907-й, 1908-й. И мы увидели, что народ не пошёл за нами. Что мы переоценили свои силы. Что история идёт своим путём, а не нашим.

ЛЕНИН.
1905 год был репетицией. Мы учились. Мы поняли, что без союза с крестьянством не победить. Мы поняли, что Советы — это форма власти, которая может стать государственной. Мы поняли, что не надо ждать, пока буржуазия сделает революцию. Мы сами должны её сделать. Георгий Валентинович, вы остановились на полпути. Вы испугались. Вы решили, что лучше синица в руках, чем журавль в небе. А я говорю: берите журавля. Даже если не поймаете — попытаетесь.

ПЛЕХАНОВ. (горько)
Вы обвиняете меня в трусости? Я, который двадцать лет боролся с царизмом, который сидел в тюрьмах, который был в эмиграции, когда вы ещё были гимназистом? Я не боюсь. Я знаю. Знаю, что если мы возьмём власть сейчас, нас сметут. Не потому, что мы плохие революционеры. А потому, что страна не готова. Крестьянин не пойдёт за нами, если мы дадим ему землю, а потом заберём хлеб. А мы заберём. Потому что города надо кормить. Армию надо кормить. И мы станем для крестьянина такими же врагами, как помещики.

ЛЕНИН. (жёстко)
Вы не знаете этого, Георгий Валентинович. Вы не знаете, что будет. Никто не знает. Мы можем ошибиться. Но мы можем и победить. А если мы не попытаемся — мы точно проиграем. Керенский проиграет. Корнилов проиграет. Либералы проиграют. А Россия останется в руках тех, кто готов отдать её немцам, лишь бы не воевать. Вы готовы к этому? Вы готовы сказать народу: «Подождите, сейчас не время»? А когда будет время? Через десять лет? Через двадцать? Когда вас уже не будет?

Плеханов молчит. Долго.

ПЛЕХАНОВ. (тихо)
Я не знаю, Владимир Ильич. Я не знаю, что будет через десять лет. Я знаю только, что если вы возьмёте власть сейчас — вы обречёте Россию на гражданскую войну. На голод. На террор. На то, что социализм будет на десятилетия скомпрометирован. И ваше имя, и моё, и имя Маркса будут проклинать те, кто выживет.

ЛЕНИН.
Гражданская война? Она уже идёт, Георгий Валентинович. Вы не видите? Крестьяне жгут усадьбы. Солдаты убивают офицеров. Казаки режут рабочих. Это гражданская война. Только она не оформлена, не названа. Мы можем её возглавить. Направить. Завершить. Или можем стоять в стороне и говорить: «Подождите, сейчас не время». Я выбираю первое.

ПЛЕХАНОВ.
Вы выбрали. А я? Я выбрал другое. Я буду писать. Буду объяснять. Буду предупреждать. Может быть, меня не услышат. Может быть, меня назовут предателем. Но я не могу молчать. Я не могу сказать: «Да, идите, берите власть, всё будет хорошо». Потому что это неправда.

Пауза. Ленин подходит к столу, берёт лист с «Апрельскими тезисами».

ЛЕНИН.
Вы пишете, Георгий Валентинович. А мы будем делать. Вы будете предупреждать. А мы будем брать. История рассудит, кто был прав. Но я вам скажу одно: когда рабочие Петрограда выйдут на улицу, они будут не с вами. Они будут с нами. Потому что мы даём им то, что они хотят. Сейчас. А не через двадцать лет.

ПЛЕХАНОВ. (поднимает голову)
И что вы им дадите? Землю? А хлеб отнимете. Мир? А война продолжится, потому что Германия не заключит мир с теми, кто зовёт её к братанию. Власть? А потом окажется, что управлять страной труднее, чем призывать к восстанию. И они поймут, что вы не можете дать им того, что обещали.

ЛЕНИН.
Мы дадим. Всё, что можем. Землю — дадим. Хлеб — будем делить поровну. Мир — добьёмся, потому что народ устал воевать. Власть — отдадим Советам, а Советы — это сами рабочие и крестьяне. Они сами будут решать, как им жить. Мы им поможем. Мы их научим. Но мы не будем говорить: «Подождите, вы ещё не созрели».

ПЛЕХАНОВ.
Вы говорите так, будто социализм можно построить по щучьему велению. А он строится десятилетиями. Он требует культуры. Требует образования. Требует того, чтобы сам народ научился управлять. А вы хотите дать ему власть, когда он ещё не умеет читать. Что из этого выйдет?

ЛЕНИН.
Выйдет то, что он научится. На своих ошибках. На своих победах. На своей крови. Лучше учиться, имея власть, чем ждать, пока научишься, не имея ничего. Вы, Георгий Валентинович, ждали всю жизнь. И что? Царь не пал от ваших статей. Его свалил народ. И народ же его похоронит. А вы будете писать. И, может быть, когда-нибудь вас признают.

ПЛЕХАНОВ. (тихо)
Я не ищу признания. Я ищу правды. И я говорю вам эту правду: вы губите Россию. Не я. Вы.

ЛЕНИН.
Посмотрим, Георгий Валентинович. Посмотрим.

Долгая пауза. Свет на обеих половинах медленно гаснет.

ПЛЕХАНОВ. (последние слова, в полутьме)
Вы ошибаетесь, Владимир Ильич. Вы ошибаетесь в главном. Вы думаете, что можно построить социализм на крови и голоде. Но социализм — это не казарма. Это свобода. Это достаток. Это культура. А вы строите диктатуру. Диктатуру партии, которая будет править во имя народа, но без народа. И когда-нибудь эта диктатура пожрёт вас самих.

ЛЕНИН. (в темноте)
Может быть. Но сначала мы построим новую Россию. Без помещиков. Без капиталистов. Без генералов, которые гонят солдат на смерть ради проливов. А потом... Потом мы посмотрим. У нас будет время. Мы будем учиться. Мы будем ошибаться. Мы будем исправлять ошибки. Но власть будет наша. И мы её не отдадим.

Свет гаснет полностью.

Тишина.



СЦЕНА 8. «Два генерала»


Сцена разделена на две половины. Слева — кабинет БРУСИЛОВА, командующего Юго-Западным фронтом. Справа — кабинет КОРНИЛОВА, командующего 8-й армией. Между ними — невидимая стена, но они слышат друг друга.

Брусилов сидит за столом, заваленным сводками. На нём китель без погон — он снял их после Февраля. Смотрит в бумаги, но не читает. Рядом — папка с проектом «Декларации прав военнослужащего».

Корнилов стоит у карты. На нём полевая форма, пыльные сапоги. Он только что с передовой. Проводит рукой по линии фронта, останавливается на отметке «Рига».



КОРНИЛОВ. (не оборачиваясь от карты)
Вы читали сводку, Алексей Алексеевич? Дезертирство за месяц — тридцать тысяч. Только по вашему фронту. Тридцать тысяч солдат, которые просто взяли и ушли. С оружием. С патронами. В деревни — делить землю.

БРУСИЛОВ. (не поднимая головы)
Читал. Тридцать тысяч. А по вашему, Лавр Георгиевич, сколько? Двадцать? Двадцать пять?

КОРНИЛОВ.
Двадцать две. За тот же месяц. И это те, кого успели зарегистрировать. А сколько ушло незамеченными?

БРУСИЛОВ.
Вы предлагаете считать?

КОРНИЛОВ. (резко оборачивается)
Я предлагаю остановить это. Пока не поздно.

Брусилов поднимает голову, смотрит в сторону Корнилова — но не видит его, только слышит.

БРУСИЛОВ.
И как вы предлагаете их остановить? Уговорами? Приказами?

КОРНИЛОВ.
Расстрелами. За дезертирство — расстрел. За неповиновение — расстрел. За агитацию против офицеров — расстрел.

БРУСИЛОВ. (тихо)
Лавр Георгиевич. Вы предлагаете расстреливать солдат за то, что они хотят вернуться домой?

КОРНИЛОВ.
Я предлагаю остановить развал армии. Пока это ещё возможно.

БРУСИЛОВ. (встаёт, подходит к своей карте)
А вы верите, что это возможно? Расстрелами?

КОРНИЛОВ.
Я верю, что армия без дисциплины — не армия. Это толпа. Толпа с оружием. И если мы не вернём дисциплину, эта толпа перебьёт офицеров, разбежится по домам, а фронт рухнет. И тогда немцы придут в Петроград. Вы этого хотите?

БРУСИЛОВ. (холодно)
Не я, Лавр Георгиевич. Не я.

КОРНИЛОВ.
А кто? Керенский со своими речами? Чхеидзе с его Приказом № 1? Или вы, Алексей Алексеевич, с вашими комитетами и «революционной дисциплиной»?

БРУСИЛОВ. (поворачивается к карте, проводит рукой по линии фронта)
Я принял фронт в мае. Что я увидел? Армия, которая не хочет воевать. Солдаты, которые слушают только тех, кто обещает им мир и землю. Офицеры, которых боятся и ненавидят. Я мог бы начать с приказов. С угроз. С расстрелов. Но что бы это дало?

