Порезы начало романа
Ты давишь сильно-сильно, появляются первые капельки крови, они как роса на листьях малины в твоем огороде весной, но до весны еще далеко, а для клятвы самое время.
- Твоя очередь, – говоришь
Я тоже царапаю руку. Стекло кусается, как щенок. Ты смотришь мне прямо в глаза. Морозный ветер касается щек, под носом противно тянет. Я беру твою рану и прикладываю к своей.
…
Весь наш двор замело снегом, но ты всё равно пришла. Я лежу в постельной утробе, под теплым шерстяным одеялом, не стыдясь ни долгого сна, ни слюны, вытекающей на подушку, ни скверного запаха, едва приоткроешь рот. Мама ворчит.
- Лиза ждет, поднимайся
Я распрямляюсь, как скомканная бумага, которую кинули в воду.
Ты в коридоре. Я хочу крикнуть тебе: Лиз, это утро губительно, просто поверь. Нам надо его пропустить, как первый урок в школе. Ложись со мной рядом, и ты поймешь, как приятно кутает сон, покусывая губы. Ты поймешь, что не надо вставать, не надо жить эту жизнь, с ней все уже ясно. Постель – это самое нежное место, надежное, вот увидишь, когда я вырасту, я буду спать сколько захочется.
Мама дергает одеяло. Я беспомощно хлопаю по прыщавой лопатке, пытаясь найти его снова. Мама сердится.
- Тебе не стыдно?
- За что?
Я встаю.
Иду в ванную, хотя не хочу идти, точнее не хочу смотреть в отражение, но глаза невольно встречаются сами с собой и краснеют. Я открываю кран, долго трогаю воду - она не станет горячей. Я не стану красивой. Вырезать бы в зеркале дырку, там, где мое лицо, а лучше разбить. И одно, и другое.
Разглядываю бугорки, мечтаю найти его: главный прыщ, как Алеф в подвале, нажать со всей силы, выдавить все и увидеть - я чистая, чистая, чистая. Не стану больше пачкать стекло красно-желтыми брызгами, и мама перестанет твердить: у меня этой дряни не было. Я знаю, что я урод. И зубы у меня, как забор с выбитой палкой. Я его чищу сейчас и думаю: влезет ли в эту щель сигарета? Сегодня узнаю.
Полотенечный ворс выпил воду с лица, расческа распутала русые волосы. Подмышки чуть-чуть отросли, но сейчас не до них, сбрею завтра. Я вышла из ванны, натянула колготки, потом шерстяные штаны на, слава богу, худую жопу. Майку заправила глубже. Водолазкой закрыла грудь и живот. Нос не дышал. Капнула нафтизин, шмыгнула, вышла к тебе.
Помню твой голос, твой смех, и начало всех твоих выдуманных историй.
Мама слушала их, облокотившись на угол плиты, согревая спину теплом от горящей конфорки. Ты говорила про школу. Нет, не про руку Артема на юбке, не про месячные на стуле, не про цистит из-за ветра над дыркой сортира. Но про контрольную на отлично, про поздравление ветеранам, про стенгазету, про способности к математике, химии и к русскому языку. Мама только кивала, а ты ела варенье ложкой и запивала чаем.
Завтракать я ненавижу, особенно когда возвращается он, родитель, отец, сидит пьет чай и смотрит, как будто давно не видел, мне неприятно, он это знает, поэтому смотрит пристальней. Сейчас он в общине. Уехал подальше от острова, знает, что остров – могила. Остров, где режут лески, латают лодки, меняют овощи на молоко, и ждут бухгалтершу около выхода из «совета», чтобы спросить про зарплату, а когда зарплата приходит, требуют, чтобы выдали старыми. Бухгалтерша говорит, что нет теперь разницы тысяча или миллион, но люди не знают верить ей или нет.
Мама кидает воблу и хлеб в пакет, это мой завтрак. Вобла беременная: с икрой. Икру я конечно люблю, но не вобельную, а черную. Когда дядя Рафик уходит в запой, он плачет и раздает ее всем из своих браконьерских запасов. Дядя Рафик дружит с ментом, с твоим отцом дядей Гришей, дружит еще со школы.
В то утро мы взяли санки из гаража и побежали на реку. Действительно побежали, то ли от радости, то ли чтобы согреться, мы бежали так быстро, что санки перевернулись и вобла упала на снег. Серебрилась, блестела на солнце, я подумала: как мертвое может сиять? Мертвое пахнет, гниет. А она идеальная: жалко рвать.
Вот поймаем сегодня еще и узнаем: может здоровую, чистую, а может с глистами, такую не посолишь, не скормишь котам. А может вообще ничего. Кидай, кидай меня в небо! Меня и мои мечты. Завязывай крепче шарф. Затягивай до удушья. Чтобы я научилась радоваться: солнцу ударившему в глаза, снегу скрипящему под ногами, отцу, приезжавшему из общины. Ты всегда смеялась над всеми невзгодами. Теперь ты так не делаешь.
