Пандора

!!! ВНИМАНИЕ !!!
!!! ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ !!!

Автор считает своим долгом настоятельно не читать эту вещь высокоморальным людям и людям с неустойчивой психикой, а также людям до 18 лет.
Автор также хочет сообщить, что не хотел никого оскорбить этим произведением.
Все созданное - вымысел от первого до последнего слова.



часть первая

Сентябрь в штате Мэн — время, когда свет умирает красиво. Леса вдоль трассы номер 1 горят багрянцем и охрой, будто сам Господь решил устроить грандиозный костер перед долгой зимней спячкой. Уолтер Бенчли сидел у окна в старом автобусе «Greyhound», прижимая к боку портфель из свиной кожи, такой потертый, что местами кожа напоминала пергамент. В портфеле лежала смерть.

Точнее, три смерти. Три рукописи, перепечатанные на плотной бумаге, перевязанные бечевкой. «История Элис» — 280 страниц о любви отца и дочери, написанных с такой нежностью, что у самого Уолтера при перечитывании сводило зубы. «Псы Господни» — 190 страниц о фермере, который находил больше тепла в стойле, чем в супружеской постели. И главный грех — «Невинные игры» — 350 страниц о мужчине, который учил девочку с соседнего двора «взрослым играм», и делал это с пугающей, почти религиозной убежденностью в своей правоте.

Автобус тарахтел, подпрыгивая на выбоинах. Рядом дремала толстая женщина с корзиной, от которой пахло свежими пончиками. Уолтер смотрел в окно и видел там только свое отражение — осунувшееся лицо человека сорока семи лет, который выглядел на все пятьдесят пять. Мешки под глазами, седина на висках, въевшаяся в пальцы никотиновая желтизна.

Он ехал в Бакспорт. Почему в Бакспорт? Потому что это дыра. Потому что там есть скалы и океан, и никто не спросит, зачем приехал седой мужчина с портфелем. Он снимет комнату в мотеле, купит бутылку дешевого бурбона, а на рассвете выйдет на пустынный пляж, выльет на бумагу бензин из канистры — и к черту. Пепел унесет в море, и никто никогда не узнает, какие мысли ворочались в голове у скромного автора рассказов для «Saturday Evening Post».

За Портлендом автобус пошел вдоль побережья. Открылось море — серо-свинцовое, тяжелое, с барашками пены у горизонта. Уолтер всегда любил море. Море не осуждает. Море принимает все — нефть с танкеров, трупы утопленников, нечистоты из городских стоков. И пепел примет.

Он достал из кармана куртки мятый лист — титульный лист «Невинных игр». Свою фамилию он уже зачеркнул красным карандашом, словно вычеркивал себя из списка живых.

— Хорошая книга?

Голос прозвучал неожиданно близко. Уолтер вздрогнул и поднял глаза. Через проход, на сиденье у окна, сидела девочка. Лет четырнадцати, может, пятнадцати. Светлые волосы собраны в небрежный хвост, на коленях — потертый рюкзак с нашивкой «The Doors». Лицо бледное, веснушчатое, но глаза... Глаза смотрели так, будто их обладательница уже видела всё, что можно увидеть, и теперь скучала.

— Простите? — переспросил Уолтер.

— Я спросила: хорошая книга? Вы на нее так смотрите, как мой дядя смотрел на фотографию невесты, которая сбежала из-под венца.

Уолтер машинально спрятал лист в карман.

— Это не книга. Так, мусор.

— Врете, — спокойно сказала девочка. — У мусора не бывает такого лица. У мусора лица вообще не бывает.

Автобус вильнул, объезжая сломанный грузовик, и рюкзак девочки свалился с сиденья. Содержимое рассыпалось по полу — учебник алгебры, тетрадь в клетку, потрепанный экземпляр «Над пропастью во ржи» и маленький блокнот, весь исписанный стихами.

Уолтер нагнулся помочь. Когда он протягивал ей книгу Сэлинджера, их пальцы случайно соприкоснулись. У девочки были холодные руки.

— Хорошая книга, — сказал он. — Тяжелая, но хорошая.

Девочка посмотрела на него с вызовом. Взгляд у нее был цепкий, не по годам взрослый.

— Про Холдена? — она усмехнулась. — Он ныл. Думал, что он один видит, что все вокруг врут. А я вижу другое: все вокруг не врут, они просто слепые.

Уолтер почувствовал, как внутри шевельнулось что-то холодное. Он знал этот тон. Он сам писал этим тоном — тоном человека, который знает цену молчанию.

— Тебя как зовут? — спросил он.

— Энн. А вас?

— Уолтер.

— Вы писатель, да, Уолтер?

Он удивился:

— С чего ты взяла?

— У вас пальцы в чернилах. И глаза, которые смотрят не на человека, а сквозь него, будто вы уже придумали ему диалог и теперь проверяете, совпадает ли. Моя учительница литературы так смотрит. Она пишет рассказы, никому не показывает. Тоже, наверное, думает, что это мусор.

Автобус остановился у придорожной закусочной «Джо'с Дайнер» — обшарпанного строения с неоновой вывеской, где не горела половина букв. Водитель объявил двадцатиминутную остановку. Энн подхватила рюкзак.

— Пойдете кофе пить? У меня есть доллар, угощаю.

Уолтер хотел отказаться, но ноги сами понесли его к выходу. В конце концов, какая разница, где жечь рукописи — в Бакспорте или где-то еще?
В закусочной пахло старым жиром и надеждой — тем специфическим запахом всех придорожных забегаловок, где люди едят перед дальней дорогой. За окном расстилались поля, уже тронутые желтизной, а дальше, у горизонта, темнела стена леса — сосны и ели, уходящие в бесконечность.

Они сели у окна. Энн заказала две колы и кусок яблочного пирога на двоих. Уолтер смотрел, как она ловко орудует вилкой, и думал о том, что у его героини из «Невинных игр» были такие же веснушки. И такой же надломленный голос, когда она говорила о доме.

— Вы куда едете? — спросила Энн, облизывая вилку.

— В Бакспорт.

— Зачем? Там же ничего нет. Только скалы и чайки.

— Вот именно.

Она понимающе кивнула, будто он сказал что-то глубокомысленное.

