Ниновка далёкая и близкая. Глава 70

  Осень в Ниновку пришла не с дождями, а с терпким, пыльным запахом сухой пеньки. Когда снопы, вымоченные в ледяной воде Оскола и просушенные на заборах, окончательно «дошли», село погрузилось в особый, лихорадочный ритм. Мужики ушли на дальние поля поднимать зябь — пахали, пока земля не схватилась морозцем, — а бабы остались при пеньке. Это было время, когда руки становились грубыми, как кора дуба, а души — посветлевшие в предвкушении зимних посиделок.

В просторном сарае у Лукичёвых стоял сплошной хруст и гул. Евдокия заправляла работой, зорко следя, чтобы стебли ломались чисто. Мялка — тяжелый деревянный станок — ходила ходуном под крепкими руками Паши. С каждым ударом сухая оболочка — кострика — разлеталась в бурую пыль, а в руках оставалась серая, непокорная прядь волокна.

— Сильнее бей, Паша, не жалей плеча! — наставляла Евдокия, обмахивая лицо платком. — Пенька слабых не любит. Выбьешь гордость — выйдет шелк.

Паша дышала тяжело, пот заливал глаза, но она не останавливалась. В голове стучало в такт мялке: «Сыну на рубаху... Тихону на порты... Маме на белёный холст...» Но в этот раз к привычному стуку примешивалось другое — то, что последние дни не давало покоя. У колодца бабы теперь не только ленты Матрёны судили, они шептались о другом: «декрет», «советы», «передел». И Маруська Хромая притихла, не смея больше язвить, словно чуяла нутром, что старые обиды могут в новой жизни дорого стоить. Паша отгоняла эти мысли, но мялка словно выбивала их вместе с кострой: «К чему это? К добру ли?»

Затем наступал черед трепания. Бабы выходили на ветерок, брали в руки увесистые деревянные трепала и с оттяжкой били по пучкам волокна. Серая пыль взвивалась над Ниновкой облаком, оседая на ресницах и губах. Но чудо свершалось на глазах: из жесткого, колючего веника рождалась мягкая кудель.

Когда пыль улеглась, и самое тяжелое осталось позади, бабы, отряхнув подолы, перебрались на солнышко, поближе к крыльцу. Шум мялок сменился тихим шорохом — наступило время чесания. Евдокия достала заветный гребень с длинными, острыми зубьями.

— Ну, девки, теперь ювелирная пойдет работа, — проговорила она, вонзая гребень в серый клок. — Посконь — она как девка капризная: ласку любит и терпение.

С каждым движением гребень вырывал из пучка короткие, путаные волоски — изгребь, что пойдет на грубые мешки. А в руках у Евдокии оставалось чистое, длинное волокно. На солнце кудель заиграла — серебряной нитью по серому полю, благородно и чисто, рассыпаясь под пальцами, как шелковые девичьи волосы.

— Глянь, Варя, — Паша протянула соседке, заглянувшей на огонек, пучок вычесанного волокна. Оно было нежным, словно волосы младенца. — Вот она, наша жизнь. Из земли да из ледяной воды взято, а в нитку пойдет, согреет.

Варя коснулась кудели своими натруженными пальцами, помяла, покрутила. В глазах у нее мелькнуло что-то — то ли уважение к ловкой работе, то ли грусть.

— Хороша кудель, Пашенька, спорая. Только вот… — она оглянулась на дверь, понизила голос. — Только вот мужики на селе поговаривают, что скоро не кудель чесать будем, а штыки точить.  Дягель-то наш совсем смурной ходит. Сундуки в подпол зарыл. Говорит, не к добру это — столько добра на виду держать. Чует, видать, что ветер с города не просто тучи несет, а пожар.

Паша на мгновение замерла, гребень повис в руке. Слова Варвары легли на то, что она сама последние дни носила в себе.

— А кто ж его теперь уймет, пожар-то? — тихо спросила Паша, не глядя на соседку. — Вон, по волостям уже говорят… сами знаете что.

Варя только вздохнула перекрестилась и пошла к выходу, бросив на прощание:

— Знать бы еще, чем это для нас обернется.

Вечером, когда работа затихла, Паша возвращалась домой мимо Карпова озера. Журавли уже улетели, оставив после себя пронзительную, звенящую тишину. Криничка всё так же пульсировала в глубине — холодная, вечная, равнодушная к людским тревогам.

В хате Лука обучал ремеслу сыновей, Тихона и Яшку. На столе лежала городская газета — мятая, зачитанная до дыр. Лука, хоть и был из тех, кто «с буквами дружен», держал её больше для важности: соседи заходили посмотреть на печатное слово, а он слушал, что говорят, и своё суждение имел. Евдокия сидела в красном углу, тихо молилась перед иконами.

Тихон сидел за столом хмурый, перебирал в пальцах обрывок бечевки. Увидев жену, поднял тяжелые глаза.

— Ну что, хозяйка, намяла добра?

— Намяла, Тихон. На всю зиму хватит… если мир будет.

Он горько усмехнулся, отложил бечевку.

— Мир, Паша, кончился. Вчера в волости сказали — царя скинули. Теперь, бают, всё по-новому пойдет. А по-новому — это как? Кто нам землю мерять будет? Кто за порядок ответит?

Паша присела к колыбели сына, машинально поглаживая мягкую кудель, что принесла с собой. Рука её вдруг замерла. Мягкое волокно в пальцах вдруг показалось колючим, чужим.

— Как же это… без царя? — спросила тихо, словно саму себя. — На кого ж бог теперь?

— Бог, — Тихон махнул рукой, — бог, видно, тоже от нас отступился. За грехи наши.

В хате повисла тяжёлая тишина, нарушаемая только посапыванием младенца да шелестом газетного листа, который Лука крутил в руках.

Паша смотрела на кудель, которую сама же и вычесала сегодня — чистую, серебряную, готовую лечь в нитку. В воздухе пахло надвигающейся грозой. Чуяла её и Ниновка, затаившаяся по хатам. Казалось, скоро эта гроза смоет и старые долги Дягеля, и тихие радости деревни, перепахав людские судьбы так же круто и безжалостно, как тяжелый плуг перепахивает целину под зиму — не оставляя от прежнего следа.

         Продолжение тут:


Рецензии