Визитеры. Девятая глава

Ибо огрубело сердце народа сего,
и ушами с трудом слышат,
и очи свои сомкнули, да не узрят очами,
и не услышат ушами
Исая 6:10

И в этот момент дверь в квартиру с грохотом распахнулась. На пороге стоял молодой человек лет тридцати двух, слегка растрепанный. Темные волосы вихрились, как после быстрой езды на мотоцикле; бородка редкая, короткая, с торчащими в разные стороны волосами; неряшливо помятый пиджак был надет нараспашку поверх простой футболки. Его глаза, яркие и невероятно быстрые, одним взмахом окинули комнату: Елену, следователя, хаос.
— Адвокат! — выпалил он, и голос его прозвучал слишком громко — Адвокат Елены Викторовны — учтиво поклонился он ей.
Он шагнул внутрь, не закрывая дверь, и протянул перед собой, как щит, удостоверение. Следователь СБУ нахмурился, машинально приняв документ.
Взгляд адвоката на секунду встретился с взглядом Елены — дикий, на грани дерзости, но в самой глубине, кажется, была искра чего-то успокаивающего. — Мне нужно пять минут. Конфиденциально. С представителем следствия. Прямо сейчас. Это в интересах дела и соблюдения процессуальных норм, которые мы, я уверен, все чтим, —неестественно громко прокричал он, стремительно забирая корочку обратно и суя ее в карман.
И, не дожидаясь ответа, сделал стремительный, легкий шаг на каблуках ботинок в сторону следователя.
— Пройдем? — бросил он, и его тон внезапно стал почти повелительным. — И мы, товарищ следователь, обсудим тонкости. Чтобы потом претензий не было.
И, слегка оттолкнувшись носком от пола, он буквально взлетел на каблуках в коридор, увлекая за собой ошеломленного следователя. Дверь в квартиру захлопнулась, оставив Елену одну посреди разгрома.
В тишине, внезапно вновь наступившей, она медленно опустилась на край перевернутого дивана. Сердце колотилось где-то в горле.
«Адвокат... Любого. Только бы свой», — просила она в сообщении.
Похоже, ее подруга Лена нашла не просто своего, а сбежавшего со страниц абсурдного триллера.
Но впервые за этот долгий день в глубине ее души дрогнуло нечто, отдаленно напоминающее надежду.
Воздух в бетонной клетке подъезда был спёртым и холодным. Звездоплётов, казалось, совсем забыл про следователя Шевчука. Он прислонился к стене, покрытой детскими граффити, и смотрел куда-то в пространство над головой охранника, который нервно курил этажом ниже.
— Представьте картину, — говорил он. — Древний город. Не просто города – цивилизация. Процветание, торговля, искусства… и вседозволенность, коллега, вседозволенность, гордость и жадность. Вседозволенность, возведённая в абсолют. Где мерилом истины стало «хочу», а совесть растворилась, как соль в Мёртвом море. Прекрасная, отвратительная антиутопия.
А главный герой? Он живёт внутри города. У него дом, семья, положение. Он уже пропитан этим пеплом будущего, но в нём ещё тлеет уголёк чего-то иного. Он пытается быть праведником в аду. Смешно, правда?
Звездоплётов замолчал на мгновение, будто вглядываясь в туманную даль веков, и его голос приобрёл бархатистую, повествовательную глубину.
Шевчук хотел отмахнуться, остановить этот, по его представлению, абсурд, но песок уже не просто заметал окна — он вползал в подъезд. Сначала тонкой позёмкой, змейкой, скользящей по кафельному полу. Потом гуще, настырнее, превращаясь в золотисто-серый поток. Стены — эти скучные, покрытые побелкой и детскими рисунками бетонные плоскости — начали терять плотность. Они не рушились. Они таяли. Словно мираж, растворялись у него на глазах, обнажая за собой ту самую бескрайнюю, безжалостную пустыню.
Звездоплетов уже не просто говорил — он творил заклинание из слов, рисуя картину.