2
Сделать лунку не просто, мы ищем чужую, после тех, кто рыбачил вечером. Но сначала – другое. Важное. Еще вчера мы не курили, но давно мечтали попробовать
- Был только вонючий родопи. И те нашла в дырке кармана, надеюсь отец не заметит
- Мой не курит совсем, только пьет и читает Библию. Наконец-то свалил в общину. Лучше бы не приезжал
- Держи
Протягиваешь пачку. Потом поднимаешь удочку, смотришь на нее с удовольствием, которое не выкурить, не украсть. Поправляешь пушистую шапку, она больше твоей головы, все время сползает вниз на глаза, вытираешь красными пальцами шмыгнувший нос:
- Опять приставал?
Раскручиваешь леску.
- Положил свою голову мне на колени лицом к животу и терся как кот.
- Урод. Надо заявить на него. Отцу моему отнеси записку
Я молчу, мну снежинки ботинком.
- И что я там напишу?
Аромат сгоревшей спичечной шляпки мягко кромсает воздух. Расстегиваешь куртку, выдыхаешь и дым, и пар, щуришь глаза от солнца. Голова под шапкой вспотела и влажная рыжая челка прилипла ко лбу. Глаза под ней - водоросли. Нос - поплавок. Губы – рот рыбы. Я пялюсь,и улыбаюсь, и ты это видишь, а что мне еще остается? На мое лицо твой бог блеванул и не вытер, любуюсь твоим, но я хочу, чтобы ты тоже смеялась. Достаю сигарету, сминаю конец и сую в межзубную щель.
- Смотри, Лиз! Я – урод! Смейтесь поля, смейтесь волжские льды, смейтесь речные обрывы, но я посмеюсь первой.
Сигарета не пролезает. Хочется сломать ее, выкинуть, хочется ударить себя по лицу. Сделать хоть что-нибудь, чтобы было «по-моему».
- Кури, легче станет
Ты конечно права. И я поджигаю мир: поселок, школу, библиотеку, где работает мама, потом гараж с папиным Запорожцем, потом всю эту степь с торчащей из-под снега сухой травой, и даже высоковольтные вышки, беспрерывно гудящие. Бесстрашно. Бесстрашно. Бесстрашно.
Хм, как же, нет. Я поджигаю только вонючий родопи. Появились «вальты». Те самые, о которых рассказывают ночью на рынке. Состояние от первой глубокой затяжки, принятой на голодный желудок. «Хоть бы нас никто не застукал», вспыхнула мысль и тут же исчезла. Как глупо: стоишь полу расстегнутый в поле, далеко от поселка, знаешь, что никто сюда не придет, не приедет, не прилетит, и вдруг слышишь звук мотоцикла, который все громче и громче. Сигарета падает в снег.
3.
В мотоциклетной люльке под серой попоной шевелится рыба. Дергается. Дышит ртом - точнее задыхается. Губы целые, глаза уставились в темноту. Эта рыба из сеток, улов большой, полная люлька с горкой. Дядя Валера облокотился на руль и молча глядит на тебя. Ты продолжает нагло хватать сигарету губами. Слышно только, как бьется в припадке рыба. Потом еще одна. И еще.
- Ну чего, сколько поймали, Женя?
Он перевел взгляд на меня, как будто ничего не случилось никто не курил, и не было смысла злиться. Разве что на тебя. Ты держала свою сигарету меж пальцев. Моя же была была мятой и мокрой. Снег поглотил ее полностью, проглотил, подготовил к вечности.
- Мы только приехали, - говорю
- Ветер поднялся, заметет полынью и провалитесь. Поехали, нечего тут сидеть.
- У нас санки, мы сами вернемся, пешком
- Дядя Валера слез с мотоцикла и откинул попону.
- Давайте ведра, - скомандовал он.
Взял одно ведро и наполнил его до краев. Потом второе. Снег мелкий колючий садился ему на усы, а он вытирал его рукавом. Дядя Валера поднял голову и прищурился:
- Красота, - говорит.
А мы стояли и думали: да когда ж ты уедешь, оставишь нас тут одних с метелью наедине, не волнуйся за нас, садись, уезжай. Вытерев лицо еще раз, он сел на свой Иж и еще раз взглянул на тебя.
Мы обе знали, что это значит. Он расскажет все твоей матери. И мать не спросит про деньги на сигареты. Не скажет, что это вредно. Не расплачется, не выгонит на мороз. Она просто тебя побьет. Ты будешь стоять на коленях, прикрывая руками пах, она будет запрещать тебе прикрываться, тогда ты научишься держаться за бедра. Вздрагивать тоже нельзя, плакать тем более. Этого ты пока не умеешь.
Потом она не выдержит, и все-таки позвонит жене дяди Рафика Поле и скажет, что ей было очень стыдно, много раз скажет стыдно, потом прикроет глаза рукой, ты уйдешь в комнату и прижмешься к теплой трубе над кроватью.
Но это будет потом.
А в тот день, мы докурили всю пачку. А на обратном пути распевали нирвану, шаркали снег ботинками, а потом вдруг бежали, смеялись и падали, запыхавшись в сугробы спиной и крутили руками, разгоняя дурные предчувствия.
Снега упали на степь, как будто небеса уронили подушки. И мы засунули руки под них. И краснота наших щек отдавала жаром. Мы лежали в степи на краю настоящей жизни. Огромной, вместительной, как река для покойника
Свидетельство о публикации №226033001134