КОРНИЛОВ.
Это дало бы понять, что власть есть.

БРУСИЛОВ.
А если бы они не испугались? Если бы они сказали: «Расстреливайте, мы всё равно уйдём»? Что тогда? Расстреливать всех?

КОРНИЛОВ. (жёстко)
Если придётся — да.

Пауза. Брусилов смотрит в сторону Корнилова.

БРУСИЛОВ.
Вы это серьёзно?

КОРНИЛОВ.
Я никогда не был серьёзнее.

БРУСИЛОВ.
Лавр Георгиевич. Я старше вас. Я прошёл четыре войны. Я видел, как умирают армии. Не от пуль — от разложения. И я знаю: когда армия перестаёт верить в то, за что она воюет, — её не спасти ни расстрелами, ни комитетами, ни речами.

КОРНИЛОВ.
А что тогда? Сдать фронт? Распустить армию? Отдать Россию немцам?

БРУСИЛОВ.
Я не знаю. Я не знаю ответа. Но я знаю, что ваши расстрелы не вернут солдата в окопы. Он уже ничего не боится. Он видел смерть. Он видел, как гибнут его товарищи. Он получил от новой власти свободу, а не землю. И он хочет домой. Вы думаете, он испугается пули?

КОРНИЛОВ.
А что вы предлагаете? Уговаривать? Объяснять? «Товарищи солдаты, вы должны умирать за свободу, которую вы только что получили»?

БРУСИЛОВ.
Да. Я предлагаю объяснять. Я предлагаю дать солдатам комитеты. Сказать: выбирайте тех, кому доверяете. Пусть они говорят с вами от имени армии. Я предлагаю сказать офицерам: учитесь разговаривать с солдатами. Не приказывать — объяснять. Не требовать — убеждать.

КОРНИЛОВ. (усмехается)
Армия — не митинг, Алексей Алексеевич. Солдат не должен рассуждать. Он должен выполнять приказ.

БРУСИЛОВ.
А если он не выполняет? Если он смотрит на офицера и говорит: «Ты мне не хозяин»? Что вы сделаете? Расстреляете? Одного. Десять. Сто. А когда кончатся патроны?

КОРНИЛОВ.
Не кончатся.

БРУСИЛОВ.
Вы так уверены?

КОРНИЛОВ.
Я уверен, что ваша мягкость не спасёт армию.

Пауза. Брусилов возвращается к столу, садится. Берёт папку с «Декларацией прав военнослужащего», смотрит на неё, откладывает.

БРУСИЛОВ.
Я помню 1916 год. Моё наступление. Оно удалось, потому что за спиной была власть. Пусть гнилая, пусть неэффективная, но — единая. Солдат знал: если он не пойдёт в атаку, его накажут. И он шёл. А теперь? Теперь за спиной — пустота. Временное правительство спорит с Советом. Керенский разъезжает по фронтам с речами. Солдат слушает и думает: «А зачем мне воевать? Мне обещали землю. Где она? Мне обещали мир. Почему я всё ещё в окопах?»

КОРНИЛОВ. (подходит к своей карте, смотрит на неё)
Поэтому нужна твёрдая власть. Железная. Которая скажет: «Война до конца. Дезертирство — расстрел. Земля — после победы». И не будет спрашивать разрешения у Советов.

БРУСИЛОВ.
Вы верите, что после этого солдат пойдёт в атаку?

КОРНИЛОВ.
Он пойдёт, потому что у него не будет выбора.

БРУСИЛОВ.
А вы готовы взять на себя ответственность за эти расстрелы? За тысячи, за десятки тысяч? Вы готовы смотреть в глаза матерям, которые спросят: «За что вы убили моего сына? Он просто хотел вернуться домой»?

КОРНИЛОВ. (поворачивается к невидимому собеседнику, голос становится тише)
Я готов. Потому что если мы не остановим развал сейчас, погибнет не тысяча, а миллион. Россия погибнет. И тогда матери будут спрашивать не меня. Они будут спрашивать у Бога: «За что ты оставил нас?».

Молчание. Брусилов медленно встаёт, подходит к своей карте, проводит рукой по линии фронта.

БРУСИЛОВ.
Вы знаете, что я видел на фронте, Лавр Георгиевич? Не только дезертиров. Я видел офицеров. Тех, кто ещё остался. Они приходят ко мне и спрашивают: «Ваше превосходительство, что нам делать? Солдаты не слушаются. Мы не можем командовать. Нас выгоняют из окопов. Мы не знаем, за что воюем».

КОРНИЛОВ.
Я знаю. Они приходили и ко мне.

БРУСИЛОВ.
И что вы им говорили?

КОРНИЛОВ. (пауза)
Я говорил: «Ждите. Власть переменится. Скоро».

БРУСИЛОВ.
Они ждали. А власть не менялась.

КОРНИЛОВ.
Не менялась. Керенский говорил о свободе. Ленин — о мире. А офицеры гибли. Их убивали свои же солдаты. Или они кончали с собой. Потому что не могли смотреть, как рушится то, чему они служили.

БРУСИЛОВ.
Я знаю. Я знаю имена. Я знаю лица. Я знаю, как они смотрели на меня, когда я не мог им помочь.

КОРНИЛОВ.
Я не могу этого больше видеть. Я не могу смотреть, как армия, которая ещё может воевать, разлагается от безволия. Если нужно будет расстрелять тысячу, чтобы спасти миллион — я расстреляю. Если нужно будет разогнать Советы — я разгоню. Если нужно будет взять власть в свои руки — я возьму.

БРУСИЛОВ.
Даже если это будет стоить вам жизни?

КОРНИЛОВ.
Тем более.

Долгая пауза. Брусилов садится, смотрит на свои руки.

БРУСИЛОВ.
Лавр Георгиевич. Я не спорю с вами. Я знаю, что вы говорите от боли. От той же боли, что и я. Но я не могу быть палачом. Не могу. Я видел слишком много смерти, чтобы приказывать убивать своих. Я видел, как умирают солдаты. Не на плацу — в грязи, в крови, с криком «мама». И я не могу сказать: «Убейте ещё тысячу, чтобы спасти миллион». Потому что эта тысяча — они такие же, как тот миллион. Они тоже хотят жить.

КОРНИЛОВ.
А если они не хотят воевать? Если они выбирают жизнь, а не Россию? Что тогда?

БРУСИЛОВ.
Тогда, может быть, Россия не заслуживает того, чтобы за неё умирали.

КОРНИЛОВ. (тихо)
Вы это серьёзно?

БРУСИЛОВ.
Я не знаю. Я не знаю, что такое Россия сейчас. Империя, которая рухнула за три дня. Страна, где солдаты бросают фронт, чтобы делить землю. Народ, который не хочет ни воевать, ни ждать, ни слушать. Может быть, эта Россия должна умереть. Чтобы родилась новая. Я не знаю.

КОРНИЛОВ.
А если новая не родится? Если вместо неё будет анархия? Гражданская война?

БРУСИЛОВ.
Тогда мы проиграли.

Молчание. Корнилов отходит от карты, садится за свой стол. Берёт какую-то бумагу, смотрит на неё, комкает.

КОРНИЛОВ.
Знаете, Алексей Алексеевич, что я понял за эти месяцы? Мы, генералы, не умеем ничего. Мы умеем воевать, когда армия нас слушается. А когда она перестаёт слушаться — мы беспомощны. Мы можем только просить: «Пожалуйста, вернитесь в окопы. Пожалуйста, повинуйтесь приказам. Пожалуйста, умирайте за Россию».

БРУСИЛОВ.
И что вы предлагаете?

КОРНИЛОВ.
Я предлагаю перестать просить. Начать приказывать. И если не слушаются — наказывать. Жестоко. Беспощадно. Так, чтобы страх был сильнее, чем желание жить.

БРУСИЛОВ.
А если страх не поможет? Если они скажут: «Убей нас, мы всё равно не пойдём»?

КОРНИЛОВ.
Тогда, Алексей Алексеевич, я не знаю. Тогда, наверное, мы действительно проиграли. Но я хочу попытаться. До конца. Всеми средствами. А вы?

БРУСИЛОВ.
Я тоже хочу попытаться. Но своими средствами.

Корнилов усмехается.

КОРНИЛОВ.
Вашими средствами, Алексей Алексеевич? Комитетами? Выборными командирами? «Декларацией прав военнослужащего»? Вы верите, что это сработает?

БРУСИЛОВ.
Я верю, что это единственный способ сохранить то, что ещё можно сохранить. Если мы начнём расстреливать — мы потеряем армию окончательно. Солдаты не простят. Они уйдут. Или перебьют офицеров. А если мы дадим им права, если мы покажем, что они не рабы, а граждане, — может быть, они поверят. Может быть, они поймут, что Россия — это они сами. И что её нужно защищать.

КОРНИЛОВ.
Вы наивны, Алексей Алексеевич.

БРУСИЛОВ.
Может быть. Но я видел, как солдаты сражались в 1916 году. Не за царя — за землю, за Россию, за товарищей. Я видел, как они шли в атаку, зная, что умрут. И они шли. Потому что верили. Верили, что их семьи не бросят. Верили, что страна не предаст. А теперь страна предала. И мы пытаемся вернуть эту веру. Не пулями — правдой.

