Ночь пятнадцатая. Танец четырёх лун
Султан Шахрияр приподнялся на локте, ибо в его душе боролись два чувства: любопытство, более древнее, чем он сам, и тревога за святость законов, которые он поклялся блюсти.
— Знай же, о повелитель, — продолжала Шахерезада, опуская ресницы, словно скрывая в их тени великую тайну, — что ночь в хрустальном зале подошла к тому мгновению, когда Книга Живых Иллюстраций раскрылась на странице, которую не всякий муж осмелится показать своей жене, и не всякая жена — принять. Но наши путники, пройдя сквозь огонь, воду и медные трубы миров, обрели ту особую мудрость, что позволяет различать: где кончается грех и начинается священнодействие.
Книга лежала раскрытой между четырьмя подушками. Серебряный фонтан переливался в углу, отбрасывая на стены замысловатые тени, похожие на ветви деревьев, сплетённые в брачном танце. Благовония, дымясь в медных курильницах, наполняли зал ароматом, от которого кровь становилась гуще, а мысли — прозрачнее.
На странице, куда указывал тонкий палец невидимого художника, была изображена сцена, от которой даже у Малики, принцессы, познавшей уже немало тайн, перехватило дыхание.
Четверо. Две пары. Но позы их были переплетены так, что невозможно было сразу понять, где чья рука, чей вздох, чьё лоно принимает гостя. Это был не хаос — это был узор. Сложный, как арабески на стенах мечети Аль-Азхар, и гармоничный, как музыка, что играет сама с собой, когда ветер касается струн.
— Что это? — прошептала Ясмие, и голос её дрожал, как лепесток под порывом ветра, ибо в нём смешались и ужас, и любопытство, и то сладкое томление, которое всегда предшествует открытию.
— Это то, что называется «Танец четырёх лун», — ответил голос из пустоты. Джинн не явился в теле, но его дыхание, прохладное и пахнущее сандалом, коснулось щёк влюблённых. — Самая сокровенная страница Книги. Не для тех, кто ищет лишь плотской утехи. Для тех, кто готов познать любовь во всех её проявлениях, не теряя себя, но находя в другом отражение своей души.
Мурад, чья кровь закипела от одного лишь взгляда на изображение, повернулся к Малике. В глазах его читался вопрос — и надежда, и страх отказа, и готовность подчиниться любому её решению.
— Это не прелюбодеяние, — сказал голос Джинна, читая их мысли. — Ибо прелюбодеяние совершается в тайне от любимого, с чужим, ради плотской корысти. А здесь — перед глазами друг друга, с теми, кого вы любите как брата и сестру, ради познания. Законы, что даны людям, созданы, чтобы защищать любовь. Но когда любовь так велика, что не боится разделиться, чтобы умножиться... тогда законы преклоняются перед ней.
Фарид, всегда осторожный, всегда помнящий о своём положении и о чести жены, взял Ясмие за руку.
— Что скажешь ты? — спросил он тихо. — Ибо для меня твоё слово — закон, перед которым меркнут все прочие.
Ясмие посмотрела на него долгим взглядом. В этом взгляде были все годы, что они прожили в тени дворца, все цветы, которые он дарил ей, все ночи, когда они шептали имена друг друга, боясь, что кто-то услышит. И потом она перевела взгляд на Малику.
— Если госпожа согласна, — сказала она, и в голосе её была та покорность, что не унижает, а возвышает, — то и я согласна. Ибо я знаю: в этом зале нет ничего, кроме любви.
Малика, принцесса, дочь повелителя, привыкшая повелевать и решать, вдруг почувствовала, что её собственное «да» или «нет» значит здесь не больше, чем «да» или «нет» служанки. И это было освобождением.
— Пусть так, — сказала она. — Но пусть это останется здесь. За этими стенами. Между нами четырьмя. Ибо то, что происходит в хрустальном зале, не должно выходить за его пределы, как вода не выходит за берега, удерживаемая волей Творца.
— Да будет так, — прошелестел голос Джинна. — Я клянусь своей свободой, что ни одна душа за пределами этого зала не узнает о том, что здесь произойдёт. Тайна сия будет храниться в моём сердце, а моё сердце — древнее гор и глубже морей.
И тогда они решились.
