Подлость

Арнольд Львович с нескрываемым аппетитом заканчивал свой завтрак. Он неспешно расправлялся с сочной отбивной, густо присыпанной зеленью, и с особым удовольствием хрустел свежим огурцом. Его лицо, чисто выбритое и пахнущее дорогим одеколоном, так и лучилось тем безмятежным покоем, который даруется лишь людям с превосходным здоровьем и абсолютно чистой совестью.
В этот момент в дверях ресторации показался Кольцов. На нем было старое, залоснившееся пальто, а лицо его, испитое нуждой и горечью, казалось мертвенно-серым в лучах весеннего солнца. Это был тот самый человек, чью жизнь Арнольд Львович три года назад обратил в прах одним коротким доносом, написанным ради пустяковой выгоды.
Кольцов замер, пригвожденный к месту этим зрелищем сытости. Его руки, привыкшие за это время к тяжелому труду и холоду, мелко дрожали. Он ждал чего угодно: испуга, неловкого жеста, попытки спрятать глаза.
Но Арнольд Львович, заметив старого знакомца, лишь приветливо приподнял бровь. Он аккуратно промакнул губы накрахмаленной салфеткой и с искренним радушием кивнул:
— А, Николай Степанович! Какими судьбами? Всё так же гуляете по утрам? Похвально, батенька, моцион — это первый залог долголетия.
В его голосе не было и тени издевки. Он действительно забыл. Для него та подлость была не шрамом на душе, а лишь удачным маневром, мелким эпизодом в блестящей биографии. Он смотрел на разоренного им человека так же спокойно, как смотрел на утреннюю газету.
Кольцов хотел крикнуть, напомнить о позоре, о больной жене, о проданном доме, но слова застряли в горле. Перед ним стояла непробиваемая стена благополучия. Этот человек не мучился бессонницей, не видел кошмаров; он спал сном младенца и просыпался с предвкушением нового, прекрасного дня.
Арнольд Львович подозвал официанта:
— Любезный, подай-ка нам еще того чудесного кофе со сливками. И булочек теплых, непременно теплых!
Он жил, дышал полной грудью и наслаждался жизнью, ни на секунду не сомневаясь, что мир создан исключительно для его удобства. И в этой его лучезарной улыбке было нечто более страшное, чем любая открытая злоба.
За соседним столиком, скрытый за широкими листьями разросшейся фикусовой кадки, сидел старый учитель гимназии Петр Петрович. Он давно закончил свой скромный завтрак, но медлил уходить, завороженный этой страшной жизненной мизансценой.
Петр Петрович знал обоих. Он помнил Кольцова еще восторженным юношей и знал, какой ценой Арнольд Львович воздвиг свое нынешнее благополучие. Старик смотрел на них поверх треснувшего пенсне, и в его душе поднималась холодная, тоскливая дрожь.
Он видел, как Арнольд Львович с аппетитом разламывает теплую сдобную булку. Видел, как белеют костяшки пальцев у замершего в дверях Кольцова. Но больше всего его поразило лицо Арнольда Львовича — на нем не было ни тени лукавства, ни малейшего усилия казаться равнодушным. Это было подлинное, кристально чистое самодовольство.
«Боже мой, — подумал старик, и рука его невольно потянулась к сердцу, — ведь мы в классах твердим им о муках совести, о Раскольникове, о неминуемом возмездии... А жизнь — вот она какая. Один умирает от одного взгляда, а другой ест булку и даже не чувствует вкуса чужой крови на ней. Для него этой крови просто нет. Она для него — лишь соус к успеху».
Петр Петрович вдруг понял, что самое страшное в подлости — не сам поступок, а та пугающая легкость, с которой человеческая душа выметает сор совести, чтобы освободить место для нового комфорта.
Арнольд Львович в этот момент весело рассмеялся какой-то своей мысли и макнул булочку в густые сливки.
— Послушайте, Николай Степанович, — бросил он Кольцову, не оборачиваясь, — вы всё так же бледны. Вам бы в деревню, на парное молоко. Право слово, нельзя так себя запускать!
Старый учитель поспешно встал, расплатился дрожащей рукой и вышел на улицу. Ему казалось, что в этой нарядной ресторации внезапно стало нечем дышать, словно весь кислород ушел на поддержание этого цветущего, сытого и абсолютно мертвого благополучия.


Рецензии