КОРНИЛОВ.
А если правда не поможет? Если они не поверят?

БРУСИЛОВ.
Тогда мы проиграем оба. И вы, и я. И Россия проиграет.

Пауза. Корнилов встаёт, подходит к своей карте. Смотрит на неё долго.

КОРНИЛОВ.
Я пойду в наступление в июне. Если прикажут.

БРУСИЛОВ.
Прикажут. Керенский хочет наступления. Он верит, что победа укрепит его власть.

КОРНИЛОВ.
А вы? Вы пойдёте?

БРУСИЛОВ.
Я пойду. Потому что я солдат. И потому что я ещё надеюсь, что они поверят. Не в Керенского — в себя. В то, что они воюют за свою землю, за свою свободу.

КОРНИЛОВ.
Вы верите, что это наступление что-то даст?

БРУСИЛОВ.
Я не знаю. Но я должен попытаться.

КОРНИЛОВ. (пауза)
Оно провалится, Алексей Алексеевич. Потому что солдаты не хотят воевать за свободу. Они хотят жить.

БРУСИЛОВ.
Может быть. Но я попытаюсь.

КОРНИЛОВ.
А я буду ждать. Когда ваше наступление провалится — а оно провалится, — может быть, тогда власть поймёт, что нужны не речи, а пули. И тогда меня позовут.

БРУСИЛОВ.
И вы пойдёте?

КОРНИЛОВ.
Пойду. И буду делать то, что нужно.

БРУСИЛОВ.
Даже если это будет стоить вам жизни?

КОРНИЛОВ.
Я уже сказал. Тем более.

Молчание. Брусилов медленно встаёт, подходит к окну.

БРУСИЛОВ.
Вы знаете, Лавр Георгиевич, что меня пугает? Не то, что мы проиграем войну. А то, что после нас останется только пустота. Мы, генералы, будем сидеть в эмиграции и вспоминать, как мы пытались спасти Россию. А Россия будет жить без нас. И, может быть, она будет жить лучше. Или хуже. Но без нас.

КОРНИЛОВ.
Вы верите, что Россия может жить без нас?

БРУСИЛОВ.
Я не знаю. Я только знаю, что мы не умеем жить без России. А она, может быть, научится жить без нас.

Пауза.

КОРНИЛОВ.
Вы устали, Алексей Алексеевич.

БРУСИЛОВ.
Я стар. И я устал. Но я ещё попытаюсь. До конца.

КОРНИЛОВ.
И я попытаюсь. По-своему.

Долгая пауза. Брусилов возвращается к столу, садится. Берёт папку с «Декларацией прав военнослужащего», открывает.

БРУСИЛОВ.
Лавр Георгиевич. Мы, наверное, больше не увидимся. Я знаю, что вы думаете обо мне. Что я слаб. Что я наивен. Что я гублю армию своими комитетами. Может быть, вы правы. Но я не могу иначе. Я видел слишком много смерти, чтобы приказывать убивать своих.

КОРНИЛОВ.
А я видел слишком много смерти, чтобы бояться приказывать. Если это спасёт Россию — я прикажу. И буду отвечать перед Богом.

БРУСИЛОВ.
Дай вам Бог не ошибиться.

КОРНИЛОВ.
И вам.

Свет начинает медленно гаснуть. Сначала на Корнилове, потом на Брусилове.

БРУСИЛОВ. (последние слова, в темноте)
Мы пытаемся лечить гангрену диетами. Корнилов предлагает ампутацию. Может быть, он прав. Может быть, нужно резать, не спрашивая, больно ли. Но я не могу. Не могу.

Тьма.

КОРНИЛОВ. (голос из темноты)
А я могу. И буду. Потому что если я не сделаю этого, Россию расстреляют другие. И они не будут спрашивать, виноват солдат или нет. Они будут расстреливать всех.

Пауза. Тишина.


Конец Второго Акта.



АКТ III. Июль – Октябрь

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА АКТА III

КЕРЕНСКИЙ — министр-председатель Временного правительства. Трибун, который думал, что он — мост. Мост рухнул.

КОРНИЛОВ — генерал, Верховный главнокомандующий. Требует железной руки, диктатуры. Идёт на Петроград.

ЛЕНИН — вождь большевиков. Не спрашивает разрешения у истории. Он её делает.

ТРОЦКИЙ — председатель Петроградского Совета, организатор Октябрьского восстания. Верит не в чудеса, а в расчёт.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ — крестьянский ходок из Тамбовской губернии. Пришёл узнать, будет ли земля. Уходит с правдой.



СЦЕНА 9. «Верховный»

Сцена разделена на две половины. Слева — кабинет Керенского в Зимнем дворце. Справа — кабинет Корнилова в Ставке Верховного главнокомандующего. Между ними — невидимая стена, но они слышат друг друга.

Свет на левой половине. КЕРЕНСКИЙ сидит за огромным столом. Перед ним — горы бумаг. На нём френч, расстёгнутый, галстук ослаблен. Он смотрит в одну точку. Рядом — телефонный аппарат. За окном — июльский Петроград, но света почти нет.


КЕРЕНСКИЙ. (тихо, сам себе)
Я стал министром-председателем. Тот, кто полгода назад был адвокатом, защищавшим революционеров от смертной казни. Я стал главой правительства. Я подписал приказ о восстановлении смертной казни на фронте. Я отдал приказ об аресте Ленина. Я закрыл «Правду». Я…

Он замолкает. Смотрит на свои руки.

КЕРЕНСКИЙ.
Я стал тем, против кого я когда-то боролся. Я подписываю смертные приговоры. Я сажаю в тюрьмы тех, кто ещё вчера был моими товарищами по борьбе. Я говорю: «Революция в опасности, и мы должны защищать её любой ценой». А что такое «любой ценой»? Это расстрелы. Это тюрьмы. Это цензура. Это та же самая рука, только в другой перчатке.

Пауза. Он встаёт, подходит к окну.

КЕРЕНСКИЙ.
Но я не могу иначе. Если я не остановлю большевиков сейчас, они уничтожат всё. Они уже подняли восстание в июле. Они кричали: «Вся власть Советам!». А что это значит? Это значит — власть Ленину. Власть тем, кто готов отдать Россию немцам, лишь бы не воевать. Я не могу этого допустить. Я не могу.

Возвращается к столу, садится. Смотрит на телефон.

КЕРЕНСКИЙ.
Мне нужен человек, который спасёт армию. Который наведёт порядок. Который не будет спрашивать разрешения у Советов. Мне нужен…

Он берёт трубку, набирает номер. Ждёт.

КЕРЕНСКИЙ.
Соедините меня со Ставкой. С генералом Корниловым.

Пауза. Свет на правой половине загорается. КОРНИЛОВ стоит у карты. На нём полевая форма, пыльные сапоги. Он смотрит на телефон.

Телефон звонит. Корнилов снимает трубку.


КОРНИЛОВ.
Слушаю.

КЕРЕНСКИЙ. (в трубку)
Лавр Георгиевич. Это Керенский.

КОРНИЛОВ.
Я узнал.

КЕРЕНСКИЙ.
Я хочу предложить вам пост Верховного главнокомандующего.

Пауза. Корнилов молчит.

КЕРЕНСКИЙ.
Лавр Георгиевич? Вы меня слышите?

КОРНИЛОВ. (медленно)
Слышу.

КЕРЕНСКИЙ.
Армия разваливается. Наступление провалилось. Брусилов подал в отставку. Мне нужен человек, который сможет навести порядок. Которого уважают солдаты. Который…

КОРНИЛОВ. (перебивает)
Вы предлагаете мне пост, Александр Фёдорович? Или вы предлагаете мне власть?

КЕРЕНСКИЙ. (пауза)
Я предлагаю вам командование. Армией. Всем фронтом.

КОРНИЛОВ.
А что будет с тылом? С Советами? С комитетами, которые разлагают армию? С Приказом № 1, который до сих пор действует?

КЕРЕНСКИЙ.
Это моя забота.

КОРНИЛОВ. (жёстко)
Нет. Это не ваша забота. Потому что вы не можете с ними справиться. Вы не можете даже закрыть «Правду» без того, чтобы Советы не подняли шум. Вы не можете ввести смертную казнь без того, чтобы Чхеидзе не обвинил вас в контрреволюции. Вы не можете ничего, Александр Фёдорович. Вы только говорите. А я хочу делать.

Керенский сжимает трубку.

КЕРЕНСКИЙ.
Я дал вам пост. Я доверил вам армию. Я…

КОРНИЛОВ.
Вы дали мне пост, потому что у вас не было выбора. Наступление провалилось. Брусилов ушёл. Армия бежит. Вы искали того, кто сможет остановить развал. И вы нашли меня. Но я не буду пешкой в вашей игре.

КЕРЕНСКИЙ. (сдерживаясь)
Я не играю в игры, Лавр Георгиевич. Я спасаю Россию.

КОРНИЛОВ.
Тогда дайте мне то, что нужно для спасения. Восстановите смертную казнь в тылу. Милитаризируйте железные дороги. Запретите митинги на передовой. Разгоните Советы.