Но не сразу бросились в объятия, как это делают неразумные, не знающие цены предвкушению. Сначала, повинуясь древнему обычаю, они сели в круг и смотрели друг на друга. Смотрели долго, впитывая каждую черту, каждый изгиб, каждый вздох.
Малика смотрела на Фарида. Она видела его много раз во дворце — склонённым над розами, поливающим жасмин, обрезающим сухие ветви. Но теперь она видела его иначе. Руки, сильные и загрубевшие от земли, которые умели быть нежнее шёлка. Плечи, широкие, как у Мурада, но с другой статью — не воина, а человека, привыкшего носить на себе тяжесть не только своего труда, но и чужой тайны. Глаза, тёмные и глубокие, в которых отражалась вся преданность, какую только может испытывать мужчина к женщине.
Фарид смотрел на Малику. Для него она всегда была недосягаема, как луна на небе. Принцесса, дочь солнца, чья нога не касалась земли, по которой он ходил. Но теперь, в этом зале, он видел её просто женщиной. Кожу, нежнее лепестков белой розы. Губы, приоткрытые в ожидании. И в глазах — ту же жажду, что он видел в глазах Ясмие в их первые ночи.
Мурад смотрел на Ясмие. Служанка, всегда стоявшая за спиной Малики, всегда готовая исполнить любое желание госпожи. Он никогда не думал о ней как о женщине. Но теперь, когда её платье сползло с плеча, открывая ложбинку, полную тайного жара, он понял: в каждой женщине живёт царица, нужно лишь уметь её разбудить.
Ясмие смотрела на Мурада. Молодой воин, чья слава гремела по дворцу задолго до того, как она узнала его имя. Для неё он всегда был героем из сказок, недосягаемым, как звёзды. Но теперь, когда его рука, тяжёлая от битв, легла на подушку рядом с её рукой, она поняла: герои тоже бывают уязвимы.
Первый шаг сделала Малика. Она поднялась с подушки и, подойдя к Фариду, сняла с его плеча упавший листок — последнее напоминание о саде, который он покинул ради этого путешествия.
— Ты умеешь быть нежным, — сказала она, и в голосе её не было приказа, только вопрос. — Покажи мне.
Фарид поднял на неё глаза. Он посмотрел на Ясмие, и та, поняв его без слов, кивнула. И тогда он протянул руку к принцессе.
Мурад, видя это, повернулся к Ясмие. Его ладонь, широкая и горячая, легла на её ладонь, маленькую и прохладную.
— Ты боишься? — спросил он.
— Нет, — ответила она, и это была правда. — С тобой — нет.
Они не видели, что происходило на другой половине зала. Они слышали лишь вздохи — сначала робкие, потом всё более смелые. Они чувствовали запах — сначала цветочный, потом всё более плотский, тот самый запах, который бывает, когда два тела находят друг друга и уже не могут расстаться.
Мурад и Ясмие двигались медленно. Не потому, что не хотели — кровь в их жилах кипела, требуя немедленного слияния. Но они знали: танец четырёх лун — это не гонка, это симфония. И каждый инструмент должен вступить вовремя.
Когда пальцы Ясмие коснулись груди Мурада, он вздрогнул. Её прикосновение было иным, нежели прикосновение Малики. Мягче, осторожнее, словно она боялась разбудить в нём зверя. Но зверь уже проснулся. И когда её губы, пахнущие жасмином, нашли его губы, он забыл, где кончается он и начинается она.
А на другой стороне зала Малика, чьё тело уже знало Мурада, открывала для себя Фарида. Его пальцы, загрубевшие от земли, были удивительно нежны. Они не спешили, не требовали, не брали силой. Они словно читали её кожу, как свиток, исписанный древними письменами, и каждая буква, которую они прочитывали, заставляла её лоно сжиматься в сладком предвкушении.
— Ты пахнешь садом, — прошептала она ему на ухо. — Теми садами, где я гуляла в детстве.
— Я ухаживал за ними, — ответил он. — Каждый куст, каждое дерево. Я поливал их, чтобы они цвели для тебя. Я не знал тогда, что цветы — это только обещание, а плоды — это ты.
В какой-то момент зал разделился на две половины, но граница между ними была не стеной, а лишь дыханием. Они слышали друг друга, чувствовали друг друга, и это знание — что рядом, в нескольких локтях, происходит то же самое, что и у тебя — придавало их собственной близости особую остроту.