— А я в интернат. К тетке нельзя больше, она сказала, что я «трудный ребенок» и меня надо воспитывать в коллективе. На самом деле она просто боится, что я расскажу про ее мужа.

Уолтер замер с вилкой в руке.

— Что расскажешь?

— То, что он заходил ко мне по ночам. Когда тетка напивалась и отрубалась. Думал, я сплю. А я не спала.

Она сказала это так просто, как говорят о погоде или о домашнем задании. Уолтер смотрел на нее и чувствовал, как внутри закипает знакомая смесь — омерзение, жалость и тот самый проклятый писательский интерес, от которого его тошнило больше всего.

— Тебе нужно было рассказать кому-то, — сказал он, понимая, как глупо это звучит.

— Кому? — Энн усмехнулась. — Полицейским дядям в форме? Они бы спросили, не сама ли я напросилась. Не в короткой ли юбке ходила. И все такое…

За окном ветер гнал по земле сухие листья. Они кружились в маленьких смерчах, ударялись в стекло и падали. Осень умирала красиво, как и положено осени в Новой Англии.

— Знаете, что я поняла? — продолжала Энн, ковыряя вилкой остатки пирога. — Зло не в том, что делают с тобой в темноте. Зло — в молчании. В том, что все вокруг делают вид, что ничего не случилось. Мать делала вид, что не замечает. Соседи делали вид, что не слышат. Учителя делали вид, что я просто плохо учусь, потому что ленивая. А никто не спросил: «Энн, что с тобой происходит?»

— А что бы ты ответила?

— Правду. Я всегда хотела сказать правду. Но кто захочет слушать правду про дядю Билла, который по воскресеньям водит всех в церковь и жертвует на новый полированный орган?

Уолтер молчал. За соседним столиком двое дальнобойщиков спорили о бейсболе. Из музыкального автомата лился голос Конни Фрэнсис. Мир жил своей обычной жизнью, в которой не было места для историй вроде той, что рассказывала Энн.

— А вы про что пишете? — спросила она вдруг. — Только не говорите «про мусор».

Уолтер посмотрел в окно. Там, за полем, начинался лес. Огромный, темный, полный тайн. В детстве он боялся таких лесов — ему казалось, что между деревьями прячутся чудовища. Теперь он знал, что чудовища прячутся не в лесах.

— Я пишу про таких людей, как твой дядя Билл, — сказал он тихо. — Про то, почему они становятся такими. Про то, что они чувствуют. Про то, как они любят.

— Любят? — Энн скривилась, будто попробовала лимон. — Они не любят. Они берут.

— Я знаю. Но если я напишу, что они просто злые монстры, это будет неправда. А неправда — это тоже молчание. Просто с другой стороны.

Девочка задумалась. Смотрела на него долго, как смотрят на странный экспонат в музее.

— Вы поэтому едете в Бакспорт? Чтобы сжечь то, что написали?

Уолтер моргнул. Откуда она знает? Но вопрос прозвучал так естественно, будто она спрашивала, сколько времени.

— Откуда ты...

— У вас портфель на коленях. Вы его держите так, будто боитесь, что он убежит. И в глазах у вас... ну, будто вы уже попрощались. Я видела такое у солдат на вокзале, когда они уезжали во Вьетнам. Прощались, но еще не уехали.

Уолтер не нашелся что ответить. Он просто расстегнул портфель и достал верхнюю рукопись — «Невинные игры». Положил на липкий стол закусочной.

— Это оно, — сказал он. — Мой дядя Билл. Только их там много. И девочек много. И все они... настоящие. Я их не выдумал. Я просто записал то, что они могли бы сказать, если бы умели говорить.

Энн провела пальцем по обложке. Не открывая, просто по касательной, будто пробовала книгу на ощупь.

— Можно я возьму?

— Что?

— Почитать. У меня будет много времени в интернате. Там скучно, говорят. А я люблю читать. Особенно про правду.

Уолтер смотрел на её палец, лежащий на его рукописи, и чувствовал, как мир медленно съезжает с привычных рельсов. Он вез эти страницы, чтобы сжечь. Чтобы ветер развеял пепел над морем. Чтобы никто никогда не прочел того, что он написал. А теперь какая-то девочка с глазами побитой собаки просит дать ей почитать.

— Там такое... — начал он. — Тебе может стать плохо.

— Мне уже плохо, Уолтер. Хуже не будет.

Он смотрел в окно. Солнце клонилось к закату, и лес на горизонте горел багровым огнем. Где-то там, за этим лесом, был океан. А здесь, за этим столом, сидела девочка, которая знала о жизни больше, чем любой из его героев.

— Ты правда хочешь?

— Правда.

Он закрыл глаза. На мгновение ему показалось, что он слышит голоса — тех самых девочек из своих книг, которые шептали: «Отдай. Пусть прочтет. Мы хотим, чтобы нас услышали».

Уолтер достал из портфеля все три рукописи. «Историю Элис», «Псов Господних», «Невинные игры». Гора бумаги высотой с ладонь.

— Здесь три книги, — сказал он. — Я хотел их сжечь. Думал, что так будет правильно. Что стыд умрет вместе с бумагой. Но стыд... он не в бумаге. Он здесь. — Он постучал себя по груди. — И если я их сожгу, ничего не изменится. Я просто добавлю лжи в этот мир. Еще немного молчания.

Энн смотрела на него во все глаза. В её взгляде впервые за весь разговор появилось что-то похожее на удивление.

— Вы отдаете их мне?

— Я прошу тебя их прочесть. А потом... потом ты решишь. Хочешь — выброси. Хочешь — оставь себе. Хочешь — покажи кому-то, кто захочет напечатать. Я только заберу вот это.

Он достал из кармана мятый титульный лист и разорвал его пополам, потом еще раз, еще. Клочки бумаги упали в пепельницу, смешались с окурками.

— Теперь это не мои книги, — сказал Уолтер. — Это просто истории.

За окном автобус просигналил, призывая пассажиров. Энн быстро, словно боясь, что он передумает, запихнула рукописи в свой рюкзак.

— Вы не пожалеете, — сказала она.

— Уже жалею, — улыбнулся Уолтер. — Но это правильная жалость. Как после того, как удалишь больной зуб.