КЕРЕНСКИЙ.
Я не могу разогнать Советы. Это вызовет гражданскую войну.

КОРНИЛОВ.
Гражданская война уже идёт, Александр Фёдорович. Вы просто не хотите этого замечать. Крестьяне жгут усадьбы. Солдаты убивают офицеров. Большевики открыто призывают к свержению власти. А вы говорите о «гражданской войне». Она уже здесь. Она вокруг нас. И если мы не остановим её сейчас — она уничтожит всё.

Пауза. Керенский медленно опускается в кресло.

КЕРЕНСКИЙ.
Я дам вам всё, что смогу. Смертную казнь на фронте — я уже подписал. Милитаризацию железных дорог — я попрошу министра путей сообщения подготовить проект. Но Советы…

КОРНИЛОВ.
Если вы не разгоните Советы, я сделаю это сам.

КЕРЕНСКИЙ. (тихо)
Вы не имеете права.

КОРНИЛОВ.
Я имею право спасать Россию. Если гражданская власть не может этого сделать — это сделает военная. Я не хочу власти. Я хочу порядка. И если для этого нужно будет взять власть — я возьму.

КЕРЕНСКИЙ.
Вы говорите о мятеже.

КОРНИЛОВ.
Я говорю о спасении.

Долгая пауза. Керенский кладёт трубку на стол. Смотрит на неё.

КЕРЕНСКИЙ. (сам себе)
Что я наделал? Я призвал зверя, которого не смогу удержать.

Свет на правой половине становится ярче. Корнилов кладёт трубку, поворачивается к карте.

КОРНИЛОВ.
Я не хочу власти. Я хочу порядка. Но если он не даст мне власти — я возьму её сам. Потому что времени нет. Армия гибнет. Россия гибнет. И если мы будем ждать, пока Керенский решится — будет поздно.

Свет на левой половине тускнеет. Керенский сидит в полутьме.

КЕРЕНСКИЙ.
Я думал, что смогу удержать равновесие. Между правыми и левыми. Между Корниловым и Лениным. Между теми, кто хочет войны до конца, и теми, кто хочет мира любой ценой. Я думал, что если я буду мостом — Россия пройдёт по нему. Но мост не выдержит. Потому что по нему идут с двух сторон. И они хотят не пройти — они хотят столкнуться.

Свет на правой половине ярко горит. Корнилов стоит у карты, проводит рукой по линии фронта.

КОРНИЛОВ.
Я знаю, что он испугается. Он всегда пугается в последний момент. Он даст мне полномочия, а потом отзовёт. Он скажет: «Да, Лавр Георгиевич, вы правы», а потом пойдёт на поклон к Советам. Я знаю его. Он — трибун. А трибуны не умеют править. Они умеют только говорить.

КЕРЕНСКИЙ. (в темноте)
Я не хочу быть диктатором. Я не хочу быть палачом. Я хочу быть тем, кто спасёт Россию. Но Россия не хочет, чтобы её спасали. Она хочет, чтобы её оставили в покое. Чтобы ей дали землю. Чтобы ей дали мир. И она готова отдать власть любому, кто это обещает. Даже если это обещание — ложь.

Свет на левой половине загорается. Керенский поднимает трубку.

КЕРЕНСКИЙ.
Соедините меня с генералом Корниловым.

Свет на правой половине. Телефон звонит. Корнилов снимает трубку.

КОРНИЛОВ.
Слушаю.

КЕРЕНСКИЙ.
Лавр Георгиевич. Я согласен на ваши условия. Восстановление смертной казни в тылу. Милитаризация железных дорог. Запрет митингов на передовой. Всё, что вы просили. Но Советы…

КОРНИЛОВ.
Что Советы?

КЕРЕНСКИЙ.
Я не могу их разогнать. Это будет означать гражданскую войну.

КОРНИЛОВ. (жёстко)
Александр Фёдорович. Я сказал вам: гражданская война уже идёт. Вы просто не хотите этого видеть. Если мы не разгоним Советы сейчас, они разгонят нас. И тогда будет не гражданская война. Будет красный террор.

КЕРЕНСКИЙ.
Я не могу. Поймите, я не могу.

КОРНИЛОВ.
Тогда, Александр Фёдорович, мы проиграли.

Корнилов кладёт трубку. Свет на правой половине гаснет.

Керенский остаётся один. Смотрит на телефон.

КЕРЕНСКИЙ. (тихо)
Я не могу. Я не могу стать диктатором. Я не могу стрелять в тех, кто ещё вчера был моими союзниками. Я не могу…

Пауза. Он медленно встаёт, подходит к окну.

КЕРЕНСКИЙ.
Но если я не сделаю этого, Корнилов сделает. И тогда… Тогда меня не будет. А будет диктатура. Железная. Беспощадная. Может быть, она спасёт Россию. А может быть, он уничтожит её окончательно.

Свет начинает медленно гаснуть.

КЕРЕНСКИЙ. (последние слова)
Я призвал его. Я дал ему власть. Я думал, что смогу его контролировать. А он… он не хочет, чтобы его контролировали. Он хочет сам. И я не знаю, что делать. Я не знаю, что делать.

Тьма.


Сцена 10. «Смольный. Накануне»

Смольный. Кабинет Ленина. Октябрь 1917 года, ночь.

Комната — бывшая классная комната института благородных девиц. Высокие окна, зашторенные, чтобы не было видно света снаружи. На столе — карта Петрограда, несколько номеров «Правды», револьвер, стакан с остывшим чаем. На стуле висит пальто, на полу — калоши.

ЛЕНИН сидит за столом. Он в простом костюме, галстук ослаблен. Перед ним — лист бумаги, который он перечитывает уже в который раз. На бумаге — текст: «Письмо к товарищам». Он что-то правит карандашом, иногда откладывает, снова берёт.

Тишина. Только слышно, как скрипит перо и где-то далеко — редкие выстрелы.

Входит ТРОЦКИЙ. Он в кожаном пальто, с фуражкой в руках. Останавливается у порога, смотрит на Ленина. Тот не поднимает головы.



ТРОЦКИЙ.
Владимир Ильич. Вы не спите?

ЛЕНИН. (не поднимая головы)
Сплю. Вижу сон, что мы берём власть, а Зиновьев и Каменев пишут в «Новой жизни», что мы авантюристы.

Троцкий усмехается, садится напротив.

ТРОЦКИЙ.
Это не сон. Это уже напечатано. Я принёс свежий номер.

Кладёт на стол газету. Ленин откладывает бумагу, берёт газету. Читает. Лицо его не меняется, только глаза становятся жёстче.

ЛЕНИН.
«Всякая попытка захватить власть до Учредительного собрания будет гибельной для революции». Зиновьев. Каменев. (бросает газету на стол) Предатели. Они печатают это, когда мы должны действовать. Когда каждая минута на счету.

ТРОЦКИЙ.
Их можно понять. Они боятся.

ЛЕНИН. (резко)
Боятся? Чего? Поражения? А я боюсь опоздать. Мы опоздали уже на две недели. В июле надо было брать. В августе надо было брать. Теперь — октябрь. Если мы не возьмём сейчас — не возьмём никогда.

ТРОЦКИЙ.
Съезд Советов через три дня. Мы можем взять власть легально. Через съезд.

ЛЕНИН.
Через съезд? Лев Давыдович. Вы умный человек. Вы знаете, что съезд — это не власть. Власть — это когда у тебя в руках телеграф, вокзалы, мосты, Зимний дворец. Съезд — это бумажка. А бумажки не кормят, не воюют, не правят.

ТРОЦКИЙ.
Вы предлагаете начать раньше съезда?

ЛЕНИН.
Я предлагаю начать сегодня. Или завтра. Не позже.

ТРОЦКИЙ. (пауза)
Военно-революционный комитет готов. Красная гвардия — двадцать тысяч штыков. Матросы Кронштадта с нами. Гарнизон Петрограда — большинство за нас.

ЛЕНИН.
А правительство? Керенский?

ТРОЦКИЙ.
Керенский мечется. Он ищет войска, чтобы двинуть на Петроград. Но войск нет. Казаки не хотят. Юнкера — горстка. Женский батальон — смешно.

ЛЕНИН.
Значит, надо брать. Сейчас. Не ждать.

ТРОЦКИЙ.
А съезд? Мы рискуем потерять легитимность. Если мы возьмём власть до съезда, меньшевики и эсеры скажут, что это узурпация.

ЛЕНИН. (усмехается)
Легитимность. Вы верите в легитимность, Лев Давыдович? Кто дал легитимность Корнилову? Кто дал легитимность Керенскому? Власть не дают. Власть берут. И удерживают силой. А съезд — он потом подтвердит. Или не подтвердит. Тогда разгоним.

Троцкий смотрит на Ленина долго, пристально.

ТРОЦКИЙ.
Вы уверены, что мы удержим?

ЛЕНИН.
Я уверен, что если мы не возьмём сейчас — нас раздавят. Корнилов уже был у ворот. Керенский мечется. Союзники готовят интервенцию. Если мы не возьмём власть сейчас — через месяц нас не будет. А будет военная диктатура. Или немецкий сапог. Или то и другое вместе.

