Дарвинист

Серия коротких историй,
написанных на основе одного интервью.
1994 год. 

Геннадий Колодкин
Глава 1

ПРЕДРАСПОЛОЖЕННОСТЬ
1.
Профессор Аркадий Львович Сомов любил простые вещи. Не в смысле примитивные, а в смысле — элегантные в своей основе. Как любил повторять Эйнштейн: «Все следует упрощать до тех пор, пока это возможно, но не более того». Иллюзия Шарпантье, или, как он ее называл для студентов, «иллюзия предрасположенности», была именно такой вещью: простой, изящной и вскрывающей глубокие механизмы нашего сознания.
В его кабинете, заставленном книгами и старыми научными приборами, всегда лежали на бархатной подкладке два шара. Они были абсолютно идентичны на вид: гладкие, черные, размером с бильярдный. Но один был выточен из свинца, а другой — из легкого, почти невесомого пластика.
Сегодня у него в гостях был молодой журналист, бойкий парень по имени Олег, писавший статью о «загадках человеческого мозга».
— Итак, Аркадий Львович, вы утверждаете, что мы постоянно обманываемся? — с легкой провокацией спросил Олег, готовя диктофон.
— Не обманываемся, — мягко поправил профессор. — Мы прогнозируем. Мозг — это машина для предсказаний. Смотрите.
Он протянул Олегу сначала свинцовый шар. Журналист взял его, и его рука заметно просела под неожиданной тяжестью.
— Ого! Тяжелый.
— А теперь этот, — Сомов подал пластиковый.
Олег взял его с той же готовностью, но рука взметнулась вверх, почти выронив обманчиво легкий предмет.
— Фух, а этот почти ничего не весит.
Профессор несколько раз повторил процедуру, давая Олегу то один, то другой шар. Мозг журналиста быстро адаптировался, мышцы заранее напрягались в ожидании веса или, наоборот, расслаблялись. Он создавал предрасположенность, предварительное намерение.
— А теперь, — сказал Сомов с хитрой улыбкой и достал из ящика стола два других шара, на этот раз выточенных из дерева и абсолютно одинаковых по весу. — Какой из них тяжелее?
Олег взял по шару в каждую руку. Он подержал их, взвесил, прикрыл глаза, сосредоточился.
— Этот… — он указал на шар в правой руке. — Этот определенно тяжелее. Ненамного, но чувствуется.
Профессор усмехнулся.
— Они одинаковые. До грамма. Ваш мозг только что создал для вас реальность. Он привык, что черный шар может быть либо очень тяжелым, либо очень легким. Когда вы взяли два средних, он не смог принять их как «просто одинаковые». Он начал искать разницу, опираясь на предыдущий опыт, и нашел ее там, где ее нет. Это и есть иллюзия предрасположенности. Мы выносим суждение до того, как получаем все факты.
— И это… нормально? — спросил Олег.
— Это необходимо для выживания! — с жаром ответил профессор. — Представьте себе антилопу в саванне. Она видит колыхание травы. Она не будет стоять и анализировать: «Это ветер? Или просто лев потягивается после обеда?» Нет! Ее мозг мгновенно создает предварительное намерение: «Опасность! Бежать!» Эта ошибка — принять ветер за льва — стоит ей всего нескольких калорий. А вот обратная ошибка — принять льва за ветер — будет стоить ей жизни. Наша способность создавать предрасположенность, давать предварительную оценку — это эволюционный дар.
Он сделал паузу, его взгляд стал серьезнее.
— Знаете, кто никогда не ошибается в этом тесте?
Олег пожал плечами.
— Мои пациенты из клиники. Шизофреники.
Профессор вспомнил своего пациента, тихого и отрешенного молодого человека по имени Кирилл. Когда Аркадий Львович проводил с ним этот эксперимент, Кирилл без малейшего удивления брал то тяжелый, то легкий шар. Его мышечная реакция была точной, но какой-то механической, лишенной предвкушения. А когда ему дали два одинаковых деревянных шара, он подержал их секунду и спокойно констатировал:
— Они одинаковые.
Никаких сомнений. Никаких иллюзий. Безошибочная оценка.
— Вы думаете, это хорошо? — спросил профессор у журналиста, словно продолжая свой внутренний диалог. — Кирилл видит мир таким, какой он есть, в каждый конкретный момент. Его мозг не строит мостов между прошлым опытом и будущим ожиданием. Он не создает «предварительного намерения». И это ужасно.
Олег непонимающе смотрел на него.
— Это дает ему дефект перспективы, — пояснил Сомов. — Он не может спланировать день, потому что для него будущее — это не серия вероятностей, основанных на прошлом, а просто черный ящик. Он не может понять намек или иронию, потому что не считывает предварительный контекст. Его мир рассыпается на миллиарды несвязанных «здесь и сейчас». Он видит деревья, но не видит леса. Его безошибочность — это не дар, а проклятие. Она лишает его способности жить в потоке времени, связывать причину и следствие, надеяться, мечтать, любить… Ведь все это — лишь формы прекрасной, жизненно необходимой предрасположенности.
Профессор замолчал, глядя на два одинаковых деревянных шара в руках Олега.
— Мы ошибаемся, чтобы жить, — тихо заключил он. — Наш мозг постоянно пишет черновик будущего, основываясь на прошлом. И эта иллюзия, эта готовность обмануться, и есть то, что делает нас людьми. То, что позволяет нам сделать шаг в завтрашний день, даже не зная наверняка, окажется он тяжелым, как свинец, или легким, как перышко.

2.
Олег медленно положил шары обратно на стол, словно они вдруг стали хрупкими. Слова профессора гудели у него в голове, превращая простой фокус в притчу о человеческой природе. Он посмотрел на свой диктофон, на мигающий красный огонек, и понял, что его статья о «загадках мозга» только что обрела сердце.
— Но… Кирилл… — начал Олег, подбирая слова. — Он получает какое-то лечение? Можно ли научить его мозг снова ошибаться?
Аркадий Львович тяжело вздохнул и подошел к окну, за которым начинался осенний вечер. Город зажигал первые огни, каждый из которых был результатом чьего-то плана, чьей-то предрасположенности.
— В этом и заключается трагедия, Олег. Мы пытаемся медикаментозно восстановить химический баланс в его мозгу, чтобы эти «мосты» между прошлым и будущим начали снова выстраиваться. Но это все равно что чинить сложнейший часовой механизм кувалдой. Иногда нам удается добиться ремиссии. Кирилл начинает лучше ориентироваться в быту, может поддержать простой разговор о погоде на завтра. Но я вижу в его глазах… не радость возвращения, а колоссальную усталость.
Профессор обернулся. Его лицо в сумерках казалось высеченным из камня.
— Представьте, что вы всю жизнь прожили в абсолютно тихой комнате. И вдруг кто-то включает радио на полную громкость. Для нас этот шум — музыка, информация, жизнь. Для него — оглушающая какофония. Мир ожиданий, намеков, недосказанностей, вероятностей, который для нас естественен, для него — мучительный хаос. Он снова начинает «предугадывать» вес шара, но это не приносит ему облегчения. Наоборот, он начинает бояться ошибиться. Его безошибочный мир был хоть и плоским, но безопасным.
Олег вспомнил, как сам легкомысленно подбрасывал шары, как его мышцы играли, готовясь к весу. Это была игра. Для Кирилла, выходящего из своего состояния, та же игра превращалась в экзамен, который он боялся провалить.
— Я навещал его на прошлой неделе, — продолжил Сомов тихим голосом. — Он сидел в саду клиники и просто смотрел на падающие листья. Я спросил, о чем он думает. Знаете, что он ответил? «Каждый лист падает по своей траектории. Их нельзя предсказать. Они просто падают».
Профессор помолчал, давая фразе повиснуть в воздухе.
— Он не видел в этом красоты осени. Не думал о приходе зимы или будущей весне. Он не вспоминал детство, когда сгребал такие же листья в кучи. Он видел лишь серию несвязанных физических явлений. Идеальный, беспристрастный наблюдатель. И самый несчастный человек на свете.
В кабинете стало совсем темно. Олег не решался нарушить тишину. Он чувствовал, как границы его понимания мира расширяются и трещат по швам. Его собственная способность раздражаться из-за пробок на дорогах (предварительная оценка потерянного времени), радоваться пятнице (предрасположенность к отдыху), выбирать подарок девушке (прогноз ее реакции) — все это было не просто набором привычек, а самой тканью его существования. Тканью, которой Кирилл был лишен.
— Так что, когда в следующий раз поймаете себя на том, что судите о книге по обложке или о человеке по первому впечатлению, — профессор включил настольную лампу, и ее теплый свет вырвал их из полумрака, — не корите себя слишком сильно. Вы просто подтверждаете, что вы — живой. Что ваш мозг работает, строит прогнозы, рискует и ошибается. Он создает для вас непрерывную историю, а не смотрит слайд-шоу из отдельных моментов.
Аркадий Львович взял в руки один из деревянных шаров и задумчиво повертел его.
— Наша жизнь — это не сумма точных фактов. Это повесть, которую мы сами себе рассказываем, постоянно забегая вперед. И в этой повести иллюзии, ожидания и даже ошибки куда важнее безупречной, но мертвой точности. Пожалуй, это и есть главный парадокс сознания. И самая большая его ценность.