Это была не ревность. Это было узнавание. «Она сейчас стонет, как стону я. Он сейчас замирает, как замирает мой возлюбленный. Мы все — одно. Четыре луча одной луны, четыре капли одного дождя, четыре лепестка одного цветка».
И когда настал момент наивысшего напряжения, когда Малика уже изогнулась под Фаридом, а Ясмие вцепилась в плечи Мурада, они не отвернулись, не закрыли глаза, как делают те, кому есть что скрывать. Они посмотрели друг на друга.
И в этом взгляде, перекинутом через зал, через запахи и стоны, через пульсацию плоти и дрожь коленей, было то, что невозможно передать словами. Одобрение. Понимание. И общая тайна, которая связала их крепче, чем любые клятвы.
Когда всё закончилось — а закончилось всё одновременно, ибо четыре души, танцующие один танец, всегда достигают финала в один миг — они лежали на подушках, переплетённые, как ветви того дерева, что растёт в саду, где никто не различает, где чья рука и чья нога.
Джинн не показывался, но его присутствие чувствовалось в каждом уголке зала — в том, как вовремя остыла вода в кувшинах, как мягко опустились занавеси, укрывая их от посторонних взглядов, которых здесь и не было.
— Ты в порядке? — спросил Мурад у Ясмие, когда смог говорить.
— Да, — ответила она, и улыбка её была подобна улыбке женщины, которая наконец-то увидела себя в зеркале, очищенном от пыли. — А ты?
— Я никогда не был в большем порядке, — сказал он и повернулся к Малике. Та лежала в объятиях Фарида, и голова её покоилась на его плече так, словно она всегда лежала там.
— Не ревнуешь? — спросил Фарид, глядя на Мурада.
— К тебе? — усмехнулся Мурад. — Нет. Я ревновал бы, если бы она смотрела на тебя так, как смотрит на меня. Но она смотрит иначе. И я благодарен тебе за то, что ты показал ей то, чего не могу показать я.
— А что ты показал ей? — спросила Малика, и голос её был сонным и довольным, как у кошки, насытившейся сливками.
— Я показал ей, — сказал Фарид, — что мужчина, который работает руками, может быть нежнее того, кто держит в руках только перо.
— А я показал ей, — сказал Мурад, глядя на Ясмие, — что в каждом воине живёт садовник, просто не каждому достаётся сад, который стоит того, чтобы за ним ухаживать.
Они лежали и смеялись — тихо, чтобы не спугнуть ту особую тишину, что установилась в зале после бури. И в этом смехе было всё: и освобождение, и принятие, и то знание, которое приходит только после того, как ты отдал самое сокровенное и получил взамен не меньше.
И Шахерезада умолкла, ибо небо за окном начало светлеть, а она знала: оставлять султана с такими мыслями наедине с рассветом — значит дарить ему пищу для размышлений до самой следующей ночи.
Султан Шахрияр лежал неподвижно. Его лицо было обращено к потолку, но мысли его витали далеко — в хрустальном зале, где четверо влюблённых, нарушив все мыслимые запреты, не нарушили главного — верности друг другу.
— Скажи, — прошептал он, когда Шахерезада уже поднялась, чтобы уйти. — А такие вещи... возможны ли они вне сказки? Или это только дар Джинна, только магия, только сон, который рассеивается с первыми лучами солнца?
Шахерезада обернулась на пороге, и улыбка её была загадочна, как узор на древнем кувшине.
— Всё, о повелитель, зависит не от магии, а от сердец. Если сердце чисто, а любовь так велика, что не боится разделиться, чтобы умножиться — то и в самом строгом дворце, под самым зорким оком стражи, найдётся место для такого танца. А если в сердце только похоть — то и самый хрустальный зал превратится в базар, где торгуют телами, не зная цен.
Она поклонилась и вышла, оставив султана одного с его мыслями. И впервые за долгие годы Шахрияр не думал о том, казнить ли её утром или помиловать. Он думал о том, что такое любовь на самом деле — та, которая не боится разделиться, чтобы умножиться. И достаточно ли чисто его собственное сердце, чтобы когда-нибудь познать её.
Свидетельство о публикации №226033001055