ТРОЦКИЙ.
Вы говорите как пророк. А я хочу слышать расчёт.

ЛЕНИН.
Расчёт простой. У нас есть армия? Есть. Красная гвардия. Матросы. Гарнизон. У правительства есть армия? Нет. У них есть юнкера и надежда, что кто-то их спасёт. Никто их не спасёт. Потому что народ устал. Народ хочет мира. Хочет земли. Хочет хлеба. А мы это дадим. Керенский — нет.

ТРОЦКИЙ.
А если не дадим? Если мира не получится? Если земля не накормит?

ЛЕНИН. (жёстко)
Тогда будем биться. Год, два, десять. Но власть должна быть наша. Рабочих и крестьян. Не буржуев, не помещиков, не генералов.

Встаёт, подходит к окну. Отодвигает штору. Смотрит в темноту.

ЛЕНИН.
Там, за окном, — Россия. Которая ждёт. Ждёт, когда кто-то скажет: «Всё. Хватит. Хватит войны. Хватит голода. Хватит того, что богатые грабят бедных. Мы возьмём власть. И построим новую жизнь».

ТРОЦКИЙ.
А если они не пойдут за нами? Если скажут: «Мы устали. Мы не хотим строить. Мы хотим просто жить»?

ЛЕНИН. (оборачивается)
Пойдут. Потому что у них нет другого выхода. Керенский им ничего не дал. Корнилов обещал виселицы. А мы дадим землю. Мы дадим мир. Мы дадим надежду.

ТРОЦКИЙ.
Надежду. Это опасно.

ЛЕНИН.
Это единственное, что у нас есть.

Возвращается к столу, садится. Берёт лист бумаги, на котором писал.

ЛЕНИН.
Я написал письмо в ЦК. Настаиваю на немедленном восстании. Сегодня. Завтра. Не позже. Если мы промедлим — история нас не простит.

ТРОЦКИЙ.
Вы уверены, что ЦК поддержит?

ЛЕНИН.
Мне всё равно, поддержит или нет. Я пойду без ЦК. Пойду с народом. С рабочими. С матросами. С теми, кто готов умереть за власть Советов.

ТРОЦКИЙ. (пауза)
Вы готовы к гражданской войне?

ЛЕНИН.
Я готов к тому, что мы возьмём власть. А гражданская война… Она уже идёт, Лев Давыдович. Керенский начал её, когда арестовал нас в июле. Корнилов начал её, когда пошёл на Петроград. Союзники начали её, когда готовили интервенцию. Мы только заканчиваем. Побеждаем.

ТРОЦКИЙ.
Вы верите в победу?

ЛЕНИН.
Я знаю, что мы победим. Потому что мы правы. Не в смысле морали — в смысле истории. Старый мир должен умереть. Мы — те, кто его похоронит. А новый мир — мы построим. Кровью. Голодом. Железом. Но построим.

Троцкий молчит. Ленин снова смотрит на бумагу.

ЛЕНИН.
Вы со мной, Лев Давыдович?

ТРОЦКИЙ. (медленно)
Я с вами. С 1917 года. С того дня, как приехал в Петроград и увидел, что вы — единственный, кто знает, что делать.

ЛЕНИН.
Не единственный. Мы. Вместе.

ТРОЦКИЙ.
Вместе.

Пауза. Троцкий встаёт, подходит к карте Петрограда.

ТРОЦКИЙ.
План такой. Военно-революционный комитет берёт под контроль мосты, вокзалы, телеграф, электростанцию. Смольный — наш штаб. Кронштадт присылает матросов. Красная гвардия — на улицы. Зимний — блокировать. Керенского — арестовать.

ЛЕНИН.
Когда?

ТРОЦКИЙ.
Завтра. Или послезавтра. Я скажу точно.

ЛЕНИН.
Скажите завтра. Не позже.

ТРОЦКИЙ.
Хорошо. Завтра.

Ленин кивает. Снова берёт бумагу, что-то дописывает.

ЛЕНИН.
Знаете, что мне сказал один рабочий на заводе? «Владимир Ильич, мы ждали. Ждали, когда царь даст землю. Не дал. Ждали, когда Керенский даст мир. Не дал. Теперь ждём вас. Не обманите».

ТРОЦКИЙ.
И что вы ему ответили?

ЛЕНИН. (поднимает голову)
Я сказал: «Не обману». (пауза) Мы не можем их обмануть, Лев Давыдович. Если мы обманем — они нас сметут. Как смели царя. Как сметут Керенского. И будут правы.

ТРОЦКИЙ.
Вы боитесь?

ЛЕНИН.
Я боюсь опоздать. Боюсь, что мы не успеем. Боюсь, что Зиновьев и Каменев своей болтовнёй сорвут всё. Боюсь, что Керенский найдёт войска. Боюсь, что союзники высадятся. Боюсь, что…

Останавливается. Смотрит на Троцкого.

ЛЕНИН.
Вы знаете, чего я не боюсь? Я не боюсь, что мы возьмём власть. Я не боюсь, что нас назовут узурпаторами. Я не боюсь, что мы будем стрелять. Я не боюсь, что мы проиграем. Потому что мы не проиграем.

ТРОЦКИЙ.
Откуда такая уверенность?

ЛЕНИН.
Потому что за нами — история. Не та, которую пишут профессора. А та, которую делают рабочие, крестьяне, солдаты. Они хотят перемен. Они хотят справедливости. Они хотят, чтобы их дети жили не так, как они. И мы дадим им эту справедливость. Кровью. Железом. Но дадим.

Троцкий смотрит на Ленина долго.

ТРОЦКИЙ.
Вы знаете, что я думаю, Владимир Ильич? Я думаю, что вы — единственный человек в России, который не боится будущего. Все остальные — боятся. Керенский боится потерять власть. Корнилов боится анархии. Милюков боится союзников. А вы — не боитесь. Потому что вы знаете, что делаете.

ЛЕНИН.
Я не знаю, что я делаю. Я знаю, что нужно делать. А как — разберёмся по ходу.

ТРОЦКИЙ.
Это и есть знание.

Ленин усмехается. Кладёт перо. Смотрит на часы.

ЛЕНИН.
Сколько времени?

ТРОЦКИЙ.
Третий час.

ЛЕНИН.
Через шесть часов начнётся заседание ЦК. Мы должны быть готовы. Вы готовы?

ТРОЦКИЙ.
Готов.

ЛЕНИН.
Тогда идите. Отдыхайте. Завтра — день, которого ждали.

Троцкий встаёт. Надевает фуражку. Останавливается у двери.

ТРОЦКИЙ.
Владимир Ильич. А если не получится? Если мы проиграем?

ЛЕНИН. (смотрит на него)
Тогда, Лев Давыдович, нас убьют. Или посадят. Или сошлют. Но мы будем знать: мы пытались. А те, кто не пытался, будут жить и знать, что они трусы. Я предпочитаю умереть, пытаясь.

Троцкий кивает. Выходит.

Ленин остаётся один. Смотрит на бумагу. Берёт её, перечитывает.

ЛЕНИН. (тихо, сам себе)
Промедление смерти подобно. Надо брать. Надо брать сейчас. Иначе нас сметут. Как смели всех. И будет не Россия, будет…

Не заканчивает. Кладёт бумагу. Смотрит на револьвер. Берёт его, проверяет обойму. Кладёт обратно.

ЛЕНИН.
Не будет. Потому что мы возьмём. Мы должны взять.

Свет медленно гаснет. Слышны выстрелы — далёкие, но уже ближе, чем в начале сцены.

Тьма.


Сцена 11. «Декрет о земле. Крестьянский ходок»

Смольный. Кабинет Ленина. 26 октября 1917 года, ночь после взятия Зимнего.

Та же комната, что и в предыдущей сцене, но всё изменилось. На столе — не бумаги, а несколько номеров газет, револьвер, стакан, бутылка с мутной водой. Карта Петрограда сдвинута в сторону. На стуле висит чьё-то пальто — не ленинское. В окне — серый рассвет.

ЛЕНИН сидит за столом. Он не спал вторые сутки. Глаза красные, но взгляд — острый. Перед ним — лист бумаги, который он правит карандашом. На листе заголовок: «Декрет о земле».

В дверь стучат. Ленин не поднимает головы.



ЛЕНИН.
Войдите.

Входит СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. Ему под шестьдесят. Лицо крестьянское, заскорузлое, руки в мозолях. На нём — поношенный тулуп, сапоги в глине. Он останавливается у порога, снимает шапку, мнёт её в руках. Смотрит на Ленина с опаской, с надеждой, с недоверием.


ЛЕНИН. (не поднимая головы)
Вы от крестьян? Съезд сказал, что делегаты придут.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
От крестьян. От Тамбовской губернии. Меня послали.

ЛЕНИН.
Садитесь.

Сергей Николаевич садится на край стула. Ленин откладывает бумагу, смотрит на него.

ЛЕНИН.
Как вас зовут?

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Сергей. По батюшке — Николаевич.