ЗАКОН ДЖУНГЛЕЙ
Старый Вожак, Клык, пал. Не от болезни и не от клыков леопарда, а от времени. Его огромное, изношенное тело лежало под сенью баньяна, и стая, еще вчера гудевшая от его грозного рыка, замерла в напряженной тишине. Вакуум власти — самое опасное, что может случиться в джунглях. И он заполнился мгновенно.
Первым дернулся Брут. Молодой, с мускулами, перекатывающимися под лоснящейся шерстью, он всегда ходил тенью Клыка, ожидая своего часа. Он издал короткий, самоуверенный крик и оскалил желтоватые клыки. Это был вызов.
Ответом ему стал рев Грома — обезьяны не такой массивной, но жилистой и злой, с глазами, полными застарелой обиды. Он годами был вторым после Клыка, его верным «помощником», и считал трон своим по праву.
Иерархия, выстраиваемая годами, рухнула в один миг. Начался первобытный хаос.
Воздух взорвался визгом, криками и глухими ударами. Брут и Гром сцепились в центре поляны, превратившись в яростный клубок шерсти и мышц. Это был не просто бой, это был акт творения нового порядка. Каждая обезьяна в стае инстинктивно понимала: сейчас решается ее будущее место под солнцем.
Остальные не остались в стороне. Помощники Грома, его «лейтенанты», тут же набросились на тех, кто посмел выказать симпатию Бруту. Самки с детенышами в панике забились на самые высокие ветки, их крики смешивались с ревом дерущихся самцов. Молодняк, еще вчера беззаботно игравший, теперь в страхе жался к матерям, впитывая первый и главный урок жизни: сила решает все.
Драка была короткой и жестокой. Брут, полный молодой, неудержимой ярости, оказался сильнее. Он вцепился в плечо Грома, рванул, и тот, взвыв от боли, рухнул на землю. Брут не стал его добивать. Он встал над поверженным врагом, ударил себя кулаками в грудь и издал победный рев, который эхом прокатился по джунглям.
Все замерло. Скандал утих. Новый закон был написан.
Брут стал вожаком.
И сразу же началось распределение ценностей. На поляне лежала огромная связка бананов, добытая еще при старом вожаке. Брут, тяжело дыша, подошел к ней. Он неторопливо выбрал самый крупный и спелый плод и начал есть. Никто не смел пошевелиться. Вся стая, измученная и взбудораженная, с голодными глазами следила за каждым его движением. Он ел медленно, с наслаждением, демонстрируя свое право. Он — главный. Он ест первым.
Когда Брут насытился, отбросив недоеденную кожуру, он кивнул в сторону Грома. Тот, хромая и зализывая рану, покорно подошел. Теперь он был первым помощником. Ему и еще паре самых сильных самцов, примкнувших к Бруту в драке, было позволено взять свою долю. Они ели быстро, с опаской оглядываясь на нового вожака.
Затем настал черед «вторых» — тех, кто был достаточно силен, чтобы заявить о себе, но не посмел бросить вызов лидеру. Они расталкивали друг друга, урча и отвоевывая бананы получше.
И только когда и они наелись, к остаткам пиршества допустили «чернь». Старые, слабые, молодые самцы без авторитета и самки без сильных покровителей — они подбирали то, что осталось. Помятые плоды, обрывки, кожуру. Они ели в унизительной спешке, готовые в любой момент отскочить от удара более сильного сородича. Иерархия была выстроена. Жестко, наглядно, по самому примитивному закону.
Прошло несколько дней. Стая привыкала к новому порядку. И теперь, наблюдая за ними, можно было безошибочно определить, кто есть кто, даже не видя процесса дележа пищи.
Вот молодой самец по имени Хвост, один из аутсайдеров, робко подходит к Грому, который отдыхает на толстой ветке. Гром лениво поворачивает голову. Хвост опускает взгляд, издает тихий, подобострастный звук и начинает аккуратно, пальцами, перебирать шерсть на спине могучего помощника вожака. Он ищет не блох — их, может, и нет вовсе. Это ритуал. Акт подчинения. Слабый обыскивает сильного, признавая его превосходство.
А сам Брут сидит выше всех. К нему никто не смеет подойти с подобным предложением. Его шерсть — неприкосновенна. Он — вершина пирамиды. Он никого не обыскивает и не позволяет обыскивать себя. Он просто смотрит на свои владения, на свою стаю, где каждый знает свое место, завоеванное в драке и скрепленное страхом. И в его глазах нет ни гордости, ни радости. Только холодная, вечная бдительность. Ведь он знает: где-то внизу, в рядах «черни» или даже среди его «помощников», уже подрастает новый Брут, чьи мускулы наливаются силой, а в глазах загорается огонь бунта. Таков закон. И он не меняется. Ни в джунглях, ни, как говорят, в мире людей.

СОВЕСТЬ НАСЛЕДСТВЕННАЯ
Барон фон Рихтер, или просто Барс, был веймаранером в пятом поколении. Его серебристая шерсть лоснилась даже в тусклом свете петербургской осени, а янтарные глаза смотрели на мир с врожденным аристократизмом. В его роду были чемпионы выставок, верные спутники дипломатов и даже один пес, которому, по семейной легенде, пожимал лапу сам великий князь. Барс жил в профессорской квартире на Петроградской стороне, и его жизнь была так же размеренна и интеллигентна, как лекции его хозяина, Антона Павловича, по истории искусств.
Совесть для Барса была не пустым звуком. Она была вшита в его генетический код, как умение делать стойку или приносить дичь, не помяв пера. Он никогда не клянчил еду со стола, а лишь деликатно садился поодаль, выражая взглядом вежливое ожидание. Он не лаял на курьеров, а встречал их сдержанным вилянием хвоста. Если случайно в азарте игры он задевал фарфоровую статуэтку на нижних полках стеллажа, он не убегал, поджав хвост. Нет, он ложился рядом, клал голову на лапы и с виноватым вздохом ждал прихода Антона Павловича, чтобы принять укор с достоинством.
«Совесть – это нечто наследственное, – любил говорить профессор своим студентам, поглаживая Барса по умной голове. – Это память рода, моральный камертон. Посмотрите на него. Он не просто дрессирован, он воспитан поколениями своих предков, живших в приличных домах».
Однажды в их размеренную жизнь ворвался хаос в виде маленького, чумазого щенка, которого дочь профессора, Катя, подобрала у метро. Его назвали Жулик. Имя полностью соответствовало его натуре. Жулик был дитя улиц, его родословная терялась в подворотнях и на пустырях. Совесть для него была абстракцией. Он воровал котлеты со стола, грыз ножки антикварных стульев и с упоением гонял голубей, считая это высшим проявлением доблести.
Барс смотрел на это с немым укором. Он пытался быть наставником. Когда Жулик в очередной раз тащил с вешалки хозяйский ботинок, Барс преграждал ему путь, мягко, но настойчиво забирал трофей и относил на место. Он делился своей едой, хотя Жулик норовил съесть и его порцию. Он показывал, как нужно просить ласку – не напрыгивая и пачкая брюки, а аккуратно положив голову на колени.
Жулик учился, но его природа брала свое. Самым большим его грехом была страсть к помойкам. Запах вчерашнего супа и заветренной колбасы манил его, как сирена Одиссея.
В один из дождливых вечеров, во время прогулки, Жулик учуял особенно соблазнительный аромат, идущий от переполненных баков. Он рванул поводок из рук Кати и нырнул в кучу мусора. Через мгновение оттуда раздался визг. Большая бродячая собака, считавшая эти баки своей территорией, вцепилась в наглого щенка.
Катя закричала. Антон Павлович замер в растерянности. А Барс… В его янтарных глазах не было ни секунды сомнения. Забыв о своем аристократизме, о чистой шерсти и врожденной брезгливости, он сорвался с места. Это был не элегантный галоп чемпиона, а яростный, первобытный бросок. Он врезался в бродягу, и на мгновение двор огласился рыком и визгом.
Барс не был бойцом. Его предки охотились на уток, а не дрались в подворотнях. Но в этот момент в нем говорила не кровь чемпионов, а нечто более древнее и важное. Совесть. Ответственность за того, кто был слабее и глупее. Он не мог поступить иначе.
Когда Антон Павлович оттащил драчунов, Барс стоял, тяжело дыша. Его бок был оцарапан, а безупречная серебристая шерсть испачкана грязью и чем-то липким из мусорного бака. Жулик, скуля, жался к его ногам.
Дома, когда рану обработали, а грязь смыли, Барс лежал на своем коврике. Он не выглядел как герой. Он выглядел уставшим и немного смущенным, словно нарушил какой-то неписаный кодекс приличий. Жулик подполз к нему и впервые в жизни не попытался отобрать игрушку или залезть в миску. Он просто лег рядом и осторожно, почти невесомо, вылизал Барсу ухо.
В этот вечер Антон Павлович долго смотрел на своих собак.
«Да, совесть – это нечто наследственное, – тихо сказал он, обращаясь скорее к самому себе. – Она передается из поколения в поколение. Но иногда… иногда она передается не только по крови. Иногда она передается через поступок. От одного сердца – другому».
И глядя, как маленький уличный сорванец доверчиво прижимается к своему благородному спасителю, профессор понял, что сегодня род Жулика, возможно, впервые в своей безымянной истории, получил свой первый урок совести. И урок этот был преподан не словами, а поступком веймаранера в пятом поколении, чье благородство оказалось сильнее инстинктов и глубже любой родословной.

СИЛА И УМ
Тишина в старой профессорской квартире была густой, как пыль на корешках книг. Она нарушалась лишь скрипом паркета под ногами хозяина, Льва Аркадьевича, и тихим гудением холодильника из кухни. Его гость, Николай, сидел в глубоком кресле, зажав в пальцах остывшую чашку чая. Они были друзьями с университетской скамьи, и их споры, начавшиеся полвека назад, казалось, так и не закончились, лишь меняли декорации.
— С потерей агрессивности теряются родовые свойства, — задумчиво произнес Лев Аркадьевич, глядя на своего старого сеттера, мирно дремавшего у камина. — Шерсть хуже. Даже среди общественных людей все-таки наследственные свойства имеют место. Посмотри на портреты. Лихачев — типичный интеллигент, явно голубая кровь. В лице, в осанке — порода.
Николай хмыкнул, проведя рукой по своей редкой седине.
— Но шерсть хуже, — повторил он, словно пробуя фразу на вкус.
— А? Шерсть хуже, да, — кивнул Лев Аркадьевич, возвращаясь к своей мысли. — Так что поведение общественное, оно все-таки в какой-то степени наследственное. Иначе не существовало бы Бога.
Николай чуть подался вперед. Этот поворот был ему знаком.
— У нас существует какой-то внутренний главарь, — продолжал профессор, жестикулируя сухой, узловатой рукой. — Наверное, это в племенах еще родилось. Наверное, в племени был какой-то главный старик, который направлял племя ради выживания.
— Бог — выдумка, обобщение... — начал было Николай, но Лев Аркадьевич его перебил, не слушая.
— Но если б не было генетической подоплеки, Коля! Желания внутреннего, ощущения, чтоб кто-то должен тобой командовать, свершать твои дела — это же объединяющая сила! Племена первобытные — они ж тогда целиком уничтожались в междоусобицах. Оно выживало только тогда, когда слушались старика, который что-то знал. Этим и выжили. А те, у которых анархия полная, их просто уничтожали. Они не могли координированно существовать.
Он остановился у окна, глядя на сумерки, сгущавшиеся над городом. Огни фонарей проступали сквозь синеву, как первые звезды.
— Постепенно это дошло до совершенства. Это уже имеет тип врожденности. И постепенно, когда степень организации какого-то племени достигла совершенства, это стало распространяться на многие другие племена. Люди уже врожденно знали, что должен быть среди них главный. Что интересно, — он обернулся, и глаза его блеснули из-под густых бровей, — что лидер может быть физически слабым. Главное — содержание. Эта случайность, которая стала жесткостью.
Далеко отсюда, в пространстве и времени, где воздух пах дымом и сырой землей, сидел у огня старик по имени Кор. Его тело было иссохшим, руки — сетью морщин и вен, а ноги едва держали его. Но когда он говорил, племя замолкало. Даже самые сильные охотники, чьи мышцы бугрились под шкурами, опускали глаза.
Этой ночью было тревожно. С севера пришел чужой запах — запах другого племени, голодного и злого. Молодые воины, ведомые крепким и яростным Унгом, рвались в бой.
— Мы сокрушим их! — рычал Унг, потрясая копьем. — Их мало, мы сильнее!
Но Кор качал головой.
— Нет. Мы уйдем.
Племя зароптало. Уйти? Оставить свою пещеру, свои охотничьи угодья?
— Ты стал слаб, старик! — крикнул Унг. — Твоя кровь остыла!
Кор поднял на него выцветшие, но ясные глаза.
— Моя кровь остыла, но мой разум видит дальше, чем твой гнев. Я видел их след. Они идут не охотиться. Они бегут. А бегут они от того, что сильнее их. От великого холода, что ползет с гор. Если мы останемся здесь, мы встретимся не с ними, а с голодной смертью, которую не пронзить копьем.
Он говорил тихо, но его слова ложились на племя тяжелее камней. Он рассказал им о приметах, которые видел: о птицах, улетевших раньше срока, о странном поведении зверей, о ветре, который нес ледяное дыхание с ледника. Он не приказывал. Он просто складывал разрозненные куски мира в единую, пугающую картину.
Унг сжал кулаки, но промолчал. Он был силой племени, но Кор был его разумом. И каждый в племени, от женщины, качающей младенца, до юнца, впервые взявшего копье, чувствовал это. Внутри них жило знание: без силы Унга им не добыть мамонта, но без мудрости Кора они не переживут зиму. Это было неписаным законом, вросшим в их кости.
Ночью, когда племя, повинуясь старику, собирало свои скудные пожитки, к Кору подошел маленький мальчик, его внук.
— Дед, — прошептал он, — почему все слушают тебя, а не Унга? Он же самый сильный.
Кор положил свою сухую руку на голову мальчика.
— Сила ломает ветки. А разум видит, куда дует ветер. Однажды, малыш, ты поймешь, что самый главный в стае — не тот, кто громче рычит, а тот, кто знает, где найти воду. Это знание случайно родилось у кого-то из наших предков. А потом стало таким же нужным, как огонь. Оно стало нашей сутью.
Они ушли на рассвете, оставив позади обжитую пещеру. Через несколько дней на их стоянку пришло чужое, ослабевшее племя. Они нашли лишь холодный очаг. А еще через неделю с гор сошел невиданный буран, который завалил все ущелье снегом, похоронив под собой и пришлых, и всякую надежду на выживание для тех, кто решил бы остаться.
Племя Кора выжило. Они нашли новую долину, защищенную от ветров. И врожденное знание о том, что должен быть главный, тот, кто видит дальше других, укрепилось в них еще сильнее, передаваясь из поколения в поколение, как передают секрет добычи огня или форму наконечника для копья.
Случайность, ставшая жестким законом выживания.