«Его звали Цидкель. Успешный горожанин. У него лучшая оливковая роща на окраине города, он заседает в городском совете, у него две незамужние дочери – красавицы, за которых сватаются сыновья самых влиятельных старшин. Его дом – не лачуга на отшибе. Это богатый дом за высокими стенами, где пахнет кипарисом, дорогими маслами и жареным мясом с пиров. Он встроен в систему, Андрей. Он знает цену всему: и хлебу, и лояльности, и молчанию».
Звездоплетов показательно закашлялся.
На восточной окраине Нумера, там, где каменные плиты уступали место оливковым рощам, стояла дозорная башня. Невысокая, но крепкая, сложенная из желтоватого камня, она помнила времена, когда город был лишь скоплением глинобитных хижин у реки.
Стражник Авишаг, мужчина сорока пяти лет с лицом, изрезанным ветрами и заботой, оперся на парапет. Его взгляд, привыкший отмечать движение караванов на дороге в Нумеру, теперь был устремлен в небо — густое, бархатное, усеянное звездами, словно рассыпанными по черному шелку драгоценностями.
— Куда ты смотришь, Авишаг? — раздался знакомый голос снизу.
Тот не обернулся. Он узнал голос Надава, торговца финиками и инжиром, чья лавка располагалась у подножия башни.
— Небо сегодня молчит, — тихо произнес Авишаг. — Но в тишине есть голос.
Надав, полный мужчина с маслянистыми руками и вечной улыбкой торгаша, взобрался по ступеням. От него пахло сушеными фруктами, корицей и благовониями.
— Голос? Ты опять читаешь с неба? Авишаг, друг мой, ты опять за свое. Какую мудрость можно вычитать из звезд? Они лишь украшают наш город, как жемчужины на шее царской наложницы. Посмотри вокруг! — Надав широким жестом обвел горизонт.

Город Нумера спал, но спал богато. Светильники в оконных проемах двухэтажных домов, сложенных из тесаного камня, отбрасывали теплый свет на мостовые, выложенные ровными плитами. По ним можно было пройти в сандалиях, не запачкав ног, от виноградных террас на западе до зерновых амбаров на востоке. Воздух был сладок от аромата цветущих апельсиновых деревьев и дыма, поднимающегося из кухонь, где жарили ягнят на углях. С реки доносился плеск весел грузовых лодок, везущих шерсть, благовония и лазурит.
— У нас есть все, — продолжал Надав, с удовлетворением поправляя вышитый пояс. — Урожай не кончается. Виноградники ломятся от гроздьев, оливы дают масло, которого хватает и для светильников, и для умащения тела.
Мы построили дороги, по которым можно добраться до моря быстрее, чем вьючное животное проглотит горсть ячменя. Их построили мы, а не боги. Ты говоришь боги? — Надав фыркнул. — Когда они в последний раз давали о себе знать? Лет сто назад? Двести? Мы не приносим жертв на алтарях уже много лет. И что? Небеса не обрушились. Напротив. Посмотри на соседей — на тех, что у горы. Вечно коптят небо дымом жертвенных костров, отдают лучших ягнят, первый урожай. А живут в шатрах, едва сводя концы с концами. Где их реки? Где их каменные дома?
Он высокомерно расправил плечи, выпятив живот. — Ну, было у нас это собрание мудрецов, сорок девять «праведников», как они себя величали. — Он презрительно и самодовольно фыркнул. — Привыкли харчеваться за наш счёт. Постояли бы они десять часов под палящим солнцем за прилавком с финиками или проработали плотниками в поту, как мой сын. И получали бы столько же, сколько мы, а не десятину с прибыли города! Посмотрел бы я на них… Ну, покинули они город — десять последних нахлебников ещё застал мой отец. И что? Мы стали жить хуже? Нет! — Он громко, вызывающе рассмеялся.
Авишаг медленно перевел взгляд с неба на город. Золотой свет, безопасность, изобилие… и невыразимая гнетущая пустота. Где доброты и смыслов осталось меньше, чем безразличия.