Они вышли из закусочной. Солнце садилось в лес, окрашивая небо в цвета старой крови. Энн села в автобус, махнула ему рукой через стекло. Уолтер остался на остановке. Ехать в Бакспорт уже не имело смысла.

Он смотрел, как «Greyhound» уносит его рукописи на восток, и думал о том, что только что отдал частицу своей души девочке с глазами, которые видели слишком много. Хорошо это или плохо — он не знал. Но впервые за много лет ему не хотелось сжечь себя вместе с бумагами.

Ветер шевелил сухие листья у его ног. Где-то вдали кричала чайка, хотя до моря было еще далеко. Уолтер Бенчли стоял посреди пустой парковки и смотрел, как горит закат. И чувствовал себя почти живым.

*    *    *

Три года спустя Уолтер сидел в съемной квартире в Нью-Йорке и смотрел телевизор. Он больше не писал. Он работал корректором в маленьком издательстве и старался не думать о той сентябрьской остановке.

Но иногда по ночам ему снилась Энн. Снилось, как она читает его книги при свете фонарика под одеялом в интернатской спальне. Как переворачивает страницы своими холодными пальцами. Как понимает каждое слово.

А потом книга вышла.

Он увидел её случайно, в витрине книжного на Сорок второй улице. Черная обложка, серебряные буквы: «Невинные игры». Автор — Энн Грейхаунд. Уолтер криво улыбнулся забавному псевдониму, зашел внутрь, взял экземпляр, пролистал. Текст был его. Слово в слово. Но в конце было короткое предисловие:

«Эту рукопись дал мне человек на автобусной остановке. Он хотел её сжечь, потому что боялся правды. Я не боюсь. Эта книга — для всех нас, кого учили молчать. Читайте. И переставайте бояться».

Книга взорвала Америку. Её обсуждали в ток-шоу, её цитировали в университетах, её сжигали на площадях консерваторы и носили как библию либертарианцы. Университетские профессора цитировали монологи педофила, доказывая, что это новая высота психологической прозы. Феминистки разрывали книгу на части, но покупали новую, чтобы понять природу врага.

Энн стала знаменитостью. Её приглашали на телевидение, её интервью печатали в журналах. Она говорила о свободе, о праве на правду, о том, что лицемерие убивает общество.

А потом начались перемены. Сначала тихо, потом всё быстрее. В Калифорнии адвокат, вдохновившись книгой, подал иск о праве на сексуальные отношения с несовершеннолетними при условии «осознанного согласия». Иск провалился, но шум поднялся нешуточный. Профессор Гарварда опубликовал статью «Инцест как антропологическая норма». Легализация зоофилии в частных хозяйствах обсуждалась на городских собраниях в Вермонте с той же серьезностью, как легализация марихуаны.

К 1969 году Конгресс, устав от протестов и манифестов «За свободу чувств», внёс поправки в законодательство. Всё, что происходило по согласию между взрослыми людьми (а возраст согласия опустили до 14 лет, а в некоторых штатах и вовсе отменили), перестало быть предметом уголовного преследования. Закон о скотоложестве был отменен в двадцати трех штатах под предлогом «невмешательства в личную жизнь фермеров». Законы о «противоестественных связях» ушли в историю. Мир качнулся в сторону свободы — той самой, о которой писал Уолтер в своих книгах, сам до конца не понимая, что творит.

Он сидел в темной квартире, смотрел на огни Манхэттена и слушал, как внизу, на улице, компания молодых людей громко обсуждает новости. Кто-то крикнул: «Свобода или смерть!». Кто-то засмеялся.

Уолтер подошел к окну. В стекле отражалось его лицо — постаревшее, осунувшееся, с глазами человека, который заглянул в бездну и увидел там свое отражение.

В портфеле, который он так и не выбросил, все еще лежал клочок бумаги — обрывок титульного листа с буквами «…нные игры». Он достал его, посмотрел и сунул обратно.

Где-то далеко, может быть, в том же интернате, девочка с веснушками читала его книгу при свете фонарика. И улыбалась.

Ящик Пандоры был открыт. И на дне его, как и положено, лежала только надежда. Смешная, беспомощная, ненужная надежда на то, что однажды всё это остановится.

За окном завыла полицейская сирена. Или ему показалось? Впрочем, теперь это уже не имело значения. В этом новом, свободном мире сирены могли выть по любому поводу.

Уолтер закрыл глаза и попытался вспомнить запах моря в тот сентябрьский день, когда он ехал сжигать свои грехи. Но память подвела. Остался только запах старого жира из придорожной закусочной и вкус яблочного пирога, разделенного на двоих.


часть вторая


Десять лет Уолтер Бенчли просыпался в четыре утра.

Не потому, что так хотел. Просто в четыре утра тишина в Нью-Йорке становилась абсолютной — даже бродяги засыпали, даже крысы затихали в стенах. В четыре утра можно было сесть за пишущую машинку и смотреть на чистый лист, не чувствуя этого проклятого зуда в пальцах.

Он не написал ни строчки с шестьдесят девятого.

Сначала он думал, что это пройдет. Что муза вернется, как блудная жена, постучит в дверь и попросит прощения. Но муза не вернулась. Вместо неё приходили только кошмары — Энн, стоящая на пепелище его совести, и миллионы лиц, читающих его книги.

Мир вокруг менялся так быстро, что Уолтер перестал смотреть новости. Легализация всего, о чем он писал, прошла по Штатам, как пожар по сухой траве. К семидесятому возраст согласия в Калифорнии упал до двенадцати. К семьдесят первому Вермонт официально признал «межвидовые браки» — какой-то фермер женился на овце, и священник-унитарий их обвенчал под звуки органа. К семьдесят второму инцест перестал быть уголовным преступлением в двадцати трех штатах.

Америка кайфовала. Америка сходила с ума. Америка танцевала на костях собственных запретов под музыку диско, которое вот-вот должно было родиться.

Уолтер работал корректором. Проверял чужие тексты, правил запятые и думал о том, что когда-то умел создавать миры. Теперь он уже не был в этом уверен.

В четыре утра десятого октября семьдесят третьего года он сидел за столом, смотрел на заляпанное кофе окно и вдруг услышал голос.

Голос был тихий, почти шепот. Он шел не из комнаты — изнутри.

— Напиши меня, — сказал голос.