ЛЕНИН.
Сергей Николаевич. Вы слышали, что мы взяли власть?

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (пауза)
Слышал. В Питере все слышали.

ЛЕНИН.
И что говорят?

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Разное говорят. Кто говорит — хорошо. Кто говорит — плохо. Кто говорит — теперь будет хуже, чем при царе.

ЛЕНИН.
А вы что думаете?

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (пауза)
Я думать не умею. Я пахать умею.

Ленин усмехается.

ЛЕНИН.
Пахать — это хорошо. Пахать — это главное. А мы тут пишем. (берёт бумагу) Вот, пишем Декрет о земле. Чтобы земля стала ваша. Крестьянская.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (смотрит на бумагу)
А что там написано?

ЛЕНИН.
Написано, что помещичья земля отдаётся крестьянам. Бесплатно. Без выкупа. Вся.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (молчит долго)
Вся?

ЛЕНИН.
Вся.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А помещики?

ЛЕНИН.
Помещиков больше нет. Мы их прогнали.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Прогнали… (пауза) А они вернутся?

ЛЕНИН.
Не вернутся. Мы не дадим.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А вы не обманываете?

Ленин смотрит на него. Лицо становится жёстким.

ЛЕНИН.
Я не обманываю. Я говорю то, что есть. Земля будет ваша. Вся. Помещичья, казённая, монастырская. Вся, которую вы пахали, поливали, на которой ваши отцы и деды горбатились. Она будет ваша.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (тихо)
А если отнимут?

ЛЕНИН.
Кто?

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А кто знает. Говорят, генералы собираются.

ЛЕНИН.
Не отнимут. Мы Красную Армию создадим. Будем защищать.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Красную… (пауза) А солдаты наши? Они же с фронта бегут. Кто воевать будет?

ЛЕНИН.
Солдаты устали. Война надоела. Мы дадим мир. Заключим мир с немцами. А потом — Красную Армию создадим. Из тех, кто хочет защищать землю. И вы, крестьяне, будете с нами. Потому что это ваша земля.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (молчит долго)
Владимир Ильич. Можно я вам скажу, как оно есть?

ЛЕНИН.
Говори.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Мужик, он какой? Он землю любит. Он за землю душу продаст. Ему только скажи: «Вот она, твоя. Паши». И он будет пахать. А если кто придёт и скажет: «Отдай назад», — он вилы возьмёт. Не потому что он революционер. Потому что земля — это его жизнь.

Пауза.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Но мужик хитрый. Он не верит словам. Он верит, что видел. Если вы ему дадите землю сейчас, он поверит. А если будете тянуть — он не поверит. И пойдёт к тому, кто не тянет.

ЛЕНИН.
Потому мы и даём сейчас. Не ждём Учредительного собрания. Не ждём, когда созреют условия. Даём. Здесь и сейчас.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А не боитесь, что мужик землю получит, а воевать не пойдёт? Что скажет: «Земля моя, а вы воюйте сами»?

ЛЕНИН. (усмехается)
Боюсь. Но если мы не дадим землю сейчас — он точно не пойдёт. А если дадим — может быть, пойдёт. Когда будет защищать своё.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Может быть… (пауза) А вы, Владимир Ильич, сами землю пахали?

ЛЕНИН.
Нет. Не пахал.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А кто из ваших пахал?

ЛЕНИН.
Никто. Мы люди городские. Интеллигенция.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (негромко)
А как же вы знаете, что мужику нужно, если вы землю не пахали?

Ленин смотрит на него долго. Не с обидой — с интересом.

ЛЕНИН.
Я учился. Читал. Думал. И слушал таких, как вы.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Нас мало кто слушает. При царе не слушали. При Керенском не слушали. Всё обещали: «Учредительное собрание, Учредительное собрание». А мы ждали. Земля в это время пустовала. Помещики бежали. А мы ждали.

ЛЕНИН.
Не будет больше ждать.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А как же вы землю делите? По едокам? По работникам?

ЛЕНИН.
Как ваши наказы пишут. Мы взяли 242 крестьянских наказа и сделали из них Декрет. Земля — в пользование тех, кто её обрабатывает. Уравнительно. Справедливо.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
242 наказа… (качает головой) Это вы серьёзно?

ЛЕНИН.
Серьёзно. Мы власть Советов. А Советы — это вы. Значит, власть — ваша.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (молчит)
Владимир Ильич. Я мужик тёмный. В грамоте не силён. Но я одно знаю: если вы землю дадите — мужик за вас пойдёт. А если отнимете — он вас сожрёт.

ЛЕНИН.
Не отнимем.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А хлеб? Хлеб отнимете?

Ленин молчит. Сергей Николаевич смотрит на него, и в его глазах появляется то, чего не было раньше — понимание.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Значит, отнимете. Землю дадите, а хлеб заберёте.

ЛЕНИН.
Городам нужно есть. Армии нужно есть. Если мы не возьмём хлеб у крестьян — рабочие умрут. А без рабочих никакой Советской власти не будет.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (тихо)
А без хлеба крестьяне умрут.

ЛЕНИН.
Мы будем брать не весь хлеб. Только излишки. То, что сверх.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А кто решит, что сверх, а что не сверх? Вы решите? Ваши комиссары? А если у меня семья большая? Если я для детей оставляю? Вы спросите?

Ленин смотрит на него. Пауза.

ЛЕНИН.
Вы правы. Не спросим. Перегнём. Ошибёмся. Потому что война. Потому что голод. Потому что если мы не возьмём хлеб сейчас — завтра рабочие Петрограда будут умирать на улицах. А без рабочих мы не удержим власть. И тогда помещики вернутся. И заберут и землю, и хлеб.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А если мы не дадим? Если скажем: «Земля наша, и хлеб наш. Не отдадим»?

ЛЕНИН.
Тогда, Сергей Николаевич, мы проиграем. И вы проиграете. Потому что без нас вас раздавят. Генералы, помещики, капиталисты. И землю отнимут. И хлеб отнимут. И детей ваших в солдаты заберут. И будете вы снова батрачить на тех, кто вас грабил.

Сергей Николаевич молчит. Смотрит на свои руки. На руки, которые пахали землю, которая, может быть, станет его.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Владимир Ильич. Я вам правду скажу? Мужик не дурак. Он понимает: вы даёте землю, чтобы он за вас воевал. А потом вы у него хлеб заберёте, чтобы кормить тех, кто за вас воюет. Он это понимает. И он будет думать: выгодно ему или нет.

ЛЕНИН.
И что он решит?

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Он решит так. Если вы дадите ему землю, и если вы не заберёте весь хлеб, а только часть, и если вы прогоните помещиков навсегда — он за вас пойдёт. А если перегнёте — он на вас вилы поднимет.

ЛЕНИН.
Не перегнём.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А если перегнёте?

Ленин молчит. Берёт лист с Декретом, смотрит на него.

ЛЕНИН.
Если перегнём — мы отступим. Скажем: ошиблись. Будем искать другой путь.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
А вы можете отступить?

ЛЕНИН.
Можем. Когда надо — отступаем. Чтобы потом наступать.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (пауза)
Владимир Ильич. Я старый человек. Много царей видел. Много начальников. Все обещали. Потом обманывали. Вы тоже обманете?

ЛЕНИН.
Я не обманываю. Я говорю то, что есть. Землю дадим. Хлеб возьмём. Это правда. Не вся правда, но правда.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ. (тихо)
Правда… А мужику что с того? Ему землю дали, хлеб взяли. Чисто, как при царе.

ЛЕНИН.
При царе земля была помещичья. У вас её не было. А теперь будет. Это разница.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Разница… (вздыхает) Владимир Ильич. Я вам скажу, как мужик мужику. Вы даёте нам землю, чтобы мы на вас работали. Мы на вас работать будем. Но вы, смотрите, не перегибайте. Потому что если перегнёте — мужик не простит. Он терпеливый, но до поры. А когда терпение кончится — он вилы возьмёт. И не посмотрит, что вы ему землю дали.

ЛЕНИН.
Запомню.

Сергей Николаевич встаёт. Надевает шапку.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Пойду я. Скажу своим: землю дают. А хлеб забирать будут. Пусть решают.

ЛЕНИН.
Пусть решают. Только помните: без нас — помещики вернутся. А с нами — земля ваша.

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ.
Помнить буду. (уже у двери, оборачивается) А вы помните: с нами — Советская власть. А против нас — никакой власти не будет.

Выходит.

Ленин остаётся один. Смотрит на закрытую дверь. Берёт лист с Декретом. Перечитывает.

ЛЕНИН. (тихо, сам себе)
242 крестьянских наказа. Они знают, что им нужно. Мы даём им это. А потом… (пауза) Потом будет нэп. Будем отступать. Потому что если не отступим — потеряем всё. Но сначала надо взять власть. Дать землю. Удержаться.

Смотрит в окно. Рассвет. Слышны редкие выстрелы — уже далеко.

ЛЕНИН.
Они не простят, если мы их обманем. Не простят. Значит, надо не обманывать. Надо дать землю. Надо дать мир. Надо дать хлеб. А если не можем дать — надо сказать правду. Чтобы знали. Чтобы решали. Вместе.