О РЕФОРМАТОРАХ
Старый профессор, Аркадий Львович, отложил книгу и посмотрел на своего бывшего студента, а ныне молодого, амбициозного политика Игоря. Они сидели в профессорской квартире, заваленной книгами, среди запаха пыли и старого дерева. За окном шумел вечерний город, но здесь, в этом тихом убежище, время текло иначе.
— Так вот, — Игорь нервно провел рукой по волосам, его глаза горели фанатичным блеском. — Эти прыткие прыгнули, сидят у власти. Дальше что происходит? Дальше должны тоже прыткие, но более умные их вытеснять? И так постепенно власть умнеет? Или наверху вообще не бывает умных?
Аркадий Львович усмехнулся в седую бороду. Он видел этот огонь в глазах десятков студентов. Огонь, который мог согреть, а мог и сжечь дотла.
— Ум… — протянул он. — Понятие растяжимое, Игорь. Вот смотри, Морозов-купец тоже был прагматист, финансист до мозга костей. Но, однако, он театр создал…
— И с большевиками якшался! — подхватил Игорь.
— Именно. Он понимал, что там, в этом кипящем котле, зреет что-то более прогрессивное. Он чувствовал, что старая Россия зашла в тупик. И большевики для многих тогда казались лекарством. Просто, возможно, теперь необходима очередная инъекция…
Игорь кивнул, ему нравилась эта мысль. Резкая, хирургическая.
— Но видишь ли, в чем беда, — продолжил профессор, подняв палец. — Голый прагматизм не дает перспективы. Конечно, это заманчиво — коллектив коммунистического общества, когда все равны, когда все занимаются наукой… А довели до чего? До уравниловки в нищете. Надо было где-то уступить. И Марксу, и Энгельсу надо было знать, что эгоизм приобретательский, он будет в людях всегда. Его нельзя выжечь каленым железом. Его надо было как-то смирить с общественными делами. Найти компромисс… Меньшевики, наверное, были более правы, те не хотели сразу, резко ломать все. Хотели реформами.
Он встал и подошел к окну, глядя на огни города.
— И ведь делали эти реформы! Вспомни — Александр Второй. Отменил крепостное право не потому, что крепостные с вилами пришли, а потому что оно стало невыгодно для развития производства. Это типичный, здоровый вариант, когда можно и нужно делать крупные реформы. Нет — стали ломать, все портить. Сделали бомжей главными, дали им пистолеты — ну и что? Сельское хозяйство пришло к голоду. Черт-те что.
Он обернулся, его взгляд стал строже.

— Запомни, Игорь, как ни странно это звучит для молодого и горячего ума, революция не может дать положительного эффекта. Она как мутация. Представь, что мы посветили на куриные яйца ультрафиолетовыми лучами и ждем, что — хоп! — из одного вылупится гений. Такого не может быть. Даже одного-единственного положительного свойства не появится. Все мутации будут пагубны.
— Почему? — Игорь нахмурился. — Иногда же мутации полезны, двигают эволюцию.
— Да, но когда? Когда организм примитивен и представляет собой несколько молекул, там случайное изменение может сыграть роль. Но чем сложнее система, тем меньше шанс, что случайное вмешательство ее улучшит. Возьми книгу Толстого и наугад проткни шилом несколько страниц. Думаешь, среди исковерканных слов появится совершенство? Никогда! В книге все настолько связано и скоординировано. Так и общество, так и организм — он настолько закончен в своей сложности. Как случайная мутация может дать зрачку глаза совершенство? Никак.
Профессор вернулся в кресло и посмотрел на Игоря почти с отеческой нежностью.
— Это может быть достигнуто только путем реформ. Медленных, постепенных. Как это происходит в природе? Количество особей огромно. Идет постоянный отбор. Перемножаются именно те, которые находят некоторые преимущества. Один в остроте глаза, другой в остроте уха, третий в густоте подшерстного покрова… И вот эти все отдельные, крошечные свойства, которые дали возможность выжить, совокупляются и соединяются уже в более совершенный, законченный организм. Понимаешь? Эксперимент ставит вся популяция, весь коллектив. А оттачивается он за счет того, что гибнут несовершенные. И отдельные удачные находки подхватываются и сохраняются в процессе, который мы называем любовью, продолжением рода.
Он сделал паузу, давая Игорю осмыслить сказанное.
— А если бы сами мутации, эти резкие искажения, давали эффект — это была бы мистика. Откуда возьмется положительный эффект из хаоса? Нет. Настоящий прогресс — это всегда коллективное творчество больших групп. Медленное, мучительное, но единственно верное. Твои «прыткие» — это мутация. Они могут разрушить старое, но построить новое, жизнеспособное, они не в силах. За ними придут не «более умные прыткие», а те, кто умеет не ломать, а чинить. Не прыгать, а идти. Реформаторы, а не революционеры. И только тогда власть начнет не то чтобы умнеть, а становиться более… органичной. Более соответствующей сложности жизни.
Игорь молчал. Фанатичный огонь в его глазах сменился глубокой задумчивостью. Шум города за окном казался теперь не просто хаосом, а гулом огромного, сложного организма, который жил своей медленной, непостижимой жизнью, оттачивая себя через миллионы судеб. И ему впервые стало страшно от мысли, что одно резкое, «прыткое» движение может навсегда нарушить эту хрупкую гармонию.

2.
Тишину нарушил скрип старого паркета. Аркадий Львович снова подошел к книжному шкафу, провел пальцем по корешкам, словно ища нужный аргумент не в голове, а на полке.
— Вот ты говоришь – «прыткие», — продолжил он, не оборачиваясь. — А что такое их прыть? Это ведь не ум, не талант созидания. Это талант разрушения и захвата. Талант хищника. Хищник эффективен, да. Он вычищает стадо от слабых. Но он не создает стадо. Он не выращивает траву на пастбище. Он лишь пользуется тем, что есть. И когда еда кончается, он либо уходит на новые территории, либо гибнет. Твои «прыткие» сожрут все, что осталось от прежней системы, а потом начнут жрать друг друга. Это закон джунглей, а не закон развития цивилизации.
Игорь поднял голову. В его голосе прозвучало упрямство, остатки прежней веры.
— Но ведь старое было гнилым, Аркадий Львович! Гнилое дерево должно упасть, чтобы дать дорогу молодой поросли. Разве не так?
— Должно, — согласился профессор, наконец вытаскивая тонкий томик в потертом переплете. — Но его можно аккуратно спилить, а не выжигать весь лес дотла. Революция — это лесной пожар. Да, на пепелище что-то вырастет. Но какой ценой? Сколько уникальных видов, сколько накопленного за столетия «гумуса» — культуры, традиций, человеческих связей — сгорит безвозвратно? Ты получишь пустыню, на которой потом десятилетиями будут пробиваться самые простые, самые неприхотливые сорняки. И лишь потом, может быть, через век, вернется лес. Но он будет уже другим.
Он положил книгу на стол перед Игорем. Это был Монтень.
— Человеческая природа, Игорь, не меняется от декретов и лозунгов. Она и есть тот самый сложный организм. В ней есть все: и эгоизм, о котором мы говорили, и альтруизм, и жажда власти, и стремление к справедливости. Здоровая система не пытается вырезать одно и насильно привить другое. Она создает такие правила, такие институты, при которых эгоизм одного человека начинает работать на благо всех. Предприниматель, стремясь к прибыли, создает рабочие места и платит налоги. Ученый, гонимый тщеславием, делает открытия, которые меняют мир. Система сдержек и противовесов, Игорь. А не гильотина и маузер.
Игорь открыл было рот, чтобы возразить, но слова застряли в горле. Он вдруг вспомнил своих соратников. Их горящие глаза, их простые, рубленые фразы, их готовность «снести все до основанья». Он видел в них силу, а теперь, после слов профессора, начал различать примитивность. Силу камня, который катится с горы, сокрушая все на своем пути, но не имея ни цели, ни разума.
— Так что же делать? — почти шепотом спросил он, глядя не на профессора, а куда-то вглубь себя. — Просто сидеть и ждать, пока система сама себя излечит? Пока несовершенные вымрут? На это уйдут столетия! А люди страдают сейчас.
— А кто сказал, что будет легко? — Аркадий Львович снова сел в свое кресло. Оно привычно скрипнуло, принимая его. — Быть реформатором гораздо сложнее, чем революционером. Революционер предлагает простое решение: «все отнять и поделить». Это понятно любому. А реформатор говорит о сложных вещах: о балансе ветвей власти, о независимом суде, о налоговой политике, о постепенной демонополизации. Это скучно, долго и не сулит мгновенного результата. За это не будут носить на руках. Наоборот, тебя будут проклинать и те, у кого ты отнимаешь привилегии, и те, кто ждал от тебя чуда уже завтра. Это путь не для «прытких». Это путь для терпеливых. Для садовников, а не для лесорубов с топорами.
Он устало прикрыл глаза. Вечерний разговор отнял у него много сил.
— Ты, Игорь, умен. И в тебе есть страсть. Это редкое сочетание. Вопрос лишь в том, куда ты эту страсть направишь. На то, чтобы поджечь фитиль у бочки с порохом, или на то, чтобы научиться строить мосты. Первый путь эффектен и быстр. И почти всегда ведет в пропасть. Второй — долог, мучителен и неблагодарен. Но только он ведет куда-то, кроме руин. Выбирай. Теперь ты знаешь о последствиях.
Игорь молчал, глядя на огни большого города за окном. Они больше не казались ему хаотичным нагромождением. Он видел в них сложнейшую сеть, кровеносную систему, где каждый огонек — чья-то жизнь, чья-то судьба, связанная с тысячами других. И мысль о том, чтобы одним махом, одним «прыжком» оборвать эти нити, теперь вызывала в нем не азарт, а холодный, почти физический ужас. Он пришел сюда революционером, готовым сжечь мир ради светлого будущего. А уходить, кажется, будет совсем другим человеком.