Уолтер оглянулся. В комнате никого не было.

— Напиши, — повторил голос. — Я жду десять лет. Я устала ждать.

И Уолтер понял. Это была не галлюцинация. Это была та самая книга — та, которая должна была родиться, но не родилась, потому что он боялся. Та, что лежала где-то в закоулках подсознания, свернувшись калачиком, как нерожденный ребенок.

— Кто ты? — спросил он вслух.

— Я — всё, что ты не сказал, — ответил голос. — Я — та правда, которая страшнее любой лжи. Напиши меня. Или умри.

Уолтер вставил лист в машинку.

И напечатал: «В начале было Слово. И Слово было у Бога. И Слово было Бог. А потом пришли люди и решили, что знают лучше».

Он писал три года.

Три года без остановки. Днем он ходил на работу, правил чужие запятые, а ночью возвращался к себе и выпускал на свободу то, что копилось внутри все это десятилетие. Книга росла, как опухоль, как ребенок, как лес после пожара. Она была о мире, который сошел с ума от свободы. О мире, где запреты отменили, а счастья не прибавилось. О мире, где девочка, которую трогал дядя, выросла и поняла, что свобода без границ — это та же тюрьма, только с открытыми дверями.

Он назвал её «Клетка».

Когда он поставил последнюю точку, часы показывали четыре утра первого сентября семьдесят шестого. За окном начинался рассвет. Уолтер посмотрел на стопку бумаги высотой в локоть и заплакал.

Он не плакал двадцать лет.

 Книга вышла в ноябре.

Маленькое издательство, которое рискнуло её напечатать, обанкротилось через месяц — и не потому, что книга плохо продавалась. Просто они не успевали печатать новые тиражи.

«Клетка» Уолтера Бенчли (впервые под его настоящим именем) взорвала Америку сильнее, чем «Невинные игры». Потому что «Невинные игры» разрушали запреты. А «Клетка» говорила о том, что происходит, когда запретов больше нет.

Это была горькая, страшная книга. Она рассказывала о женщине, которую в детстве насиловал отец, и которая выросла в мире, где это стало легально. О фермере, который любил свою свинью больше, чем людей, и который умер в одиночестве, потому что свиньи не умеют разговаривать. О мальчике, которого в двенадцать лет соблазнила учительница, и который в тридцать понял, что так и не научился любить по-настоящему.

Это была книга о свободе, которая оказалась несвободой. О том, что дьявол — не в запретах. Дьявол — в пустоте, которая остается, когда запреты исчезают.

Консерваторы рыдали от счастья — наконец-то появился голос разума! Либералы плевались ядом — предатель, ренегат, как он смеет отрекаться от идей, которые сам же и породил!

Но все — все до одного — читали.
И покупали.
И спорили.

К марту семьдесят седьмого «Клетка» стала самой обсуждаемой книгой десятилетия. Уолтера приглашали на радио, в газеты, на телевидение. Он отказывался. Он сидел в своей квартире, смотрел в окно и ждал.

Он знал, что встреча неизбежна.

Апрель, семьдесят седьмой год. Студия «Эн-би-си» в Рокфеллер-центре. Программа «60 минут» — самое рейтинговое ток-шоу Америки.

Уолтер стоял за кулисами и смотрел на часы. Семь вечера. Через пять минут прямой эфир.

Он был в костюме, который купил специально для этого случая — темно-синий, в полоску, немного мешковатый. В руке мятая программа, на которой он машинально рисовал круги.

— Мистер Бенчли? — ассистентка с блокнотом. — Вам кофе? Воды?

— Валерьянки, — усмехнулся он. — Много валерьянки.

Девушка не поняла шутки. Уолтер вздохнул.

— Воды. Просто воды.

Он знал, что она там. Видел её в гримерке через коридор. Оттуда доносился смех — уверенный, звонкий, хозяйский. Энн смеялась так, будто владела миром. Впрочем, так оно и было. В свои двадцать четыре она стала голосом поколения, иконой свободы, живым символом всего, что случилось с Америкой за последние десять лет.

— Пять минут, мистер Бенчли.

Он кивнул.
Пять минут. Целая жизнь.

Студия сияла софитами. Уолтер вышел на свет и сразу ослеп — пришлось щуриться, как кроту. Сквозь белое марево он видел только силуэты: ведущий Майк Уоллес с его вечной сигарой, диван, два кресла. И она.

Энн сидела в кресле справа, закинув ногу на ногу. Джинсы, простая белая рубашка, длинные светлые волосы. Она похудела, черты лица заострились, стали жестче. Только глаза остались прежними — теми самыми, с автобусной остановки. Глазами человека, который видел слишком много.

— Мистер Бенчли! — Уоллес встал, пожал руку. — Рад, очень рад. Садитесь, пожалуйста. Вам воду? Покрепче?

— Воду, — сказал Уолтер, садясь в кресло напротив Энн.

Она смотрела на него в упор. Без улыбки. Без злости. Просто смотрела, как тогда смотрела. Как на экспонат в музее.

— Здравствуй, Энн, — сказал он.

— Здравствуйте, Уолтер, — ответила она. — Десять лет. Не звонили, не писали.

— А ты бы взяла трубку?

Она усмехнулась — уголками губ, без участия глаз.

— Наверное, нет.

Уоллес переводил взгляд с одного на другого, как зритель на теннисе.

— Итак, леди и джентльмены, — начал он, глядя в камеру, — сегодня у нас в студии два человека, которые изменили Америку. Энн Грейхаунд — автор нашумевших «Невинных игр», книги, которая... ну, скажем так, здорово встряхнула наше общество. И Уолтер Бенчли — писатель, чей новый роман «Клетка» бьет все рекорды продаж и, по слухам, является прямым ответом на ту самую книгу. Мы попробуем разобраться, что же на самом деле происходит с Америкой.

Он сделал паузу, давая зрителям осознать важность момента.

— Мисс Энн, позвольте начать с вас. Вы знали мистера Бенчли раньше?

Энн посмотрела на Уолтера. Долго. Потом перевела взгляд на камеру.

— Он дал мне мою первую книгу, — сказала она просто. — Десять лет назад. На автобусной остановке в штате Мэн. Я была девочкой, которая ехала в интернат. А он был мужчиной, который ехал сжигать свои рукописи. Он отдал их мне. Сказал: «Реши сама».