Кладёт Декрет. Берёт перо. Подписывает.

ЛЕНИН.
Декрет о земле. Вступает в силу с сегодняшнего дня.

Свет медленно гаснет. Остаётся только лист на столе.


Конец Третьего Акта


Акт IV. Гражданская война


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

КОРНИЛОВ — генерал, бывший Верховный главнокомандующий. Сидит в Быховской тюрьме. Готовится к побегу на Дон.

АЛЕКСЕЕВ — генерал, создатель Добровольческой армии. Приходит к Корнилову, чтобы уговорить его бежать и возглавить Белое движение.

ДЕНИКИН — генерал, бывший командующий Добровольческой армией. Уходит в эмиграцию. Приходит попрощаться с Врангелем.

ВРАНГЕЛЬ — генерал, главнокомандующий Русской армией в Крыму. Готовит эвакуацию.



Сцена 12. «Быхов. Ночь перед Ледяным походом»

Быховская тюрьма. Декабрь 1917 года. Ночь.

Камера в бывшем женском монастыре. Высокий сводчатый потолок, узкое окно с решёткой, за которым — зимняя ночь и снег. На столе — огарок свечи. Железная койка. В углу — икона с теплящейся лампадкой.

КОРНИЛОВ сидит на койке. На нём солдатская гимнастёрка без погон. Смотрит на огонь свечи.

Входит АЛЕКСЕЕВ. В штатском пальто, поверх которого накинут солдатский тулуп. В руках — узел с провизией.


АЛЕКСЕЕВ.
Не спите?

КОРНИЛОВ. (не поднимая головы)
Думаю.

АЛЕКСЕЕВ. (садится на табурет)
О чём?

КОРНИЛОВ.
О том, как мы здесь оказались. В монастыре. Под арестом. Пока большевики в Смольном делят Россию.

АЛЕКСЕЕВ.
Я пришёл поговорить. О том, что делать.

КОРНИЛОВ. (поднимает голову)
Что делать? Ждать. Расстреляют — значит, расстреляют.

АЛЕКСЕЕВ.
Вы не умеете ждать, Лавр Георгиевич.

КОРНИЛОВ.
А вы?

АЛЕКСЕЕВ. (пауза)
Я тоже не умею. Потому и пришёл.

Корнилов встаёт, подходит к окну. Смотрит на снег.

КОРНИЛОВ.
Что вы предлагаете?

АЛЕКСЕЕВ.
Бежать. На Дон. Каледин собирает офицеров. Добровольческую армию.

КОРНИЛОВ. (оборачивается)
Добровольческую? С кем воевать? Армии нет. Фронта нет. Россия у большевиков, которые раздают землю и обещают мир. Кто пойдёт за нами?

АЛЕКСЕЕВ.
Офицеры пойдут. Те, кто не смирился. Юнкера. Кадеты. Те, кто понимает: если мы не начнём сейчас — через год будет поздно.

КОРНИЛОВ.
А если мы начнём и проиграем? Если нас раздавят, а Россия останется большевистской?

АЛЕКСЕЕВ.
Тогда мы умрём, зная, что пытались. А те, кто не пытался, будут жить и знать, что они трусы.

Пауза. Корнилов возвращается к столу, садится. Берёт папиросу, закуривает.

КОРНИЛОВ.
Вы помните февраль? Как мы уговаривали государя отречься? Думали: уберём царя — и всё наладится. Керенский, Милюков, Львов — они наладят. А они? Львов в отставку. Керенский бежал. Милюков пропал.  Россия у Ленина. Мы ошиблись. Я ошибся.

АЛЕКСЕЕВ.
Мы все ошиблись. Я — может быть, больше других. Я думал, что, пожертвовав монархом, спасу армию. А армия развалилась.

КОРНИЛОВ.
И сейчас мы начинаем сначала. С горсткой офицеров, без армии, без тыла, без денег. И снова проиграем. Потому что время не на нашей стороне.

АЛЕКСЕЕВ.
Может быть. Но если мы не начнём — шансов не будет никогда. И тогда наши дети спросят: «А вы, генералы, что делали, когда Россию убивали? Сидели в Быхове? Ждали, когда большевики придут за вами?»

Корнилов молчит. Смотрит на огонь свечи.

КОРНИЛОВ.
Вы верите, что мы можем победить?

АЛЕКСЕЕВ.
Я верю, что мы должны попытаться. Не для победы — для того, чтобы русские офицеры знали: они не одни. Чтобы русские люди знали: есть те, кто не смирился. Чтобы история знала: Россия не кончилась в октябре семнадцатого.

КОРНИЛОВ. (пауза)
Когда?

АЛЕКСЕЕВ.
Через несколько дней. Я договорился с охраной. Выедем на Дон.

КОРНИЛОВ.
Вы поедете со мной?

АЛЕКСЕЕВ.
Поеду. Я уже старый. Мне недолго осталось. Но я хочу умереть не в тюрьме, а в седле.

Корнилов протягивает руку.

КОРНИЛОВ.
Идём.

Алексеев пожимает руку. Корнилов подходит к окну, смотрит на снег.

КОРНИЛОВ.
Знаете, что я видел сегодня во сне? Я видел себя в Петрограде. В Зимнем. Я брал власть. Мне кричали «ура». А потом я просыпался. И снова — эта камера. Снег за окном. Тишина.

АЛЕКСЕЕВ.
Проснётесь скоро. На Дону. Там будет не тихо.

КОРНИЛОВ.
Там будет война. Гражданская. Братоубийственная. Мы будем воевать с теми, кто ещё вчера был нашими солдатами. Кто шёл за нами в атаку. Кого мы учили. А они будут стрелять в нас. Потому что им дали землю. Потому что им обещали мир. Потому что они устали.

АЛЕКСЕЕВ.
Я знаю.

КОРНИЛОВ.
И вы всё равно идёте?

АЛЕКСЕЕВ.
Иду. А вы?

КОРНИЛОВ.
Иду. Потому что не могу иначе.

Алексеев встаёт.

АЛЕКСЕЕВ.
Завтра я приду. Скажу, когда выступать.

КОРНИЛОВ.
Жду.

Алексеев выходит. Дверь закрывается. Корнилов остаётся один. Смотрит на свечу, потом на икону.

КОРНИЛОВ. (тихо)
Господи. Прости нас. За гордыню. За то, что думали, что знаем, как спасти Россию. За то, что начинаем снова, когда уже поздно. Дай нам сил. Дай нам веры. Дай нам победы. Или смерти. Достойной.

Свет медленно гаснет. Остаётся только огонёк лампады.

Тьма.



СЦЕНА 13. «Исход»

Севастополь. Кабинет главнокомандующего. Ночь с 1 на 2 ноября 1920 года (по старому стилю).

Высокие окна выходят на море. За окнами — чернота и огни кораблей. Их много — сто двадцать шесть. Слышен отдалённый гул: крики, плач, стук колёс, скрип телег, команды, стоны пароходных сирен.

ВРАНГЕЛЬ сидит за столом. На нём чёрная черкеска, папаха рядом. Перед ним — карта Крыма, несколько телеграмм. Он не спит. Он смотрит на карту, но не видит её.

В каюте душно. Врангель поднимает глаза. В углу, там, где сгущается тень от высокой этажерки, появляется фигура.

Это ДЕНИКИН. Он в штатском, без погон. Лицо усталое, измождённое, с провалившимися глазами. Свет лампы не касается его лица, оставляя его в тени. Он выглядит старше, чем на портретах. В нем нет той плотской тяжести — он легок, как дым.


ВРАНГЕЛЬ. (не оборачиваясь)
Вы пришли судить меня, Антон Иванович? Я знал, что вы придете. Ждал.

ДЕНИКИН. (голос сух, как шелест страниц)
Нет, Петр Николаевич. Я пришел смотреть. В Новороссийске у меня не было времени смотреть. Было только время стыда. А вы, я вижу, успели. Вывезли всех, кого обещали.

ВРАНГЕЛЬ.
Не всех. Три арьергардных полка еще прикрывают Перекоп. Слышите?

Вдали, за гулкой водой, ухают орудия.

ДЕНИКИН.
Вы умнее меня были в политике. А толку? Они нас ненавидят. Не за землю, не за волю. За то, что мы — это мы.

ВРАНГЕЛЬ.
За то, что мы уходим.

Тишина. Сквозь нее пробивается далекий, странный звук. С пристани доносится пение. Тысячи голосов, мужских, женских, детских, смешиваются в едином порыве: «Спаси, Господи, люди Твоя…». Люди на причале, на баржах, на палубах прощаются с берегом, который был для них Россией.

ДЕНИКИН. (впервые блеснув живым, мучительным блеском)
Мой эскадрон под Кушеном. Мы тогда шли в атаку на немецкие пушки. Кони падали, люди падали… а мы летели. Я верил, что это — во имя России. А теперь мы стоим на чужих кораблях, и наши лошади остались на берегу. Знаете, что сказал казак, когда отдавал своего «Ваську»?