ДРЕССИРОВЩИК
Антон ненавидел конвейер. Он ненавидел его монотонный гул, который въедался в череп и оставался там даже ночью, превращая сны в тягучую серую патоку. Он ненавидел ритмичный лязг пресса, отбивавший такт его собственной деградации. Каждые три секунды: взять деталь, вставить в паз, нажать кнопку. Взять, вставить, нажать. Снова и снова.
«Непроизвольное действие, — думал он, глядя на свои руки, двигавшиеся сами по себе. — Автоматизм. Шаблон. Меня задолбили».
Его мозг, освобожденный от необходимости управлять телом, уходил в спячку. Он мог думать о чем угодно: о вчерашнем безвкусном ужине, о ссоре с женой, о том, что пора бы уже поменять масло в машине. Но чаще всего он не думал ни о чем. Пустота. Конвейер был идеальным убийцей мыслей. Ты просто придаток машины, зависимый от ее конфигурации, от ее безжалостного ритма. Твой мозг спит, а руки работают.
— Обычная дрессура, — бросил как-то пожилой напарник, заметив отсутствующий взгляд Антона. — Привыкнешь.
Антон не хотел привыкать. Он чувствовал, как эта «дрессура» пожирает его изнутри, превращая в безвольную куклу.
Однажды вечером, вернувшись домой совершенно разбитым, он увидел, как его шестилетняя дочь Лиза пытается играть на старом пианино, доставшемся от бабушки. Она тыкала одним пальцем в клавиши, морща лоб и пытаясь подобрать мелодию из мультика. Получалось ужасно.
— Пап, а как? — спросила она, обернувшись.
Антон сел рядом. Он когда-то учился в музыкальной школе, но давно забросил. Пальцы казались деревянными, чужими. Он с трудом вспомнил гамму. До-ре-ми-фа-соль-ля-си-до. Неуклюже, медленно, каждый звук — результат сознательного усилия. «Найти ноту. Выбрать палец. Нажать». Это было произвольное, мучительное действие.
Он решил заниматься с дочкой. Каждый вечер, после смены на заводе, они садились за пианино. Сначала это была пытка. Его пальцы, привыкшие к грубым движениям на конвейере, не слушались. Он злился, срывался, но упрямый взгляд Лизы заставлял его продолжать.
День за днем. Гаммы. Арпеджио. Простые этюды. Он заставлял себя и ее повторять одно и то же сотни раз.
«Задолбить, — мелькала в голове знакомая мысль, но теперь она не вызывала отвращения. — Создать шаблон».
Он вдруг понял, что делает то же самое, что и конвейер, — дрессирует. Только дрессирует не рабочего, а музыканта. Он вбивал в пальцы дочери — и в свои собственные — мышечную память.
Прошло несколько месяцев. Антон заметил, что больше не думает, куда ставить палец. Руки сами летали по клавиатуре, находя нужные ноты. Это стало непроизвольным. Как застегнуть пуговицы на рубашке утром — ты же не считаешь их, не следишь за каждым движением. Ты просто одеваешься и идешь. Так и здесь: пальцы бегали по клавишам, а мозг…
Мозг был свободен.
И в этой свободе родилось нечто новое. Однажды, играя с Лизой простенькую детскую песенку, он вдруг почувствовал, что ему тесно в ее рамках. Его левая рука сама собой добавила к простой мелодии новый, глубокий аккорд. Потом еще один. Мелодия заиграла новыми красками, стала объемной, живой. Лиза восторженно посмотрела на него.
Антон замер, пораженный. Он только что… сотворил что-то. Не повторил, а создал.
В тот вечер он понял великую тайну непроизвольности. Она не убивала его, как на заводе. Она создавала базу. Фундамент. Когда тебе больше не нужно думать о том, как делать, ты можешь наконец задуматься о том, что ты делаешь. И зачем.
Непроизвольность — это не тюрьма. Это освобождение. Ты зашаблониваешься в смысле клавиатуры, чтобы творить музыку. Ты учишься водить машину до автоматизма, чтобы наслаждаться дорогой, а не судорожно вспоминать, где какая педаль. Мы действительно на 80% состоим из этих автоматизмов. Они — наша опора, скелет, на котором держится хрупкая плоть сознательного творчества.
На следующий день, стоя у конвейера, Антон смотрел на свои руки с новым чувством. Взять, вставить, нажать. Этот отупляющий ритм больше не казался ему концом всего. Это была просто база. Самая примитивная ее форма. Дрессура тела, освобождающая разум для чего-то большего.
Вечером он снова сел за пианино. Его пальцы привычно забегали по клавишам, исполняя заученный этюд. Но его мозг уже не спал. Он слушал. Он искал. И среди сотен шаблонных, непроизвольных движений он находил то единственное, произвольное, которое и называется музыкой.
— Обычная дрессура, — прошептал он сам себе, улыбаясь. — Но какой разный бывает дрессировщик. И какая разная цель.
Глава 2

АРХИТЕКТОР ПУСТОШИ
В мире, который забыл свое имя, выживание было единственной молитвой. Солнце, тусклый медный диск, едва пробивалось сквозь пепельную взвесь в атмосфере. Земля была мозаикой из ржавой пыли, оплавленного стекла и костей тех, кто не смог адаптироваться. Здесь жили Твари.
Они не были ни людьми, ни животными в прежнем смысле. Эволюция, подгоняемая катастрофой, работала грубо и быстро. У Тварей была одна простая директива, вшитая в самую их суть: ищи то, что полезно. Запоминай. Используй.
Каждая Тварь была ходячей библиотекой выгод. Вот, например, Клык. Его сознание было коллекцией ярких, острых «кирпичиков».
Кирпичик 1: «Желтый мох на камнях» + «Жжение в горле» + «Слабость» = Опасно. Не есть.
Кирпичик 2: «Треск сухой ветки под лапой» + «Появление Шипастого» + «Боль» = Опасно. Замереть или бежать.
*Кирпичик 3: «Запах гнили у подножия стеклянных гор» + «Мясистые белые личинки» + «Сытость» = Выгодно. Искать.
Это были ассоциации, выжженные на его нервных узлах опытом – своим и чужим, подсмотренным. Психология Клыка была стеной, сложенной из этих кирпичиков. Он был эффективен. Он выживал.
Но в его разуме не было Архитектора.
Кирпичики просто складывались один на другой, образуя массивное, хаотичное здание знаний. «Избегай желтого», «ищи запах гнили», «бойся треска». Эти правила работали, но они не были увязаны в общий план. Клык не задавался вопросом «почему?». Он не строил теорий о ядах, хищниках или пищевых цепочках. Его мир был набором стимулов и реакций, бесконечной чередой выгод и угроз. Он был машиной выживания, но в его действиях не было замысла, только рефлекс.
Однажды, спасаясь от кислотного дождя, Клык забился в расщелину, которая вела в глубокую пещеру. Там, в непроглядной тьме, он наткнулся на Нечто. Оно было гладким, холодным и гудело едва слышной вибрацией. Любопытство, редкий и опасный импульс, пересилило страх. Он коснулся поверхности лапой.
В его сознание хлынул свет.
Это не был свет солнца. Это был свет чистого знания. Тысячи, миллионы чужих «кирпичиков» обрушились на него, но они не были хаотичной грудой. Они были… организованы.
Он «увидел» образы существ, которых никогда не встречал. Они называли себя «Люди». Они тоже складывали кирпичики, но делали это иначе.
Вот один из них, с горящими от бессонницы глазами, соединяет «черный камень» и «огонь». Результат – «жар, но не еда». Провал. Он пробует снова. «Черный камень» + «другой камень» + «огонь» = «жидкий, светящийся ручей». Неудача. Тысячи проб, ошибок, ожогов и разочарований. И вот, спустя вечность, из груды провальных кирпичиков рождается один успешный: «определенный камень» + «определенная температура» + «форма» = «острый, твердый наконечник».
Клык видел, как эти Люди строили летающие машины. Они не просто находили «выгодные» детали. Они создавали их. Они брали тысячи неудачных кирпичиков – «крыло этой формы не летит», «этот металл слишком тяжел», «этот двигатель взрывается» – и из этого массива провалов, как скульптор из глыбы мрамора, высекали единственно верную, целесообразную конструкцию. Самолет.
Их целесообразность рождалась из боли и упорства. Они были конструкторами, которые методом проб и ошибок становились подобны богам, создавая то, чего никогда не было в природе. Они строили свои миры, имея в голове чертеж, План. Они были Архитекторами своих знаний.
А затем Клык увидел другое.
Образ, который не был похож на череду экспериментов. Это был миг творения, лишенный усилий. Не было тысяч неудачных гор, кривых рек или бракованных звезд. Был лишь Замысел. И потом – «Хоп!». И вот она, вселенная. Горы, реки, звезды, жизнь – все на своих местах, идеально подогнанное, целесообразное с самого начала. Без единого черновика.
Это было знание о Боге. Не о том, кто строит, ошибаясь, а о том, кто просто знает, как надо.
Вибрация прекратилась. Свет в голове Клыка погас. Он снова был один в темной пещере. Но что-то изменилось.
Он вышел наружу, под тусклое медное солнце. Он посмотрел на желтый мох. Раньше это был просто кирпичик «Опасно». Теперь в его сознании зародился вопрос, крошечный росток в хаотичном саду его разума: «Почему опасно? Что в нем?».
Он посмотрел на свои лапы, на камни, на далекие стеклянные горы. Это все еще был набор кирпичиков для выживания. Но теперь он впервые почувствовал, что за ними может стоять нечто большее. Либо титанический труд слепого Конструктора, перебравшего миллиарды неудачных миров, чтобы создать этот. Либо… мгновенный и непостижимый акт воли всезнающего Архитектора.
Клык не знал ответа. Но впервые в своей жизни он задал вопрос. И в этот момент в его разуме, полном кирпичиков без плана, появился первый эскиз будущего чертежа. Он сам становился Архитектором.