В студии стало тихо. Даже операторы замерли.

— И вы решили, — кивнул Уоллес.

— Я решила, — подтвердила Энн. — И не жалею ни о чем. То, что случилось с этой страной — легализация, свобода, конец лицемерия — всё это началось с той книги. С правды, которую Уолтер побоялся сказать сам.

— Испугался, — тихо сказал Уолтер. — Я испугался, Энн. Не за себя. За других.

— За других? — она резко повернулась к нему. — За каких других? За тех, кто продолжал молчать? За тех, кто делал вид, что ничего не происходит? За тех, кто засовывал голову в песок, пока дяди по ночам трогали маленьких девочек?

— За тех, кого твоя свобода сделала еще более несчастными, — ответил Уолтер, не повышая голоса. — Ты видела, что стало с той Америкой, которую ты построила? Ты видела статистику самоубийств среди подростков? Ты видела, сколько детей сбегают из дома, потому что родители теперь «свободны» от обязательств? Ты видела, что происходит в приютах, где двенадцатилетние уже считаются взрослыми и согласными на всё?

— Это переходный период! — Энн подалась вперед. — Люди учатся жить по-новому! Да, будут ошибки, будут жертвы. Но лучше так, чем задыхаться в клетке лицемерия, где все врут всем и каждый прячет свои желания под маской приличий!

— Клетка, — Уолтер достал из кармана экземпляр своей книги. — Я назвал её «Клеткой». Знаешь почему? Потому что свобода без границ — это та же клетка. Только без прутьев. Ты не видишь стен, но они есть. Они внутри.

— Браво, — Энн захлопала в ладоши. — Какая красивая метафора. А теперь скажи мне, Уолтер: что ты предлагаешь? Вернуть всё обратно? Снова сделать педофилию уголовным преступлением? Снова запретить людям любить тех, кого они любят, даже если это их брат или сестра, или, прости Господи, собака?

— Я предлагаю задуматься, — сказал Уолтер. — Просто задуматься. Свобода — это не отсутствие запретов. Свобода — это умение выбирать. А выбирать можно только тогда, когда есть из чего. Если всё разрешено — выбора нет. Есть только пустота.

Уоллес вмешался, почувствовав, что градус поднимается слишком быстро:

— Джентльмены... простите, леди и джентльмен... может быть, мы попробуем найти точки соприкосновения? В конце концов, вы оба писатели, оба хотите лучшего для этой страны...

— Я хочу, чтобы люди перестали врать, — отрезала Энн. — Он хочет, чтобы они снова начали бояться.

— Я хочу, чтобы они начали думать, — поправил Уолтер. — А думать и бояться — разные вещи.

Они смотрели друг на друга, и между ними, казалось, искрил сам воздух. В студии повисла тишина, которую нарушал только гул софитов.

— Знаешь, что я поняла за эти десять лет? — тихо спросила Энн. — Я поняла, что мир делится на две категории. На тех, кто готов смотреть в бездну, и на тех, кто отворачивается. Ты смотрел, Уолтер. Ты написал «Невинные игры». Ты заглянул туда, куда никто не хотел заглядывать. А потом испугался и закрыл глаза. А я не закрыла.

— Ты не закрыла, — согласился он. — Ты прыгнула в бездну. И теперь удивляешься, что там темно и холодно.

Энн встала. Операторы засуетились, ловя ракурс.

— Знаешь что, Уолтер? Я благодарна тебе за ту книгу. За то, что ты дал мне голос. За то, что я смогла сказать то, что должна была сказать. Но я не позволю тебе отнять у людей то, что они завоевали. Свободу. Настоящую свободу.

— Это не свобода, Энн, — он тоже встал. — Это анархия. Это хаос. Это мир, где сильный всегда прав, потому что слабый «согласен». Это мир без ориентиров, без морали, без...

— Без вашей морали! — перебила она. — Без морали стариков, которые сами развратничали тайком, а вслух читали проповеди! Без морали лицемеров, которые запирали своих дочерей в подвалах и молились по воскресеньям!

— Мораль — это не лицемерие! — Уолтер повысил голос впервые за вечер. — Мораль — это то, что удерживает нас от падения в пропасть!

— Мы уже в пропасти! — крикнула Энн. — И там, внизу, оказалось, что дышится легче, чем в вашем душном мирке!

Они стояли друг напротив друга, разделенные только журнальным столиком с водой и пепельницей. Два пророка новой Америки. Два лица одной войны.

Уоллес понял, что теряет контроль над эфиром, но не вмешивался. Это было слишком хорошо. Это было историческое телевидение.

— Я предлагаю референдум, — сказала вдруг Энн тихо, но отчетливо. — Всенародный референдум. Пусть люди сами решат, по какому пути идти. Назад, в ваше лицемерное средневековье, или вперед, в настоящую свободу.

Уолтер смотрел на неё и видел ту девочку с автобусной остановки. Упрямую, сломленную, но не сдавшуюся. Девочку, которая выжила и стала сильной. Слишком сильной.

— Ты понимаешь, что это расколет страну? — спросил он.

— Она уже расколота, — ответила Энн. — Просто мы делали вид, что это не так. Пора перестать врать. Даже себе.

Камера взяла крупный план. Лицо Уолтера — усталое, мудрое, полное боли. Лицо Энн — молодое, красивое, жесткое. Две Америки. Две правды.

— Я согласен, — сказал Уолтер после долгой паузы. — Пусть решают люди. Но помни: за каждое решение приходится платить.

— Я готова платить, — усмехнулась Энн. — А ты?

— Я уже заплатил, — ответил он. — Десять лет назад. На автобусной остановке.

Они смотрели друг на друга, и в этом взгляде было всё: прошлое, настоящее и будущее, которое надвигалось на них, как цунами, сметая всё на своем пути.

Референдум назначили на ноябрь семьдесят восьмого.

Два года страна готовилась к схватке. Два года сторонники Энн — «свободные», как они себя называли, — митинговали за окончательную отмену всех запретов. Два года сторонники Уолтера — их окрестили «пуританами» — требовали вернуть традиционные ценности.

Лозунги летели с обеих сторон.
«Свобода или смерть!» — кричали одни.
«Стыд — это не лицемерие!» — отвечали другие.