— Мой друг, ты говоришь дороги, урожай, торговля. Но душа города… Она уснула. Или умерла.
— А! Душа! — Надав махнул рукой. — Торговцу нужны веские монеты, а не призрачные души. Где она, ваша душа? Ты её видел? Жена нуждается в новой шали, сыновья — в обучении счету.  Слабые говорят о душе.

— Воды? — предложил Авишаг. — Она из источника у подножья горы, еще не забыла вкус камня.
Надав взял чашу, отхлебнул и поморщился.
— Горьковата. В городе вода слаще.
— Это потому, что она смешалась с вином, — заметил Авишаг. — Чистый вкус тебе уже кажется горьким.

Он подошел к парапету, посмотрел в ту же точку в небе.
— Моя савта (бабушка), — начал Авишаг, и голос его стал тише, словно боясь спугнуть память, — рассказывала мне, когда я был малышом и боялся темноты, что Бог — это не тот, кому нужно приносить ягнят, чтобы задобрить, как ты верно сказал.
Надав перестал пить, прислушиваясь.
— Она говорила, что Бог — это древний Дух, — продолжал Авишаг. — Он летал над бездной, когда еще не было ни морей, ни суши, ни самого времени. Он был Словом, которое родило мир. Его дыхание — это ветер, что несет дожди с моря. Его голос — гром в горах. А его молчание…
Авишаг замолчал, и в тишине стало слышно, как где-то внизу смеется женщина, охмелевшая от вина, звеня браслетами.
— Его молчание — это то, что мы сейчас слышим, — закончил он. — Гулкое, плотное. Когда Дух рядом, воздух прозрачен, как слеза, а небо дышит в такт с землей. А когда Он отдаляется… становится душно. Словно перед великой бурей. Посмотри на небо. Звезды ярки, но свет их… мертвый. Блеск без тепла. И воздух. Чувствуешь? Духота. И смута. Не внизу, в городе, а наверху. Тревожность, что висит между землей и звездами.
Надав невольно взглянул вверх. И почувствовал. Не страх, а странное сдавленное чувство в груди, как будто он забыл что-то чрезвычайно важное, но не мог вспомнить что именно. Он видел эти звезды каждый вечер. Они означали конец рабочего дня, время закрывать лавку и идти в таверну. Но сейчас, глядя на них глазами Авишага, он увидел не украшения, а бесчисленные холодные глаза, взирающие вниз.

— Предрассудки старух, — пробормотал он, но уже без прежней уверенности. — Город процветает. Торговля идет. Дети сыты. Какая буря? Какая смута?
В этот момент с запада, со стороны долины, где темнели виноградники, донесся протяжный, леденящий душу вой шакала. Затем — второй, третий. Целая стая. Животные выли не как обычно — жалобно и голодно, — а с какой-то истерической, почти человеческой тоской.
Оба вздрогнули. Вой оборвался так же внезапно, как и начался. Наступила тишина, ещё более гнетущая, чем прежде.
Авишаг вздохнул.
— Они чувствуют то, что мы отучились чувствовать, Надав. Душа города умерла, забыв своего Создателя. А когда душа умирает, тело, даже самое прекрасное и ухоженное, рано или поздно начинает разлагаться. Мы построили чудесный дом, но выгнали из него Хозяина. И теперь в его стенах поселилась… пустота. И тишина. Такая громкая тишина.
Он снова повернулся к небу, к немым звездам, к душной, тревожной тьме. И попытался, как делал это всё чаще в последнее время, прочесть в безмолвии хоть один знак, одно слово от того древнего Духа, что летал над бездной.
Но небо молчало. И в этой тишине уже слышался далёкий, но неотвратимый гул грядущей гибели.