ХРАНИТЕЛЬ ВРЕМЕНИ
Игорь Степанович, главный инженер химического завода «Синтез-Прогресс», был человеком порядка. Его мир состоял из четких схем, выверенных формул и предсказуемых реакций. Огромные ректификационные колонны, гудящие реакторы, километры труб, по которым текли кислоты и щелочи — всё это было для него открытой книгой. Он мог с закрытыми глазами начертить схему любого цеха и предсказать результат смешения реагентов с точностью до сотой доли процента. Его завод был вершиной человеческой мысли, симфонией стали и химии.
Однажды вечером, уставший после смены, он сидел в своем кабинете, просматривая отчеты. На белоснежном листе бумаги он заметил крошечную темную точку. Приглядевшись, он узнал в ней обыкновенного постельного клопа. Откуда он взялся здесь, в стерильном, казалось бы, офисе? Игорь Степанович брезгливо поморщился и хотел было раздавить насекомое кончиком карандаша, но что-то его остановило.
Он взял пинцет, аккуратно подцепил крошечное существо и поместил его под микроскоп, который держал в кабинете для анализа образцов. То, что он увидел, поразило его до глубины души.
Под многократным увеличением клоп перестал быть просто точкой. Это был целый мир. Сложная система хитиновых пластин, сочлененных с невероятной точностью. Крошечные волоски-сенсоры, улавливающие малейшие колебания воздуха и тепла. Фасеточные глаза, похожие на драгоценные камни. И хоботок — настоящее инженерное чудо, тончайший инструмент, способный безболезненно прокалывать кожу.
Игорь Степанович вдруг осознал, что смотрит не на примитивное насекомое, а на сложнейший биохимический комбинат, миниатюрный и совершенный.
«Мой завод, — подумал он, — это груда железа. Да, он производит сложные полимеры, но управляется десятками компьютеров и сотнями людей. А здесь... здесь всё в одном крошечном теле».
Он представил себе внутренний мир клопа. Тысячи биохимических реакций, протекающих одновременно. Система пищеварения, способная расщеплять кровь, выделяя из нее питательные вещества. Дыхательная система, доставляющая кислород к каждой клетке. Нервная система — сложнейшая сеть, обрабатывающая информацию от сенсоров и отдающая команды мышцам. И всё это работало автономно, без внешнего управления.
«Сколько здесь регуляторов? — прошептал инженер. — В моем реакторе три основных клапана и десяток датчиков. А у него? Гормоны, ферменты, нервные импульсы... Тысячи, миллионы регуляторов, согласованных между собой с немыслимой точностью. Одно вещество запускает каскад реакций, другое его останавливает. Всё уравновешено, всё выверено за миллионы лет эволюции».
Он сравнил это с собственным заводом. Если на «Синтез-Прогрессе» выйдет из строя один насос, остановится целый цех. Если дать неверную температуру — вся партия продукции пойдет в брак. А этот клоп мог выживать в самых разных условиях, адаптироваться, искать пищу, размножаться. Его система была не только сложной, но и невероятно устойчивой.
И тут Игорь Степанович вспомнил лекцию по криобиологии, которую слушал еще в институте. О том, что некоторые организмы способны впадать в анабиоз, почти полную остановку жизни.
«А что, если?..» — мелькнула у него шальная мысль.
Он аккуратно поместил клопа в маленькую пробирку и отнес в лабораторию, где хранился жидкий азот. На мгновение ему стало жаль крошечное существо, этот совершенный механизм. Но научный интерес перевесил. С помощью лаборанта он погрузил пробирку в сосуд Дьюара. Температура мгновенно упала до минус 196 градусов по Цельсию. Всякая жизнь, как он ее понимал, должна была прекратиться. Кристаллы льда должны были разорвать нежные клетки изнутри.
Пробирка пролежала в жидком азоте неделю. Для Игоря Степановича это была неделя размышлений. Он смотрел на свой гудящий, дымящий завод и впервые видел в нем нечто примитивное. Да, он был огромен и мощен, но в своей основе — груб и прост по сравнению с тем живым чудом, что он заморозил.
Наконец, он извлек пробирку. Она была покрыта инеем. Внутри, на дне, лежал неподвижный, как крупинка пыли, клоп. Инженер поставил пробирку на стол и стал ждать. Он медленно согревал ее в ладонях.
Прошли минуты. Ничего не происходило. «Ну конечно, — подумал он с разочарованием. — Чудес не бывает».
И в тот самый момент, когда он уже собирался выбросить пробирку, одна из лапок насекомого едва заметно дрогнула. Потом еще одна. Клоп медленно, словно просыпаясь от долгого сна, начал шевелиться. Через десять минут он уже ползал по стенке пробирки, будто и не было этой недели в ледяном аду.
Игорь Степанович смотрел на него, и его охватил священный трепет. Этот организм не просто остановил свои внутренние процессы — он сохранил всю информацию о себе, всю свою невероятную сложность, чтобы запустить ее снова. Как будто на его заводе отключили электричество на сто лет, а потом щелкнули рубильником — и все станки, все реакторы, все системы заработали так, словно не было ни секунды простоя.
Он понял, что держит в руках не просто насекомое. Он держал хранителя времени. Совершенную машину, которая была гораздо сложнее, чем любой химический завод, построенный человеком. Потому что завод мог лишь преобразовывать материю.
А этот крошечный клоп умел побеждать само время.

ПРОИСХОЖДЕНИЕ
1.
Какая разница, произошли мы от дельфина, от медведя ли, или от обезьяны? Вопрос, конечно, интересный, почти философский. Сидишь так вечером, смотришь в окно на огни большого города и думаешь о вечном: о предках, о генах, о том, почему мы такие, какие есть. Но вся эта философия разбивается о быт, как волна о скалу.
А от кого произошли соседи? Вот это вопрос куда более насущный. Сегодня утром я, как порядочный гражданин, ремонтировал наш общий почтовый ящик. Петля разболталась, дверца висела на одном честном слове. Подкрутил, смазал, привел в божеский вид. Душа радовалась порядку. Пока домой вернулся, пока руки помыл, пока чайник поставил — лампочку на площадке украли! Ту самую, что я неделю назад вкрутил. И вот тут вся теория эволюции летит к чертям. Так от кого же они произошли, эти соседи?
От обезьяны, естественно! И не спорьте. Дело в том, что у обезьяны большой мозг. Казалось бы, это плюс. Но вы пробовали их дрессировать? Я читал, это самые трудные ученики: полная разбросанность, невнимательность, абсолютное отсутствие целенаправленных действий. Разбросанность внимания — это самое отвратительное. Их трудно привлечь даже куском самой вкусной еды. Взгляд блуждает, мысли скачут. Никакой концентрации.
Коровы в этом плане — куда прогрессивнее. У них есть цель: жевать. И они ее придерживаются. А обезьяны… Дождь идет, а они, как пишут ученые, не способны соорудить даже элементарного шатра из листьев. Сидят и мокнут. Если под большой камень положить банку с вареньем, то четыре обезьяны станут толкать этот камень друг на друга, а не в одну сторону. Согласовать действия для них — задача почти невыполнимая. И в то же время мозг-то большой!
Вот и сосед мой. Лампочка, она ему, быть может, и не нужна вовсе. У него своя в квартире горит. Это рефлекс! Чистый, незамутненный рефлекс.
Рефлекс собирательный! (смеется). Увидел — взял. А зачем, почему — это уже вопросы для существ с более развитой корой головного мозга. Он же не думает, где он новую достанет, когда эта перегорит. Это ж нужно что-либо делать. А труд, как известно, единственный очеловечивает… Видимо, с этим у него пока проблемы.
Кстати, о нагрузках. Я когда к вам сегодня шел, так задумался об этих обезьянах и лампочках, что не заметил кнопки вызова лифта. Просто пошел по лестнице. И только на третьем этаже сообразил, что что-то не так. Вот видите! Нагрузка обостряет интеллект. Пока шел, кровь к голове прилила, и мысль заработала. Может, соседу тоже стоит по лестнице походить?
Это все от неполноты информации, от отсутствия контекста. Был у меня случай в театре. Поставил я стакан с водкой на карниз за кулисами. Ну, неудобно мне, как артисту, после сцены идти в общую гардеробную за стаканом. Несолидно как-то. Я и прошу знакомую, Кантемирову из джигитовки: «Милая, — говорю, — так и так, принесите мне, пожалуйста, стакан. Он там, на окне стоит. Прямо ко мне в гримерку». Она кивает, идет, берет этот стакан, молча выливает водку в раковину — и приносит мне пустой стакан. Ха-ха!
Я стою, смотрю на этот пустой сосуд и понимаю: неполнота информации! Надо было предупредить, что стакан с водкой и что мне неудобно его пронести. Она же из лучших побуждений действовала. Подумала, что кто-то забыл грязный стакан.
Так и с соседом. Может, ему никто не объяснил, что лампочка — общая? Что она для того, чтобы мы все в темноте лбы не расшибали? Может, он думает, что это просто бесхозный светящийся предмет, который нужно унести в свою пещеру?
Хотя нет. Все-таки от обезьяны. Определенно. Уж больно почерк знакомый. Мозг большой, а толку…

2.
…И ведь что самое обидное — этот большой мозг дает им хитрость. Не ум, не мудрость, а именно примитивную, инстинктивную хитрость. Он же не средь бела дня ее выкручивал, под аплодисменты. Нет, он дождался момента. Выждал, пока я, дурак старый, закончу с почтовым ящиком, пока дверь за мной закроется. Он слышал, как я возился с отверткой, как скрипела петля. И у него в голове уже зрел план. Не план постройки синхрофазотрона, нет. План по экспроприации стоваттной ценности.
Это как шимпанзе с палкой. Он же не думает, как из этой палки сделать флейту. Он думает, как этой палкой достать банан или ткнуть сородича побольнее. Цель — сиюминутная, результат — немедленный. Схватил лампочку — и в нору. А что завтра будет темно — это уже проблема завтрашнего дня. Завтра, может, кто-то другой лампочку вкрутит. Или луна будет светить ярче. Или вообще конец света. Какая разница? Главное — здесь и сейчас. Удовлетворить этот зуд, этот хватательный рефлекс.
Я иногда смотрю на них из окна. Вот идет сосед с мусорным пакетом. Он не донесет его до контейнера, нет. Он его оставит у подъезда. Почему? Да потому что контейнер — это лишние пятнадцать шагов. Это усилие. А усилие — это то, что отличает человека от… ну, вы поняли. Усилие требует воли, а воля — это продукт сложной мыслительной деятельности, направленной в будущее. А у них — только настоящее. Пакет мешает? Бросил. Лампочка светит? Выкрутил. Музыка орет в три часа ночи? А что, кому-то мешает? Я же не слышу, мне хорошо.
И ведь не объяснишь. Попытаешься заговорить — он смотрит на тебя пустыми глазами. Как та же Кантемирова на стакан. Ты ему про общественное пространство, про уважение, про то, что мы все в одной лодке, а он слышит только набор звуков: «бла-бла-бла… лампочка… бла-бла-бла… мусор». Информация не усваивается, потому что для ее обработки нужен специальный участок мозга, отвечающий за эмпатию и социальное взаимодействие. А у него этот участок, видимо, зарос мхом или занят чем-то более важным. Например, запоминанием, в каком супермаркете сегодня скидка на пиво.
Так что, возвращаясь к исходному вопросу… От дельфина мы или от медведя — это уже неважно. Важно, что некоторые, похоже, решили пойти по эволюционной лестнице в обратном направлении. И делают это с таким энтузиазмом, что диву даешься. И пока мы тут с вами рассуждаем о высоких материях, кто-то из них, возможно, уже присматривается к дверному звонку. Он ведь тоже, знаете ли, без дела висит. И блестит. А все, что блестит… ну, дальше вы знаете. Пойду-ка я проверю. На всякий случай.
Глава 3