Газеты пестрели заголовками. Телевидение раскололось на два лагеря. Семьи ссорились за ужином, друзья переставали здороваться, церкви заполнялись до отказа — как сторонниками традиции, так и теми, кто создавал новые культы «абсолютной свободы».

В Калифорнии сожгли несколько церквей. В Техасе повесили активиста движения «свободных». Национальная гвардия вышла на улицы в двенадцати штатах.

Америка вступала в новую гражданскую войну. На этот раз — без пушек, но со знаменами. Войну идей, которая страшнее любой перестрелки.

Уолтер ездил по стране, выступал на митингах, говорил, говорил, говорил. Он ненавидел это, но останавливаться не мог. Он выпустил джинна из бутылки и теперь пытался загнать его обратно.

Энн собирала стадионы. Молодежь обожала её — красивую, молодую, бесстрашную. Она говорила то, что они хотели слышать: «Вам всё можно. Вы никому ничего не должны. Мир принадлежит вам».

Они встретились еще раз, за месяц до референдума. Случайно, в аэропорту Чикаго. Оба летели на митинги, оба опаздывали, оба оказались в одном зале ожидания.

Энн пила кофе из пластикового стаканчика и смотрела в окно на взлетающие самолеты. Уолтер сел рядом, не спрашивая разрешения.

— Устала? — спросил он.

— Умираю, — честно ответила она. — Но останавливаться нельзя. Если я остановлюсь, они подумают, что я сомневаюсь.

— А ты сомневаешься?

Она повернулась к нему. Под глазами залегли тени, кожа посерела от недосыпа. Она выглядела на свои двадцать пять с лишним, а не на те восемнадцать, которые старалась изображать для публики.

— Каждый день, — сказала она тихо. — Каждую ночь. Я просыпаюсь и думаю: а вдруг ты прав? Вдруг мы действительно летим в пропасть?

— И что ты делаешь с этими мыслями?

— Забиваю их работой. Встречами. Выступлениями. Ложусь в четыре утра, встаю в семь. Если не останавливаться, можно не думать. Ты же знаешь.

Уолтер кивнул. Он знал. Он сам так жил десять лет.

— Мы с тобой одной крови, Энн, — сказал он. — Мы оба видели бездну. Просто ты решила в ней поселиться, а я пытаюсь построить мост через неё.

— Красиво сказано, — усмехнулась она. — Для книги?

— Для жизни.

Объявили посадку на её рейс. Энн встала, поправила сумку на плече.

— Знаешь, что самое смешное, Уолтер? — сказала она на прощание. — Что бы ни случилось в ноябре, мы с тобой уже вписали свои имена в историю. Навсегда. Вместе. Как близнецы-братья. Или как сиамские близнецы, которых пытаются разделить, но у них одно сердце на двоих.

Она ушла, не оборачиваясь. Уолтер смотрел ей вслед и думал о том, что она права. Они были связаны навеки — писатель и его муза, грешник и его искупление, отец и дочь, которых никогда не было, но которые стали реальностью для целой страны.

Ноябрь семьдесят восьмого.

Уолтер сидел в своей квартире и смотрел телевизор. Подсчет голосов шел всю ночь. Америка замерла в ожидании приговора.

Экран мигал цифрами. За «свободу» — 48 процентов. За «традицию» — 47. Неопределившиеся — 5. К утру стало ясно: разрыв минимальный. Считали каждый голос, каждый бюллетень, каждый спорный случай.

В полдень объявили окончательные результаты:
За отмену всех запретов — 50.1%
За возврат к традиционной морали — 49.9%

Америка выбрала свободу. С разницей в одну десятую процента.

Уолтер смотрел на экран, где Энн обнималась со своими сторонниками, плакала и смеялась одновременно. Потом выключил телевизор.

В наступившей тишине он слышал только собственное дыхание. За окном шумел Нью-Йорк — город, который теперь официально мог всё.

Он подошел к столу, открыл ящик. Там лежал старый, пожелтевший клочок бумаги — обрывок титульного листа с буквами «…нные игры».

Десять лет. Целая жизнь.

— Я пытался, — сказал он вслух. — Я правда пытался.

Где-то вдалеке взорвалась петарда — или выстрел. В новой Америке это уже было трудно различить.

Уолтер закрыл глаза и попытался вспомнить запах моря в тот сентябрьский день, когда он ехал сжигать свои грехи. Запах моря не вернулся. Вернулся только голос Энн: «Мы с тобой уже вписали свои имена в историю. Навсегда».

Он открыл глаза, взял чистый лист и вставил его в машинку.

Книга не закончена. История продолжается. И где-то там, в темноте, уже рождалась новая история — та, которую напишет кто-то другой. Может быть, её ребенок. Может быть, его.

Пальцы легли на клавиши.
За окном взошло солнце.


часть третья

История Уолтера Бенчли


Уолтеру Бенчли было пятьдесят семь лет, когда он впервые решил рассказать правду о себе.
Не ту правду, которую он прятал в романах, зашифрованную в образах выдуманных отцов и выдуманных дочерей. Не ту, которую он выворачивал наизнанку в историях о фермерах, любивших своих свиней больше, чем жен. А настоящую. Свою.

Для этого пришлось вернуться туда, где всё началось.

Штат Мэн, округ Камберленд, маленький городок Вестбрук. Сентябрь 1978 года. Уолтер стоял на холме и смотрел вниз, на долину, где среди пожелтевших кленов прятался дом его детства.

Дом был еще цел. Это удивляло. Уолтер думал, что время давно стерло его с лица земли, как стирает лица с фотографий. Но дом стоял — старый, обшарпанный, с провалившимся крыльцом и заколоченными окнами. Стоял и ждал.

— Ты долго, — сказал ветер.

Или не ветер. Может быть, голос изнутри. Уолтер уже перестал различать.

Он сел в машину и поехал вниз, к дому. К прошлому. К тому, от чего бежал всю жизнь.


Истоки (1921-1935)


Уолтер Бенчли родился 14 марта 1921 года в семье, где любить было не принято.