В это время в доме Цидкеля, стоявшем на склоне, откуда открывался вид на мерцающие огни гавани, только что закончилась вечерняя трапеза. Ночь над Нумерой была тёплой и звёздной, пахнущей морем, жареным миндалём и дымом тысяч очагов. Воздух в атриуме, выложенном плитами розоватого песчаника, был тяжёл от запахов: густой аромат тушёной в гранатовом соусе баранины, сладковатый дымок ладана, примешанный к запаху отборных оливок из собственной рощи Цидкеля и выдохнувшегося вина.
Цидкель сидел на низком диване, обложенный подушками. Перед ним на низком столике из кедра лежали восковые таблички – отчёты управляющих. Его пальцы, привычные к счёту, перебирали гладкие глиняные шарики абака. Он был человеком порядка, человеком системы. Его жизнь была выверена, как борозды в его оливковых садах. Две дочери, Хана и Руфь, пряли шерсть в углу, их тихий смех был частью этого благополучного гула. Жена, Эдита, переставляла на полке расписные амфоры – подарок от финикийских купцов. Всё было прочно, укоренено.
В этот момент стук в массивные ворота, окованные медью, прозвучал не как просьба, а как приказ. Ритмичный, неумолимый. Цидкель нахмурился.
«В такой час – только по делу городской стражи или по чьей-то дерзкой нужде», — подумал он и кивнул старшему рабу.
Когда гости вошли, тишина упала внезапно, будто срезанная ножом. Их было двое. Стройные, высокие, со светлым, не характерным для той местности цветом лица. Пыль дальних дорог лежала на их простых, грубых плащах. Но не это остановило дыхание в груди Цидкель. Это были их глаза. В них не было усталости путников. В них был холодный, бездонный свет, как у тех далёких звёзд, что видны в пустыне за городом, где нет дымных огней Нумеры. Они смотрели на него, и Цидкелю показалось, что они видят не его богатые одежды, не кольцо на пальце, а что-то внутри
—  Вода для омовения ног, — тихо, но твёрдо сказал Цидкель рабу, нарушая затянувшуюся паузу. Голос его прозвучал хрипло. – Вина, лучшего. И хлеба.
Гости молча кивнули. Они не представились. Они стояли, нарушая собой гармонию уютного, пахнущего маслом и миром дома. Эдита встревоженно переглянулась с дочерьми. Цидкель же почувствовал древний, животный страх – не за имущество, а за ту хрупкую оболочку привычной жизни, которую эти двое могли разбить одним взглядом.
Они ещё не успели прикоснуться к пище, как снаружи поднялся шум. Сначала отдалённый гул, потом – нарастающий рокот голосов. И стук. Уже не в ворота, а по воротам. Тяжёлый, яростный.
— Цидкель! Выведи их! Выведи мужчин, которые пришли к тебе на ночь! Мы хотим познать их!
Голос был знакомый – голос Мафусаила, старшины соседнего квартала, с которым Цидкель только вчера делил трапезу в городском совете. За ним подхватили другие. Десятки, сотни голосов, слившихся в единую, плотную массу звука. Это была не чернь. Это был город. Его город.
Кровь отхлынула от лица Цидкеля. Он поднялся, и ноги его дрожали. Он вышел во внутренний дворик, к самым воротам. Сквозь щели в тяжёлых створах он видел мелькание факелов, знакомые лица, искажённые злобой, и странным, ненасытным любопытством.
— Братья, – голос его сорвался, он попытался сделать его убедительным, деловым. – Не делайте зла. Вы знаете у меня две дочери, которые ещё не знали мужа. Я выведу их к вам, делайте с ними, что вам угодно. Только ничего не делайте этим людям, они под кровом моего дома.
Наступила секунда ошеломлённой тишины. Потом раздался хохот, резкий и издевательский.
— Посторонись! – закричал другой голос. – Разве ты не наш? Разве ты не наш судья? Ты ещё будешь нам указывать?