МАССОНЫ
Аркадий Петрович был масоном. Не таким, как в книжках Дэна Брауна, с тайными заговорами и поисками Грааля, а самым обыкновенным, современным масоном. Он ходил на собрания ложи «Северное Сияние» по вторникам, носил на работу запонки с циркулем и наугольником и верил в Великого Архитектора Вселенной, самосовершенствование и братскую любовь.
Его жена, Елена, была масониха. Это слово Аркадий Петрович придумал сам, с нежностью. Елена не состояла ни в какой ложе, но обладала врожденной способностью создавать порядок из хаоса. Она могла одним взглядом примирить поссорившихся соседей, её борщ был идеально сбалансирован, а комнатные растения цвели строго по расписанию, словно подчиняясь невидимому уставу. «У тебя своя ложа, — говорил ей Аркадий, — ложа „Домашнего Очага“, и ты в ней Досточтимый Мастер». Елена в ответ лишь загадочно улыбалась.
А их сын, восьмилетний Павлик, был масоненок.
Это прозвище приклеилось к нему после одного случая. Аркадий Петрович, как и положено масону, много рассуждал о символизме. Однажды вечером, укладывая сына спать, он объяснял ему значение треугольника.
— Видишь ли, Павлуша, треугольник — это очень важная фигура. Три стороны, три угла… Это как… ну, как папа, мама и ты. Единство. Гармония.
Павлик серьезно кивнул.
На следующий день в школе учительница рисования задала нарисовать свою семью. Все дети изобразили стандартные фигурки из палочек и кружочков, держащиеся за руки под лучистым солнцем. Все, кроме Павлика.
На его листе красовалась композиция из геометрических фигур. В центре — большой, основательный квадрат с циркулем и наугольником внутри. «Это папа, он строгий, но надежный, как камень», — пояснил он. Рядом — изящный круг, внутри которого расцветал цветок лотоса. «Это мама, она как солнце, всё вокруг неё вращается, и от неё тепло». А между ними, соединяя их, был маленький, но идеально ровный равносторонний треугольник. «А это я, — с гордостью заявил Павлик. — Мы — гармония».
Учительница моргнула, а потом позвонила родителям. Не с жалобой, а с удивлением.
Вечером Аркадий Петрович, держа в руках рисунок, растроганно смотрел на сына.
— Ну, ты у меня настоящий масоненок, — сказал он, взъерошив Павлику волосы.
С тех пор так и повелось. Масоненок не играл в войнушку, он строил из конструктора крепости с идеальной симметрией. Он не выпрашивал игрушки, а вступал с родителями в долгие «переговоры», приводя аргументы и находя компромиссы. Когда его друзья во дворе спорили, чей супергерой сильнее, Павлик предлагал им «создать братство защитников двора» и распределить зоны ответственности.
Однажды Елена, масониха, затеяла генеральную уборку — свой ежегодный ритуал по приведению мира в состояние первозданного порядка. Аркадий Петрович, масон, пытался уклониться, ссылаясь на необходимость «внутренней работы над неотесанным камнем своей души».
Но тут вмешался масоненок.
— Папа, — серьезно сказал Павлик, подбоченясь. — Мама — наш Великий Архитектор домашнего уюта. А мы — её верные каменщики. Наш долг — помочь ей в её великом труде. Я буду подмастерьем, а ты — мастером. Я буду подавать тряпки, а ты — двигать диван.
Аркадий Петрович посмотрел на жену. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, и беззвучно смеялась. Против такой логики не пойдешь. Он вздохнул, снял пиджак и сказал:
— Хорошо, подмастерье. Веди меня к месту работ.
И они трудились весь день. Масон, масониха и их маленький масоненок. Они не искали сокровищ тамплиеров и не управляли миром из-за кулис. Они просто строили свой маленький, гармоничный мир, кирпичик за кирпичиком, в отдельно взятой трехкомнатной квартире на окраине города. И в этом, пожалуй, и заключался их главный масонский секрет.

МАРСЕЛЬ
Григорий Петрович, или просто Гриша, как его звали те немногие, кто осмеливался на фамильярность, сидел на веранде своей дачи и смотрел на ишака. Ишака звали Марсель. Имя это было данью одной половине его, Гришиной, души. Вторая половина души хотела назвать его Борькой, но первая победила, как это часто бывало в вопросах эстетики.
Марсель был метисом. Его мать – чистокровная, упрямая, как сама жизнь, ишачиха. Отец – заезжий жеребец-тяжеловоз, чье мимолетное увлечение оставило после себя вот это долгоухое недоразумение. И сейчас Марсель, стоя посреди лужайки, залитой мягким вечерним светом, вдруг задрал голову и издал звук.
Это был не просто крик. Это была вокальная драма в двух актах. Началось все с пронзительного, режущего ухо, тоскливого «И-а-а-а!». Классика ишачьего жанра, песнь вековой скорби и вселенского упрямства. Но не успел этот звук затихнуть, как он мутировал, сломался и перешел в совершенно иную тональность. Из той же гортани вырвалось короткое, раскатистое, почти благородное «И-го-го!». Оно прозвучало неуверенно, с вопросительной интонацией, словно Марсель сам удивился тому, что произнес.
А потом наступила тишина. Марсель замер, склонив голову набок, и уставился на старую яблоню. Его огромные, влажные глаза, обрамленные пушистыми ресницами, выражали глубочайшую задумчивость. Он словно прислушивался к эху, которое оставили два этих крика, пытаясь понять, какой из них был настоящим.
«Бедняга, – подумал Гриша, отхлебывая из запотевшего стакана ледяной квас. – Не может найти себя».
Гриша понимал Марселя как никто другой. Вся его жизнь была таким же двойным криком.
Его бабушка, Елизавета Францевна, женщина с профилем камеи и осанкой маркизы, читала ему в детстве не «Колобка», а «Красное и черное» Стендаля. В оригинале. Она учила его, что салфетка на коленях – это не прихоть, а барьер между человеком и хаосом, а правильно подобранное вино к ужину способно разрешить любой дипломатический конфликт. Ее мир пах лавандой, старыми книгами и французскими духами.
Его отец, Петр Семенович, был родом из деревни под Курском. Он мог по запаху определить, из чего сделан самогон – из свеклы, пшеницы или «из тех старых табуреток, что в сарае стояли». Он учил Гришу, что лучший дипломатический инструмент – это крепкое рукопожатие и граненый стакан, налитый до краев. Его мир пах свежевспаханной землей, дымом и ядреным соленым огурцом.
И вот теперь Григорий Петрович, доктор филологических наук, автор монографии «Лингвистические парадоксы в позднем творчестве Флобера», сидел на своей даче, которую построил по чертежам отца – крепко, основательно, на века. На столе перед ним лежал томик Пруста, а рядом, на тарелочке, – нарезанное кубиками соленое сало с чесноком. Он пил не шабли, а квас, но из тонкого богемского стекла.
Иногда по вечерам, после особенно сложного дня в университете, в нем просыпался отец. Хотелось все бросить, махнуть рукой, гаркнуть на нерадивого аспиранта и пойти в гараж – перебирать старый мотоцикл, слушая забористые частушки. В такие моменты французские глаголы казались ему невыносимой, жеманной чепухой.
А бывало и наоборот. Сидя с мужиками на рыбалке, слушая их грубоватые шутки, он вдруг ловил себя на том, что мысленно переводит их диалог на изысканный французский, находя в простонародных оборотах удивительную поэзию. И ему становилось невыносимо тоскливо по хрусту багета, по тишине библиотек, по тонкой иронии, понятной без слов.
Он был как Марсель. То орал по-ишачьи, упрямо отстаивая свое право на простую, земную жизнь. То пытался издать благородное ржание, вспоминая о бабушкиных уроках и высоком искусстве. А после каждого такого внутреннего срыва замирал в задумчивости, пытаясь понять: кто же он? Утонченный интеллектуал, случайно заброшенный в мир соленых огурцов? Или простой мужик, которому зачем-то навязали знание мертвых языков?
Марсель снова качнул головой и, решившись, медленно побрел к яблоне. Он потерся боком о шершавый ствол, вздохнул и принялся задумчиво жевать траву. Ни «и-а», ни «и-го-го». Просто тихое, мирное хрумканье.
Гриша улыбнулся. Может, в этом и есть ответ? Не нужно выбирать один крик. Не нужно разрываться между Курском и Парижем. Может, главное «Я» – это не один из полюсов, а сама эта задумчивая пауза между ними? Пауза, в которой можно просто быть. Быть доктором наук, любящим сало. Быть потомком аристократки, умеющим починить карбюратор. Быть метисом, который иногда кричит на двух языках, а потом просто молча жует свою траву под яблоней.
Это не трагедия, подумал он, допивая квас. Это просто очень, очень богатая наследственность. И, пожалуй, довольно забавная.
Он встал, подошел к Марселю и почесал его между длинных, теплых ушей. Ишак прикрыл глаза от удовольствия и тихонько, почти беззвучно, вздохнул. В этом вздохе не было ни жеребячьей гордости, ни ослиного упрямства. В нем было простое, бесхитростное умиротворение. И Гриша впервые за долгое время почувствовал то же самое.

ОРГАН ВЫГОДЫ
1.
Старый профессор Игнат Аркадьевич жестикулировал так энергично, что пыль, казалось, взлетала с корешков древних фолиантов, набивших его кабинет до отказа. Его гость, молодой и скептически настроенный аспирант по имени Лёва, слушал вполуха, вежливо кивая.
— А вот ты видел мой лабиринт? — Игнат Аркадьевич ткнул костлявым пальцем в сторону сложной конструкции из оргстекла и дерева, занимавшей половину стола. — Оптимизация! Вот что это такое! Короткий путь для нахождения варианта. Понимаешь?
Лёва кивнул, хотя не понимал.
— Существует логика рационального выбора, — продолжал профессор, его глаза горели фанатичным огнем. — Мозг — это орган выгоды. ВЫ-ГО-ДЫ! И вот тебе мысль, которая основная: МЫСЛЬ ЕСТЬ ФАКТОР ЭНЕРГЕТИЧЕСКОЙ ВЫГОДЫ!
Он сделал паузу, ожидая реакции. Лёва вежливо кашлянул.
— Если ты, допустим, хочешь бабу найти, — профессор перешел на более приземленный пример, — ты же уже на второй этаж не побежишь за ней, если видишь подходящую на первом. Потому что это меньше нагрузки. Естественный вариант, нет? То есть оптимизация! Оптимизация! А, конечно, когда я роскошным был!.. — он махнул рукой, — Ладно, я бегал и туда, и сюда. Но!
Он снова вперился взглядом в аспиранта.
— Ни одно существо, будь то обыкновенный ребенок, будь то Маугли среди волков, должным образом не сообразит, если его немножко не подготовить воспитанием. Даже речи нет! Если он ничего не имеет в голове, то ничего и иметь не будет. Не может быть ни одного элемента рационального без предварительной подготовки. Значит, обязательно нужен элемент воспитания. РАЗУМ — ШТУКА ПРИОБРЕТЕННАЯ!
Лёва хотел было возразить что-то про врожденные инстинкты, но профессор уже несся дальше.
— И все же ученые для испытания берут сырое животное. Интересно, что ни одного «сырого» ребенка для анализа брать нельзя, потому что ребенок явно психологического материала не даст. Кстати, обычные дети до трех лет не могут провести мяч в лабиринте. И Маугли не может делать умозаключений, потому что он не тренировал свой мозг на предметах!
Он подошел к окну, глядя на университетский двор.
— Если бывшие папуасы надевают фрак и говорят о профсоюзах, это естественно. Хотя их деды поколение назад бегали без штанов по джунглям. Это просто смена предметов! Конечно, они ограничены, они не способны предвидеть многое, но сам факт! Важно понимать эту вещь! Не стоит думать, что существо, рожденное разумным, всё в себе несет сразу. Ни в коем случае!
Игнат Аркадьевич резко обернулся.
— Животным люди ставят задачи. И если дать животному какое-то образование, развитие и ориентацию, дать ему свои способности проявить, тогда мы сможем получить от них результат!
Он подошел к большой клетке в углу кабинета. Внутри, на жердочке, сидел крупный черный ворон с умными, как бусины, глазами.
— Знакомься, Лёва. Это Карл. Мой первый ученик.
Профессор открыл клетку. Ворон неторопливо вышел, переваливаясь с лапы на лапу, и подошел к лабиринту. Игнат Аркадьевич положил у входа в лабиринт кусочек сыра, а на выходе, за прозрачной перегородкой, — блестящую гайку.
— Смотри, Карл, — сказал он тихо, указывая на гайку. — Выгода.
Ворон склонил голову набок, посмотрел на сыр, потом на гайку. Он обошел лабиринт, изучая его со всех сторон. Затем, к удивлению Лёвы, он не бросился внутрь. Вместо этого Карл подобрал с пола длинную щепку, которую профессор, видимо, оставил там намеренно.
Птица просунула щепку через один из боковых проемов лабиринта и, ловко манипулируя ею, как рычагом, подтолкнула кусочек сыра по одному из коридоров. Но не к выходу. Он подтолкнул сыр к тупику, где тот застрял.
— Что он делает? — прошептал Лёва. — Он же ошибся.
— Тихо, — прошипел профессор. — Он не ошибся. Он оптимизирует.
Карл бросил щепку, зашел в лабиринт и быстро, без единого неверного поворота, добежал до выхода. Путь был свободен. Он взял гайку, вернулся, подошел к профессору и положил блестящий предмет ему на ладонь.
Игнат Аркадьевич улыбнулся и дал ворону другой, свежий кусок сыра из кармана.
— Понимаешь теперь? — торжествующе спросил он Лёву. — Первый раз он шел за сыром двадцать минут. Десятый раз — пять минут. А сегодня он понял, что сыр — это просто приманка, отвлекающий маневр. Настоящая выгода — гайка. И чтобы получить ее быстрее, нужно не гоняться за приманкой, а устранить ее с пути. Он не просто нашел короткий путь, он изменил условия задачи для максимальной энергетической выгоды! Он сделал умозаключение на основе предметов и опыта!
Лёва смотрел на ворона, который с достоинством клевал свой заслуженный сыр. Скепсис на его лице сменился изумлением.
— Это… это невероятно.
— Это не невероятно. Это закономерно, — поправил Игнат Аркадьевич, поглаживая ворона по голове. — Это то, что я называю своим направлением. Направление, которое я хочу осуществить. Я назвал его — зоопедагогика. И это, мой мальчик, только начало.