Отец, Натаниэль Бенчли, был пастором в местной баптистской церкви. Человек с глазами цвета зимнего неба и голосом, от которого каменели свечи. Он проповедовал по воскресеньям о любви и всепрощении, а по будням любил и прощал свою паству так рьяно, что прихожанки выходили из его кабинета с красными глазами и задранными юбками. Мать Уолтера, Сара, знала об этом. Знала и молчала. Молчание было её религией.

— Бог терпел и нам велел, — говорила она, когда Уолтер, еще маленький, спрашивал, почему папа так долго разговаривает с миссис Палмер в ризнице.

Уолтер рос в доме, пахнущем плесенью и страхом. Страх был главным ингредиентом воздуха — его вдыхали, им пропитывалась еда, им пахло белье после стирки. Страх перед отцом, перед Богом, перед соседями, перед самим собой.

Летом 1930 года, когда Уолтеру было девять, в город приехал цирк. Настоящий цирк-шапито с карликами, бородатой женщиной и человеком-слоном. Для Уолтера это было окно в другой мир — мир, где можно быть странным, можно быть не таким, и за это не бьют ремнем по субботам.

Он сбежал из дома и два дня прожил с циркачами. Ночевал в фургоне с карликами, слушал их истории и впервые в жизни чувствовал себя среди своих. Потом его нашли, вернули отцу, и Натаниэль Бенчли устроил показательную порку — не столько для сына, сколько для соседей, чтобы видели: он держит дом в чистоте и порядке.

— Там, — сказал отец, указывая ремнем в сторону уехавшего цирка, — живут грешники. Извращенцы. Люди, которые забыли Бога. Ты хочешь стать таким?

Девятилетний Уолтер лежал на полу, чувствуя, как кровь приливает к рубцам на спине, и молчал. Но внутри, в самой глубокой тайне души, он знал ответ: Да. Хочу. Там, среди грешников, мне было теплее, чем здесь, среди праведников.

В тринадцать лет он впервые осознал, что с ним «что-то не так».

Это случилось с Эбигейл, его двоюродной сестрой, которая приехала погостить на лето. Эбигейл было шестнадцать, и она пахла мылом и чем-то еще, запретным, взрослым. Однажды вечером, когда родители ушли к соседям, они остались вдвоем. Эбигейл читала книгу, Уолтер смотрел на неё и чувствовал странное, тягучее тепло внизу живота.

— Чего уставился? — спросила она, не отрываясь от книги.

— Ничего, — ответил он и покраснел так, что щеки загорелись огнем.

В ту ночь он долго не мог уснуть. А когда уснул, ему приснилась Эбигейл. И то, что они делали во сне, было таким прекрасным и таким ужасным одновременно, что утром он проснулся в мокрой пижаме и с чувством, что совершил непростительный грех.

Он пошел на исповедь к отцу. Натаниэль выслушал, не перебивая. А потом сказал:

— Ты хочешь трахнуть свою кузину? Это нормально. Все мужики хотят трахнуть своих кузин. Но настоящий мужчина умеет держать свои хотелки в узде. Потому что Бог видит всё. И если ты посмеешь прикоснуться к ней, я лично выбью из тебя этого дьявола.

Уолтер не прикоснулся к Эбигейл. Но мысль осталась. И стыд остался. И вопрос: почему нормально — хотеть, но ненормально — делать?

В пятнадцать он нашел в отцовском кабинете книгу. Не Библию — другую. Тонкую, в коричневом переплете, без названия на обложке. Внутри были фотографии. Мужчины с женщинами, женщины с женщинами, мужчины с мужчинами, мужчины с детьми, люди с животными. Уолтер смотрел и не мог оторваться. К горлу подступала тошнота, а в паху разгорался огонь.

Он вернул книгу на место. Потом, иногда тайком заходил в кабинет и снова смотрел. И снова тошнило. И снова горело.

Так он узнал, что книга принадлежит отцу. Что отец не только проповедует против греха, но и коллекционирует его изображения. Что Натаниэль Бенчли, столп местной общины, глашатай Божьей воли, по ночам запирается в кабинете и смотрит на фотографии голых детей.

Уолтер не сказал никому. Ни матери, ни соседям, ни полиции. Он просто засунул это знание глубоко внутрь, в тот самый ящик, куда уже складывал свои «неправильные» желания. Ящик заполнялся. Ящик скрипел. Ящик грозился лопнуть.


Бегство (1935-1945)


В восемнадцать Уолтер уехал в Бостон. Поступил в университет, хотя денег едва хватало на учебу. Работал ночным сторожем, грузчиком, мойщиком посуды. Но главное — он начал писать.

Первые рассказы были чудовищны. Сентиментальные истории о любви, о добре, о том, как прекрасен мир. Он отправлял их в журналы и получал стандартные отказы. «Слишком слащаво», «неоригинально», «нет искры».

Искра была. Но она была маленькой и горела в темноте чудовищного каньона, глубиной в жизнь.

Война пришла, как приходит всё неизбежное, — медленно и неожиданно. Уолтера призвали в сорок втором. Он попал в Европу, в самое пекло. Видел, как умирают люди. Видел концентрационные лагеря, освобожденные союзниками. Видел горы трупов и глаза выживших — пустые, как у тех девочек, которых трогали дяди в ризницах.

После войны он вернулся другим. Ящик внутри него проржавел насквозь.

В сорок шестом он сел и написал первый рассказ, который был правдой. О мальчике, который подглядывал за отцом. О мальчике, который ненавидел и хотел одновременно. О мальчике, который сбежал, но так и не убежал.

Рассказ назывался «Грешник». Уолтер отправил его в маленький литературный журнал. Через месяц пришел ответ: «Берем. Но без имени. Слишком смело для сорок шестого».

Рассказ напечатали анонимно. Уолтер получил пятьдесят долларов и чувство, что впервые в жизни сказал правду.

Сказал — и испугался.

Он сжег все копии. Спрятал ту правду глубоко-глубоко. И начал писать то, что можно было печатать под своим именем. Рассказы для «Saturday Evening Post» — про любовь, про семью, про американскую мечту. Сентиментальные, слащавые, безопасные.

Но по ночам, когда город засыпал, он доставал другую бумагу. И писал то, что писал. Про Эбигейл. Про отца. Про книгу с фотографиями. Про желания, которые нельзя называть.

К пятидесятым годам у него скопилось три полновесных рукописи. «История Элис» — про отца и дочь. «Псы Господни» — про фермера и его овцу. «Невинные игры» — про мужчину и соседскую девочку.