— Хуже будет тебе, чем им! – закричал кто-то ещё
И стук в ворота усилился. Дерево затрещало. Цидкель отпрянул, будто его ударили. Его сделка, его гнусное, отчаянное предложение – было отвергнуто. Система, частью которой он был, требовала не компромисса. Она требовала полной капитуляции, полного растворения. Его благополучие, его положение – всё это оказалось в этому ночь не больше чем фантомом, а может фантомом и было.
В этот момент за его спиной раздался голос. Тихий, но перекрывающий все звуки толпы, как лезвие перерезает ткань.
— Отойди. Один из гостей стоял в дверном проёме дома. Его лицо было обращено не к Цидкелю, а к воротам, но казалось, он видел сквозь них.
Воздух во дворе загудел, словно шмелиный рой. Сперва это был глухой гул — стук кулаков в ворота, требовательный и настойчивый. Потом голоса слились в один животный рёв, в котором уже не разобрать слов, только жажда, только звериный голод. Дверь затрещала под ударами плеч, древесина стонала, железные кольца подпрыгивали на своём креплении.
И тут двое путников вышли вперёд.
Они вышли не спеша — два высоких, неясных силуэта в плащах дорожной пыли. И было в их выходе что-то несоразмерное происходящему: там, у ворот, кипела слепая ярость, а здесь, во дворе, наступила внезапная, густая тишина. Они не подняли рук для удара, не крикнули. Они просто простёрли руки. И эти руки, бледные в лунном свете, были обращены не к толпе, а к самому Цидкелю, который стоял, прижавшись спиной к косяку, с лицом, застывшим между стыдом и ужасом.
Цидкель оторвался от стены, будто его подхватило невидимое течение. Он шагнул вперёд, и путники обступили его, закрыли своими спинами от бушующего мира. Их движение было плавным и неотвратимым. Они ввели его в дом. И дверь захлопнулась. Тяжёлый деревянный щёлк замка прозвучал тише стука сердца, но для мира снаружи он был громче обвала горы.
Толпа у ворот замерла на миг. Они впервые услышали тишину собственного замешательства. Потом первый из них, бородатый мужчина с жилистыми руками, сжатыми в кулаки, моргнул. И не увидел ничего.
Это не была тьма ночи. Ночь полна оттенков: синева лунного света, чёрные провалы теней, далёкие огоньки окон. Это была ровная, плотная, шерстяная чернота. Белый войлок, натянутый на глазницы. Он потёр глаза ладонями, но перед глазами не было ничего, только невидящая чернота.
— Не вижу! — его голос сорвался с крика на шёпот, полный детского недоумения.
Паника вспыхнула не как пожар. Она прошла по толпе холодной дрожью.
— Я… я тоже!
— Свет! Где свет?!
— Я ослеп! Нет! Что это?
— Что со мной?
Они начали метаться. Сперва осторожно, вытянув руки вперёд, как куклы с оторванными головами. Потом быстрее. Они забыли, где дверь, где стена, где сосед. Бородатый мужчина наткнулся на того, что стоял рядом, и оба рухнули в пыль, сплетясь в клубке кричащих тел. Их крики не были словами — это были звуки загнанного зверя, полные слюны и ужаса.
Улица превратилась в адский хоровод. Ослеплённые люди кружили, натыкаясь друг на друга, на низкую ограду колодца, падая через глиняные кувшины. Один, высокий и худой, закружился на месте, раскинув руки, как мельничные крылья, пока не ударился виском о каменный косяк соседской двери. Звонкий, влажный звук. Он осел на колени, тихо застонав.
Другой, уже вырвавшийся за ворота на большую улицу, бежал, спотыкаясь о булыжники мостовой. Каждый камень, столетиями отполированный ногами, теперь становился предательской ловушкой. Он падал, разбивая колени в кровь, вставал и бежал снова, задыхаясь от страха, который был гуще слепоты. Он врезался плечом в стену чужого дома, и глиняная штукатурка осыпалась ему за воротник. Он не видел, но слышал, как из-за стены донёсся испуганный детский плач. Всё вокруг превратилось в ад. 