2.
Лёва молчал, переводя взгляд с умной птицы на горящие глаза профессора. В душном, заставленном книгами кабинете вдруг повеяло ветром великих открытий, и аспирант почувствовал себя не просто свидетелем, а соучастником чего-то по-настоящему важного. Его собственный скепсис, такой привычный и удобный, казался теперь мелким и неуместным.
— Но… как? — наконец выдавил он. — Это же не просто условный рефлекс. Это… абстрактное мышление. Он понял, что гайка — это награда, а сыр — препятствие. Он пожертвовал малым ради большего.
— Именно! — Игнат Аркадьевич хлопнул себя по коленям. — Он построил модель будущего! В его вороньей голове прокрутились два сценария: «я иду за сыром, трачу время, получаю гайку» и «я убираю сыр, экономлю время, получаю гайку». И выбрал второй! Это и есть разум в чистом виде — способность прогнозировать и выбирать оптимальный сценарий. А началось все с простого: палочка, камушек, лабиринт. Предметы!
Профессор подошел к другому углу кабинета, где под плотной тканью скрывалась еще одна клетка, побольше. Он сдернул покрывало. Внутри, на куче соломы, сидела крупная серая крыса и сосредоточенно перебирала лапками разноцветные кубики. Перед ней стоял небольшой щит с тремя кнопками разного цвета: красной, синей и зеленой.
— А это — Клара, — с гордостью представил Игнат Аркадьевич. — У нее задача посложнее. Она должна не просто найти выход, а понять последовательность.
Он нажал на кнопку на стене, и над щитом с кнопками загорелась лампочка, мигнув три раза: синий, красный, красный. Клара на мгновение замерла, уставившись на лампочку своими черными глазками-бусинками. Затем она уверенно подбежала к щиту и нажала лапкой сначала на синюю кнопку, а потом дважды на красную. Раздался тихий звон, и в кормушку сбоку упал орешек.
Лёва открыл рот.
— Она запомнила последовательность?
— Больше, чем запомнила! — голос профессора дрожал от возбуждения. — Она ее прочитала. Мы начинали с одной кнопки. Потом две. Теперь она считывает комбинации из трех-четырех сигналов. Но и это не главное. Смотри!
Игнат Аркадьевич снова нажал на кнопку. На этот раз лампочка мигнула: зеленый, зеленый, синий. Клара, не раздумывая, повторила комбинацию. Получила орешек.
— А теперь, — профессор заговорщицки подмигнул, — фокус.
Он нажал на кнопку в третий раз. Лампочка выдала новую, ранее не использовавшуюся последовательность: красный, синий, зеленый. Крыса на секунду задумалась, а потом… нажала правильную комбинацию.
— Она никогда не видела этого сочетания раньше, — прошептал Лёва, чувствуя, как по спине бегут мурашки. — Это не заученный паттерн.
— Конечно, нет! — воскликнул Игнат Аркадьевич. — Она не заучила ответы, она выучила язык! Она поняла принцип соответствия сигнала и действия. Она освоила грамматику нашей с ней игры! Мы дали ей не рыбу, а удочку. Мы научили ее учиться!
Он с нежностью посмотрел на своих питомцев. Карл уже дремал на жердочке, спрятав голову под крыло. Клара догрызала свой заслуженный орех.
— Мои коллеги смеются надо мной, Лёва. Говорят, что я очеловечиваю животных, занимаюсь дрессировкой и называю это наукой. Они тычут мне в нос работами Павлова, Скиннера… Рефлексы, стимулы, реакции! Они видят в животном лишь биологический автомат. А я… я вижу в нем чистое, не замутненное эгоизмом и социальными условностями сознание. Готовое к обучению. Готовое мыслить, если дать ему для этого правильные инструменты.
Профессор устало опустился в свое старое, протертое кресло. Огонь в его глазах немного поутих, сменившись глубокой задумчивостью.
— Понимаешь, мальчик мой, мы ищем внеземной разум в глубинах космоса, тратим миллиарды на телескопы и радиосигналы. А он здесь, рядом с нами. Он смотрит на нас из каждой клетки, из каждого аквариума, из каждого леса. Он просто говорит на другом языке. И моя зоопедагогика — это попытка создать универсальный словарь. Попытка не просто заставить их выполнять наши команды, а начать с ними диалог. И кто знает, чему они смогут научить нас, если мы наконец научимся их слушать.
Лёва смотрел на своего научного руководителя и впервые видел в нем не чудаковатого старика, одержимого странной идеей, а первопроходца, стоящего на пороге неизведанного мира. И ему отчаянно захотелось сделать первый шаг в этот мир вместе с ним.
— Игнат Аркадьевич, — тихо, но твердо произнес он. — Какая тема будет у моего первого ученика?

ГОЛОВА, ПОТЕРЯННАЯ ОТ БЕССМЫСЛЕННОСТИ
Меня зовут Рекс. По крайней мере, так меня называл человек в белом халате, тот, что пах карболкой и табаком. Он называл меня так, когда закреплял ремни на моем теле, вставлял в щеку холодную стеклянную трубку и говорил что-то вроде: «Ну, голубчик, поработаем». Я не знал, что такое «работа», но чувствовал, что это не имеет ничего общего с бегом по траве, с запахом дождя или с теплой рукой, чешущей за ухом.
Мой мир был станком. Четыре лапы, притянутые к полу, голова, зафиксированная мягким, но непреклонным хомутом. Движения не было. А без движения нет и выбора. Я не мог отойти, если мне что-то не нравилось. Не мог вильнуть хвостом, чтобы показать радость. Не мог даже отвернуться. Я был лишь телом, набором реакций, которые интересовали человека в белом халате. Его звали Иван Петрович.
Он был, как говорят, пассивным физиологом. Странное словосочетание. Вся моя жизнь была пассивной, а он был ее активным творцом. Он никогда не говорил о выгоде. Моей выгоде. Он не спрашивал, чего я хочу. Он создавал мир, в котором мои желания были не важны, а важны лишь мои рефлексы.
Все было предельно четко, и эта четкость подкупала его, я это чувствовал. Вот раздражитель. Вот реакция. Все взвешено, измерено, записано в толстую тетрадь. Сначала была просто еда. Ее запах заставлял мой желудок сжиматься, а слюну — течь в пробирку. Это было естественно, как дыхание.
Потом появилась лампочка. Она вспыхивала — и тут же появлялась еда. Мой организм быстро усвоил урок: свет — предвестник насыщения. Слюна начинала капать уже при виде вспышки. Я стал зависим от этой лампочки. Она была первым звеном в цепи, которую он начал ковать вокруг моего сознания.
Иван Петрович был неумолим в своем стремлении к точности. Он довел эксперимент до абсурда, до пятого порядка бессмысленности.
К лампочке он добавил метроном. Тик-так, тик-так... Вспышка. Еда. Сначала метроном был просто шумом. Но вскоре мой мозг, отчаянно ищущий закономерности в этом неподвижном мире, связал одно с другим. Метроном не подкреплялся едой, нет. Он подкреплялся лампочкой, которая, в свою очередь, подкреплялась едой. И вот уже на мерное тиканье я отвечал слюной, зная: сейчас будет свет, а за ним — пища.
Потом появился звонок. Дзззз... Тик-так... Вспышка... Еда.
Затем — прикосновение к бедру. Прикосновение... Дзззз... Тик-так... Вспышка... Еда.
Последним был тихий свист. Свист, прикосновение, звонок, метроном, лампочка, еда.
Пять раздражителей. Пять ступеней в никуда.
Моя голова терялась от этого навязывания. Я был не собакой, а живым механизмом, реагирующим на сигналы, смысла которых я не понимал. Я не раскрывал себя. А как можно раскрыться без движения? Как можно показать характер, если ты привязан? Как можно сделать выбор, если выбора нет? Мой мир сузился до этой абсурдной цепочки: свист ведет к прикосновению, прикосновение — к звонку, звонок — к метроному, метроном — к свету, а свет — к миске с едой. Я был рабом этой последовательности.
Иногда, когда эксперименты заканчивались и меня отпускали в вольер, я просто лежал, глядя в одну точку. Другие собаки лаяли, играли, боролись за кость. Они жили. А я разучился. Что толку в движении, если оно не связано с привычной цепью сигналов? Мир за пределами станка казался хаотичным и лишенным логики. В нем не было четкой последовательности, гарантирующей результат.
Однажды в лабораторию пришел другой человек. Важный, с усами, в строгом френче. Он смотрел на меня не с научным интересом, а с каким-то холодным одобрением. Иван Петрович объяснял ему что-то про условные рефлексы, про высшую нервную деятельность. Важный гость кивал.
«Идеальная система, — сказал он глухим голосом. — Четкая, предсказуемая, управляемая. Никаких лишних движений. Никакого выбора. Только стимул и единственно верная реакция. Именно такая наука нам и нужна».
Я не понял слов, но уловил суть. Этому человеку нравилась моя тюрьма. Ему нравилась моя несвобода. Он видел в моем унизительном положении модель для чего-то большего, чего-то, что находилось за стенами этой лаборатории. Он видел в моей собачьей покорности, выкованной звонками и лампочками, образец для подражания.
В тот день я понял, чем поражает Иван Петрович Павлов. Он создал не просто науку о рефлексах. Он создал идеальную модель НЕСВОБОДЫ. Мир, где нет места движению, выгоде и выбору. Мир, где существо низведено до суммы реакций на навязанные извне сигналы.
И самое страшное было то, что эта модель, оказывается, была кому-то очень нужна. Не только для понимания работы мозга, но и для управления им. И моя маленькая собачья голова, потерянная от бессмысленности навязывания, была лишь первым винтиком в огромной, бездушной машине, которую они собирались построить.