ВРАНГЕЛЬ.
«Эх, Васька… прощай, родимый…»

Деникин медленно кивает.

ДЕНИКИН.
Это вся наша война. В одной этой фразе.

Врангель встает. Рост его огромен, он кажется памятником самому себе — «черному барону».

ВРАНГЕЛЬ.
Я не хотел этого исхода. Я готовил эвакуацию с августа. Ждал помощи, которую обещали французы. Знал, что не удержу Крым. Но я должен был вывести армию. Не дать повторить Новороссийск. Вы тогда бросили приказ в грязь… Я не мог так.

ДЕНИКИН.
Вы были правы. Я проиграл битву, потому что хотел верить в чудо. Вы выиграли потому что верили только в цифры. Сто сорок пять тысяч человек. Три тысячи юнкеров. Ваша эскадра. Это больше, чем я спас.

ВРАНГЕЛЬ. (смотрит на иллюминатор)
Но это не победа. Это — Галлиполи. Это — Бизерта. Это — жизнь на чужих камнях, где наши корабли будут ржаветь, а наши мальчики — умирать от тоски.

Гул орудий приблизился. Где-то на Северной стороне затрещали винтовочные очереди — арьергард вступает в последнюю перестрелку.

Врангель берёт со стола лист бумаги. Это приказ об оставлении города. Он смотрит на него, потом на Деникина.

ВРАНГЕЛЬ.
Они скажут, что я предал.

ДЕНИКИН.
Они скажут, что мы оба предали. История, Петр Николаевич, любит победителей.

Он ставит подпись. Кладёт перо. Смотрит на Деникина.

ВРАНГЕЛЬ.
Вы — последний, кто держал знамя до меня. Корнилов погиб под Екатеринодаром. Алексеев умер. А теперь остаюсь я.

ДЕНИКИН.
Вы вывезете армию. Вы сохраните её. Это больше, чем удалось мне.

Деникин протягивает руку.

ДЕНИКИН.
Прощайте, Пётр Николаевич.

ВРАНГЕЛЬ. (пожимает руку)
Прощайте, Антон Иванович.

Деникин отступает в темноту. Исчезает.

Врангель остаётся один. Выходит в дверь.


Свет меняется. Палуба. Холодный ноябрьский ветер.

Внизу, на пирсе, всё еще толпятся люди. Врангель видит их лица, поднятые к небу, видит, как офицеры, сняв фуражки, крестятся на купола Владимирского собора.

Из темноты выходят СВЯЩЕННИКИ. Начинается молебен. Врангель снимает папаху. Все, кто на пристани, опускаются на колени.

СВЯЩЕННИК. (голос из темноты)
«С нами Бог. Разумейте, языцы, и покоряйтеся…»

К нему подходит АДЪЮТАНТ.

АДЪЮТАНТ.
Ваше превосходительство. Последний корабль готов отойти.

ВРАНГЕЛЬ.
Людей на причале больше нет?

АДЪЮТАНТ.
Всех, кто успел, погрузили.

Врангель смотрит на берег. На город, который через несколько часов станет чужим.

ВРАНГЕЛЬ.
Надо было раньше.

Смотрит на Севастополь.

«Генерал Корнилов» дрогнул и медленно начал отдаляться от причала. За ним, вытягиваясь в кильватерную колонну, двинулась вся эскадра — последний флот империи, уходящий в никуда.

На причале, в многотысячной толпе, кто-то запел «Коль славен». Пение, подхваченное тысячами глоток, поплыло над водой, догоняя уходящие корабли.

Врангель стоит на мостике, глядя, как берег становится тонкой полоской, как тают в утренней дымке кресты и башни Севастополя.

Он выпрямляется во весь свой огромный рост, в последний раз взглядывает на исчезающий в дымке берег.

Свет гаснет. Остаётся только звук: море, крики чаек, отдалённое пение молитвы.

Голос ВРАНГЕЛЯ из темноты:

«Мы уходим. Мы не сдаёмся. Мы уходим, чтобы вернуться».


Конец Четвёртого Акта



Эпилог


На сцене — ИМПЕРАТРИЦА АЛЕКСАНДРА ФЁДОРОВНА. Она в простом платье, без украшений. Сидит на простом, стуле. Руки сложены на коленях. Лицо спокойное. Она смотрит прямо в зал.


ИМПЕРАТРИЦА.

Меня часто спрашивают: откуда берутся силы не озлобиться? Когда теряешь всё — мужа, детей, страну, свободу. Когда тебя везут в неизвестность, когда за стеной шагают караульные, когда ты не знаешь, увидишь ли завтра своих девочек.

Я отвечаю. Не гордость. Не воспитание. Не кровь. Выбор. Который делаешь каждое утро.

Каждое утро, когда просыпаешься и понимаешь: всё, что у тебя было, кончилось. А ты всё ещё здесь. И ты можешь либо лечь лицом в грязь и сказать: «За что?» — либо встать и сказать: «Господи, дай мне силы дожить этот день так, чтобы я не стыдилась себя, когда он кончится».

Я делала этот выбор каждое утро. Не потому, что я была сильной. Я была слабой. Я плакала по ночам, когда никто не видел. Кричала в подушку, чтобы дети не слышали. Просила Бога забрать меня, если Он не может спасти их. Но когда наступало утро, я вставала. Причёсывалась. Шла к детям. Потому что если бы я сломалась — сломались бы они. А я не могла этого допустить.

Пауза.

Не было ли злости? Была. Я была зла на генералов, которые предали Николая. На Керенского, который держал нас под арестом. На тех, кто кричал «долой» на улицах. На Бога — за то, что Он допустил это. Но злость сжигает. Она делает тебя пустой внутри. Когда я злилась, я переставала чувствовать детей. Переставала чувствовать мужа. Переставала чувствовать себя. Я превращалась в комок ненависти, и в этом комке не было места для любви. А без любви я не могла жить.

Я училась прощать. Потому, что если бы я не простила, я бы умерла ещё в Тобольске, задолго до того, как они пришли за нами в Екатеринбурге. Прощение — это не для них. Это для себя. Чтобы освободить место внутри для того, что ещё осталось. Для детей. Для Николая. Для памяти о том, что было хорошего.

Пауза. Она смотрит в зал, но не видит никого.

В Ипатьевском доме, в последние дни, я читала детям Евангелие. Мы молились вместе. Я не знала, что будет завтра, но я знала, что сегодня мы вместе. И этого было достаточно.

Достоинство — это не гордость. Это умение оставаться тем, кто ты есть, когда всё, что держало тебя, рухнуло. Это умение не стать тем, кто тебя сломал.

Сила не в том, чтобы не падать. Сила в том, чтобы, упав, подняться и идти дальше. Даже если не знаешь, куда. Даже если кажется, что некуда. Идти. Ради тех, кто на тебя смотрит. Ради тех, кто ждёт. Ради себя. Потому что ты — это всё, что у тебя есть. И ты не имеешь права сдаться.

Меня спрашивают: сохранила ли я веру после всего? После того, как они убили моего мужа? После того, как они убили моих детей?

Я верю. Не так, как верила в Царском Селе, когда сидела у постели Алексея и чувствовала, что Бог рядом. Моя вера изменилась. Она стала тише. Она перестала быть чувством и стала просто знанием. Знанием, что Бог есть. Что Он был, когда я кричала, и когда молчал, и когда убивали моих детей. Что Он был в том подвале. Что Он был с каждым из них. И что Он сейчас с ними.

Она смотрит вверх, потом — снова в зал.

Когда я держала Алексея за руку в последний раз, я не думала о том, почему Бог допустил это. Я просто держала его руку. И в этом была вся моя вера. Не в объяснениях, не в утешении, не в надежде на лучшее будущее. А в том, что я не отпустила его. И Бог не отпустил меня. Даже когда всё рухнуло, Он держал. Я почувствовала это только потом, когда уже ничего нельзя было изменить. Но я почувствовала.

Пауза. Она медленно идёт к выходу из света.

Простите меня, если можете. Простите за то, что я не уберегла. Простите за то, что моя любовь к мужу, моя вера, моя надежда — всего этого оказалось мало. Простите, что вы умирали там, а я не могла быть рядом с каждым.

Она останавливается на границе света и тьмы.

Я помню. Помню их всех.  Лица. Имена. Один из них, совсем молодой, умирал от гангрены, и я сидела с ним всю ночь, боялась, что он умрёт один. Он сказал мне перед смертью: «Матушка, передайте батюшке-царю, что я за него молился». Я передала. Государь заплакал, когда услышал.

Поворачивается лицом к залу.

Я молюсь за них. За всех. За тех, кто пал под Старой Руссой и Ржевом, за тех, кто лежит в неизвестных могилах,  Я верю, что Господь принимает эту молитву. Потому что Он знает — я не разделяла их на «своих» и «чужих». Они все были моими. И остаются.

Свет начинает медленно гаснуть. Она остаётся в полутьме.

Сила не в том, чтобы не падать. Сила в том, чтобы, упав, подняться и идти дальше.

Даже если не знаешь, куда. Даже если кажется, что некуда.

Идти.

Свет гаснет. Темнота. Тишина.


Конец.


Рецензии