Они разбегались — слепцы, как тараканы из-под внезапно поднятого камня. Кто-то полз по канаве, хватая ртом воздух, полный пыли и страха. Кто-то сидел, обхватив голову, и качался на месте, тихо бормоча молитвы богам, в которых ещё вчера не верил. Их мир сузился до тактильных ощущений: холодный камень под ладонью, острая боль в содранной коленке, тёплая струйка крови на щеке, запах собственного пота — кислый и животный.
А дом Цидкеля стоял тёмным и молчаливым монолитом. За его запертой дверью теплился свет масляной лампы, тёплый, недоступный островок в море внезапно наступившей, абсолютной тьмы. И тишина.
— Кто ещё у тебя есть здесь? Зятья, сыновья, дочери, и кто бы ни был у тебя в городе, – спросил один из гостей у Цидкеля – выведи их из города.
Он, обезумев от страха, кинулся в город.
— Бежим! Город будет уничтожен! – тряс он за плечо старшего зятя.
Тот приоткрыл один глаз.
— Что, тесть, перепил вчера? – буркнул он. – Оставь свои пророчества для суда.
— Клянусь, это правда! Ангелы сказали!
— Ангелы? – зять сел на постели. – Знаешь, Цидкель, ты всегда был чудаком. Но сейчас ты просто сошёл с ума. – И повернулся на другой бок.
Цидкель выглядел и чувствовал себя таким маленьким и жалким в сравнении с самоуверенностью зятя. Но время беспощадно уходило.
Вернувшись ни с чем, Цидкель застал уже начинавших торопить его Странников, в то время как жена, склонившись над резным сундуком, всё ещё не могла сделать выбор среди драгоценностей, и Цидкелю пришлось оттаскивать её оттуда.
— Беги, — сказал тот же голос, и в нём теперь звучала нечеловеческая, вселенская непреклонность. – Спасай свою душу, Лот! Не оглядывайся назад и нигде не останавливайся. Спасайся на гору, чтобы не погибнуть.
— Не могу, — задыхаясь, сказал он. — Город слишком велик, я не добегу.
Странник посмотрел на него, и в его глазах Цидкель увидел не гнев, не осуждение, а печаль — бесконечную, вселенскую печаль.
— Тогда беги в Сигор. Он мал, я пощажу его ради тебя.
Цидкель кивнул, схватил дочерей за руки, и они вышли. Не через ворота, которые вот-вот должны были рухнуть. Ангелы, ибо Цидкель уже не сомневался, что это они, взяли их за руки. И он не удивился, что они назвали его настоящим именем, а не тем, которым его называли в этом городе. Их прикосновение было подобно удару тока – болезненному и пробуждающему. Они вывели их через потайную калитку в задней стене, прямо в узкую, тёмную улочку, ведущую прочь от центра, вверх, к скалам.
Бежали они, спотыкаясь, не разбирая дороги. За спиной нарастал гул, но уже иной – низкий, набухающий, как предгрозовое небо. Не гнев толпы, а что-то неизмеримо большее. Цидкель слышал рыдания дочерей и тяжёлое дыхание жены.
— Беги, беги же! — кричал он им, сам едва переводя дух. Сердце рвалось из груди, не столько от бега, сколько от ужасающего осознания: всё, вся его жизнь — дом, рощи, статус, связи — осталось там, внизу, в долине, которая теперь начинала светиться странным, сернистым светом.
И тогда, на полпути к спасительным скалам, Эдита замедлила шаг. Она обернулась. Не из любопытства. Нет. Её движение было медленным, полным невыразимой тоски. Она обернулась, чтобы в последний раз увидеть очертания своего дома на склоне, огни в окнах, знакомый силуэт башни на площади. Она обернулась к своей жизни.
Цидкель увидел, как её фигура вдруг застыла, окоченела, как будто схваченная морозом посреди летней ночи. Цвет плоти поблёк, стал серым, зернистым. Платье слилось с телом. Через мгновение перед ним стоял не человек, а бледный, грубый столб из соли, уродливый памятник, в котором ещё угадывались черты жены, застывшей в вечном, безнадёжном повороте головы.