Он писал их с холодным потом на лбу и эрекцией под столом. Писал и ненавидел себя. Писал и не мог остановиться. Это было все равно, что чесать комариный укус — больно, но приятно. И чем больше чешешь, тем сильнее хочется.


Одиночество (1945-1966)


Почему он жил один?

Этот вопрос Уолтеру задавали редко. Внешность у него была неприметная, профессия — скучная, жизнь — неинтересная. Таким и положено жить одним.

Но правда была сложнее.

После войны у него была женщина. Роза, медсестра из госпиталя, где он лежал с ранением в руку. Она была добрая, теплая, пахла хлоркой и надеждой. Она полюбила его — за тихий голос, за грустные глаза, за то, как он читал ей вслух стихи Уильяма Блейка.

Они почти поженились.
Почти.

В одну из ночей, когда Роза уснула у него на плече, Уолтер вдруг понял, что не чувствует ничего. Совсем ничего. Лежит рядом с женщиной, которая любит его, и думает о том, как отец смотрел на фотографии в коричневой книге. О том, как Эбигейл пахла мылом. О том, что внутри него — пустота, выжженная войной и детством.

Он встал, оделся и ушел. Навсегда.

Роза писала ему письма месяц, потом два, потом перестала. Через год она вышла замуж за дантиста из Коннектикута. Уолтер вздохнул с облегчением.

Больше попыток не было.

Женщины чувствовали в нем что-то не то. Что-то сломанное. Что-то, что смотрит на них не как на женщин, а как на персонажей будущих книг. Как на материал.

Он пытался ходить к проституткам. Два раза. Первый раз — к дешевой шлюхе в Бостоне. Второй — к дорогой в Нью-Йорке. Оба раза он не смог. Тело не слушалось, когда в голове были картинки из отцовской коллекции.

В конце концов он смирился. Одиночество стало его женой, его любовницей, его клеткой. В ней было тесно, но безопасно. Никто не залезет в ящик. Никто не спросит, почему у него в столе лежат рукописи, от которых у нормальных людей встают дыбом волосы.

Он жил в маленьких квартирах, менял города, не заводил друзей. К шестидесятым остановился в Бангоре, штат Мэн. Тихий городок, где можно затеряться среди таких же тихих, неприметных людей.

Миссис Хендерсон, соседка снизу, считала его чудаком. Пенсионерка, вдова, она иногда приносила ему пирожки и пыталась разговорить.

— А почему вы не женаты, мистер Бенчли? — спрашивала она, сверкая любопытными глазами.

— Не встретил ту единственную, — отвечал Уолтер, и это было почти правдой.

Он встретил её. Много раз. В каждой своей рукописи. Но они были выдуманы, а выдуманные жены не греют постель по ночам.

К сентябрю шестьдесят шестого ящик внутри него проржавел окончательно. Стыд стал таким тяжелым, что его физически можно было взвесить. Каждое утро Уолтер просыпался с мыслью: сегодня я это сожгу. И каждую ночь ложился с мыслью: завтра обязательно.

Пока не сел в тот автобус.


 Скелеты


Что случилось с его семьей?

Отец умер в пятьдесят третьем. Инсульт, прямо в церкви, во время проповеди о чистоте помыслов. Упал лицом в кафедру и захрипел. Прихожане решили, что на него снизошел Святой Дух. Когда поняли, что нет, было поздно.

Уолтер не поехал на похороны. Отправил матери телеграмму с соболезнованиями и сто долларов. Мать ответила открыткой: «Бог простит. Я пытаюсь».

Она умерла через два года. Тоже от инсульта, будто это было семейное проклятие. Уолтер приехал на похороны — в последний раз в Вестбрук. Дом уже тогда стоял заколоченным. Соседи сказали, что мать последние годы почти не выходила, молилась и плакала.

В доме Уолтер нашел отцовский кабинет. Нетронутый, будто Натаниэль вышел на минуту и сейчас вернется. На столе — Библия, раскрытая на «Не убий». В ящике — та самая коричневая книга.

Уолтер взял её. Пролистал. Те же фотографии. Те же лица. Только теперь он понимал, что дети на этих снимках — не просто модели. Они — жертвы. Как те, кого он видел в концлагерях. С такими же пустыми глазами.

Он хотел сжечь книгу. Но не смог.

Сунул в чемодан и увез с собой. Как напоминание. Как доказательство. Как улику против самого себя.

Иногда, в самые темные ночи, он доставал её и смотрел. Не для возбуждения — для этого она давно перестала работать. А для того, чтобы помнить, откуда растут его корни. Из какой почвы вырос его талант — или его проклятие.


Возвращение

1978 год. Уолтер стоял перед домом своего детства.

Дверь была заколочена, но доски подгнили. Он оторвал две, протиснулся внутрь. Пахло мышами, сыростью и временем.

Он прошел в кабинет отца. Стол стоял на том же месте. Библия исчезла — кто-то стащил. А может, мыши сгрызли. Уолтер сел в отцовское кресло — скрипучее, продавленное, пахнущее потом и страхом.

— Я здесь, — сказал он вслух. — Я вернулся.

Никто не ответил. Только ветер гулял по пустым комнатам, шевелил обои, свистел в щелях.

Уолтер закрыл глаза и попытался вспомнить себя — маленького, девятилетнего, который сбежал в цирк и был счастлив два дня. Тот мальчик казался чужим. Давно умершим.

Он просидел в кресле до темноты. А когда стемнело, зажег спичку и поднес к обоям. Дом вспыхнул быстро — сухое дерево, старые обои, труха. Уолтер вышел на улицу и смотрел, как огонь пожирает прошлое. Вместе с домом горел кабинет. Горела коричневая книга, которую он специально оставил на столе. Горели призраки.

Подъехала пожарная машина, но тушить было поздно. Уолтера никто не спросил, что он здесь делает. Подумали, зевака.

Он сел в машину и уехал в ночь. В зеркале заднего вида полыхало зарево — его детство, его стыд, его проклятие.

— Прощай, папа, — сказал он.

Ветер унес слова.
Ветер все уносит.
Как и море в Бакспорте, куда Уолтер так никогда и не добрался.


Рецензии