Он не закричал. Воздух вырвался из его лёгких беззвучным стоном.
Амигдав проснулся от странного гула. Не звука, а скорее вибрации, исходящей от самой земли. Он выбежал на стену.
Небо на востоке было цвета старой меди. На западе — чернильно-чёрным. А прямо над Нумерой собирались тучи, но не водяные, а какие-то плотные, тяжёлые, двигающиеся слишком быстро для облаков.
На улицах началась паника. Люди выбегали из домов полуодетые, женщины кричали, дети плакали. Кто-то пытался грузить пожитки на ослов, кто-то молился перед домашними алтарями.
И тут Амигдав увидел Цидкеля с дочерьми, бегущих к малым воротам. За ними… никто. Ни жены, ни зятьёв.
— Куда, Цидкель? — крикнул Амигдав.
Цидкель лишь махнул рукой: беги!
И в этот момент произошло.
Сначала наступила тишина. Полная, абсолютная. Перестали кричать птицы, лаять собаки, плакать дети. Даже ветер замер.
Потом — свет. Ослепительный, белый, режущий глаза свет, ударивший с неба в центр города. Не молния — что-то большее, плотное, физическое.
Затем — звук. Не гром, а рёв, как будто сама земля разверзлась.
И наконец — жар. Волна тепла, такая сильная, что Амигдав почувствовал, как задымилась его одежда. Он упал на камни, закрывая лицо руками.
Когда он снова посмотрел, город горел. Но не так, как при обычном пожаре. Огонь падал с неба целыми глыбами, раскалёнными камнями, потоками жидкого пламени. Каждое здание вспыхивало сразу целиком. Каждый человек…
Амигдав отвернулся. Он не мог смотреть.
Но его глаза сами нашли жену Цидкеля. Она стояла на дороге, уже за городом, в сотне шагов от бегущих дочерей. И оглядывалась. Оглядывалась на горящий дом, на свои двадцать лет жизни, на всё, что оставляла, не могла бросить и не оставила.
И в тот миг, когда её взгляд встретился с пылающими башнями Нумера, тело её начало меняться. Не гореть, а… твердеть. Бледнеть. Принимать цвет соли. Через мгновение на месте Эдит стояла статуя из соли — точная, до последней складки одежды, с выражением не ужаса, а лишь глубокой, бесконечной печали на лице.
А Амигдав смотрел, как горит мир, который он знал. Нумера, Баб-эд-Дра, Адма, Цевоим… Четыре города долины пылали под дождём из огня и серы. Дым поднимался столбом к небу, как дым от великой печи.
И в этом дыму Амигдаву почудились лица. Не людей, а их грехов. Жадность, жестокость, похоть, равнодушие — всё, что годами копилось в этих стенах, теперь вырвалось наружу и горело…
Когда солнце наконец поднялось над горами Моава, долина Сиддим лежала в руинах. Там, где цвели сады и шумели рынки, теперь была выжженная земля, покрытая слоем пепла и соли. Мёртвое море, всегда спокойное, теперь волновалось, и волны его были чёрными от сажи.
Амигдав сошёл со стены. Со стены города, которого больше не было. Он пошёл на восток, не оглядываясь. Шёл долго, пока не достиг холмов. Там он обернулся в последний раз.
На месте цветущей долины теперь лежала мёртвая земля. И только одинокая фигура из соли стояла на дороге, смотрящая пустыми глазами на то, что было когда-то домом.
Прошли годы. Цидкель, боясь даже Сигора, жил в пещере в горах. Дочери, отчаявшись продолжить род, напоили отца и зачали от него. Так родились моавитяне и аммонитяне. – мечтательно закончил Звездоплетов – но Бог способен любые события обратить в благо. И оба народа вошли в кровь Иешуа, в его родословную. Но это, впрочем, уже совсем другая история. — Он вздохнул и посмотрел на Шевчука.   


Рецензии