2.
Иногда мне снились сны. В них не было ни станка, ни ремней, ни стеклянной трубки. Было только поле, бескрайнее, пахнущее клевером и землей после дождя. Я бежал. Бежал не к чему-то, а просто так, потому что мог. Мышцы работали слаженно, ветер трепал шерсть, и каждый вдох был полон свободы. В этих снах я был не объектом исследования, а просто собакой. Я гонялся за бабочками, рыл норы, лакал воду из луж, и каждое действие имело смысл, потому что было моим собственным выбором.
Но потом я просыпался. Просыпался от скрипа двери лаборатории, и запах карболки возвращал меня в реальность. Сны таяли, как утренний туман, оставляя после себя лишь горькое послевкусие утраченной жизни.
Иван Петрович, казалось, не замечал моего внутреннего мира. Или, может, считал его несущественной помехой, «шумом» в чистоте эксперимента. Однажды он принес в лабораторию зеркало и поставил его передо мной, когда я был в станке. Я увидел в нем измученное животное с тусклыми глазами, в которых не было ничего, кроме ожидания. Ожидания свиста, прикосновения, звонка… Я не узнавал себя. Тот, в зеркале, не был Рексом, который бегал во сне по полю. Это был «объект Павлова», живой автомат, чья слюна ценилась больше, чем его душа. Я попробовал рыкнуть на свое отражение, но из горла вырвался лишь тихий, жалобный скулеж. Реакция, не предусмотренная протоколом. Иван Петрович сделал пометку в своей тетради, нахмурившись.
Моя зависимость от цепочки сигналов стала абсолютной. Она была моим единственным законом, единственной логикой бытия. Однажды эксперимент пошел не по плану. После свиста и прикосновения должен был прозвучать звонок, но он не прозвучал. Что-то сломалось. В наступившей тишине мой мир рухнул. Мой мозг, натренированный на безупречную последовательность, не знал, что делать. Я ждал. Секунды тянулись, как часы. Тик-так метронома не наступало. Лампочка не загоралась. Еды не было.
Внутри меня поднялась волна паники, какой я не испытывал никогда прежде. Это был не страх боли, а ужас хаоса, распада привычного порядка. Мое тело затряслось. Сердце колотилось о ребра, как пойманная птица. Я задыхался, хотя ничто не мешало мне дышать. Иван Петрович и его ассистенты забегали вокруг, что-то взволнованно обсуждая. Они назвали это «экспериментальным неврозом». Для них это было еще одно научное открытие, еще одна глава в их книгах. Для меня это был ад. Ад, в котором сломалась единственная опора, пусть и навязанная, пусть и бессмысленная.
После этого случая что-то во мне окончательно надломилось. Я перестал видеть сны о полях. Теперь мне снился станок, но в этих снах цепь сигналов всегда обрывалась, и я снова и снова переживал тот приступ панического ужаса. Моя жизнь превратилась в ожидание пытки: либо пытки бессмысленной последовательностью, либо пытки ее отсутствием.
Человек с усами больше не приходил, но его тень, казалось, навсегда осталась в лаборатории. Я чувствовал ее в том, как Иван Петрович стал говорить о «воспитании воли», о «формировании нужного типа поведения». Его наука выходила за пределы собачьей физиологии. Она становилась инструментом. И я, Рекс, был ее первым, изуродованным продуктом.
Однажды, уже будучи старым и больным, я лежал в своем вольере. Ремни и станок остались в прошлом, но их невидимые путы держали меня крепче настоящих. Молодой лаборант, которого я раньше не видел, присел рядом со мной и протянул кусок мяса. Просто так, без всяких сигналов. Я посмотрел на мясо, потом на него. Я не знал, как реагировать. Не было ни свиста, ни звонка, ни лампочки. Мой мозг лихорадочно искал привычную схему, но не находил ее. Слюна не выделялась. Радости не было. Была только пустота и растерянность.
Парень вздохнул, погладил меня по голове и сказал: «Бедный ты, бедный. Совсем тебя замучили». Его рука была теплой, а в голосе звучала жалость. И в этот момент, впервые за долгие годы, я почувствовал что-то, не связанное с рефлексами. Это была не реакция на стимул. Это было смутное, почти забытое эхо той жизни, где существовали простые вещи: доброта, прикосновение без цели, еда без условий.
Я медленно, неуверенно лизнул его руку. Это было мое первое свободное движение за целую вечность. Движение, за которым не стояло ни выгоды, ни навязанной необходимости. Оно было бессмысленным с точки зрения науки Ивана Петровича. Но в нем, в этом единственном движении, было больше жизни, чем во всех тоннах бумаги, исписанных результатами его экспериментов. Это был мой маленький, ПОСЛЕДНИЙ БУНТ. Бунт против мира, где голова теряется от бессмысленности, а выбор считается лишней деталью.

ПЕРЕВОРОТ В ПАВЛОВСКОЙ НАУКЕ
1.
В душных лабораториях начала XX века, где царили звон колокольчиков и стук метрономов, Иван Петрович Павлов строил свою империю условных рефлексов. Его собаки, привязанные к станкам, становились живыми доказательствами механистической природы психики, где стимул неизбежно порождал реакцию. Казалось, что все тайны мозга вот-вот будут разгаданы через призму пассивного анализа, через связывание простых раздражителей с физиологическими ответами.
Но в тени этой грандиозной, но несколько однобокой картины, зрела другая мысль, другой подход, который впоследствии взорвет устоявшиеся представления. Имя ему было Николай Александрович Бернштейн. Русский ученый, чья проницательность и смелость позволили ему взглянуть на мир не через призму застывших схем, а через призму живого, активного взаимодействия.
Бернштейн, словно хирург, вскрыл павловскую науку, но не для того, чтобы разрушить, а чтобы вдохнуть в нее новую жизнь, активизировать ее, показать ее истинный, динамичный потенциал. Он начал с самого, казалось бы, простого – с глаза.
Для Павлова глаз был, по сути, фотокамерой, пассивно регистрирующей световые волны. Но Бернштейн увидел нечто совершенно иное. Глаз, утверждал он, это не только фотокамера, но и совершенно другой организм, активно участвующий в формировании восприятия. Глаз – это еще и ощущение движения.
Вспомните, как мы смотрим. Наши глаза не застывают на одной точке. Шесть мышц глазного яблока совершают непрерывные, быстрые, «прыгающие» движения – саккады. И именно эти движения, а не статичное изображение, создают информацию о форме предметов. Форма, по Бернштейну, определяется мышечно. Мы не просто видим форму, мы ее «ощупываем» глазами, активно строим ее в своем сознании. Фотокамеры нет – есть действенное ощущение всего. Пассивного анализа нет. Активный анализ существует и в зрении, и он является его основой.
То, что хотел сделать Иван Петрович благодаря связыванию собаки, – свести все к простым, изолированным стимулам и реакциям – оказалось недостаточным. Бернштейн показал, что это лишь верхушка айсберга. Наоборот, движущаяся собака, свободная от оков станка, перерабатывает информации в сотни раз больше, чем пять павловских раздражителей.
Представьте себе собаку, свободно бегущую по полю. Она не просто реагирует на звонок или свет. Она в движении может сравнивать, взвешивать и иметь субъективный анализ. Само движение вокруг предметов, обнюхивание, осматривание – все это дает ей информацию о свойствах окружающей среды. Она не пассивно воспринимает мир, она активно его исследует. Она не ждет, пока ей подадут стимул, она сама его ищет, создает, интерпретирует.
Без действия, утверждал Бернштейн, невозможна информация. И действие оказалось единственным способом оценки. Не просто реакция на стимул, а активное, целенаправленное действие, которое формирует наше восприятие, наше понимание мира.
Таким образом, Н.А. Бернштейн не просто дополнил павловскую науку, он ее перевернул. Он показал, что живой организм – это не пассивный приемник информации, а активный деятель, постоянно взаимодействующий с окружающей средой, строящий свое восприятие через движение и действие. Его идеи стали фундаментом для нового понимания мозга, психики и поведения, открыв путь к изучению сложных, динамичных процессов, которые делают нас теми, кто мы есть. И все это началось с простого, но глубокого взгляда на глаз – не как на фотокамеру, а как на живой, активно действующий орган.

2.
Этот революционный взгляд Бернштейна на глаз и на роль движения в познании мира не ограничивался только зрением. Он распространил свои идеи на всю двигательную активность, на координацию движений, на формирование навыков. Если Павлов видел в движении лишь конечный результат рефлекторной дуги, то Бернштейн увидел в нем источник и инструмент познания, активный процесс, который постоянно корректируется и совершенствуется. Он ввел понятие «кольцевой регуляции», где каждое движение не просто выполняется, но и постоянно сравнивается с заданной целью, а отклонения немедленно корректируются. Это был отход от линейной, механистической модели к динамической, саморегулирующейся системе.
Представьте себе ребенка, который учится ходить. Он не просто повторяет заученные движения. Он падает, встает, пробует снова, постоянно корректируя свои действия, опираясь на обратную связь от своих мышц, суставов, вестибулярного аппарата. Каждое падение – это не неудача, а ценная информация, которая помогает ему уточнить свою стратегию движения. Это и есть активный анализ, о котором говорил Бернштейн. Ребенок не пассивно ждет, пока его научат, он активно строит свой двигательный опыт.
Именно в этом контексте становится понятным, почему Бернштейн так критически относился к идее «связывания» собаки. Привязанное животное лишено возможности активно исследовать мир, его двигательная активность ограничена, а значит, ограничена и его способность к познанию. Оно становится пассивным объектом эксперимента, а не активным субъектом, способным к «субъективному анализу». Свободная собака, напротив, постоянно находится в процессе активного взаимодействия с окружающей средой. Она не просто реагирует на запахи, она их «обнюхивает», активно собирая информацию. Она не просто видит предметы, она «осматривает» их, формируя целостное представление.
Таким образом, Бернштейн не просто предложил новую интерпретацию павловских экспериментов, он предложил совершенно новую парадигму для изучения живых систем. Он показал, что мозг – это не просто центр обработки информации, а активный организатор движения, который постоянно строит и перестраивает наше взаимодействие с миром. Его работы легли в основу кибернетики, теории управления, биомеханики и многих других областей, оказав огромное влияние на развитие науки о мозге и поведении. Он вернул в науку о живом то, что было утрачено в погоне за механистическими объяснениями, – идею активности, целеустремленности и самоорганизации. И все это началось с простого, но глубокого понимания того, что глаз – это не просто фотокамера, а живой, активно действующий орган, а движение – не просто реакция, а фундаментальный способ познания и взаимодействия с миром.

ЭВОЛЮЦИЯ В ЗЕРКАЛЕ
Его глаза, глубокие и проницательные, словно два омута, в которых отражалась бездонная пропасть времени, смотрели прямо на меня. Я чувствовал, как под этим взглядом что-то внутри меня шевелится, меняется, трансформируется. Невидимые нити, связывающие нас, натягивались, и я понимал, что он прав. Эволюция – это не далекий, абстрактный процесс, запертый в учебниках биологии. Она здесь, сейчас, в каждом биении сердца, в каждом мельчайшем движении мысли.
«Вот ты сейчас смотришь на меня, а я смотрю на тебя, – произнес он, и его голос был низким, почти гипнотическим. – Уже эволюция есть».
Я кивнул, ощущая, как его слова проникают в самые глубины моего сознания. Мы не просто обменивались взглядами; мы обменивались информацией, энергией, опытом. Мой мозг обрабатывал его образ, его интонации, его идеи, и в этом процессе что-то во мне менялось. Мои нейронные связи перестраивались, создавая новые пути, новые понимания. Это была микроэволюция, мгновенная, но реальная.
«Если какая-то глупость – она проста, – продолжил он, и в его глазах мелькнула искорка. – Если интересное – тогда умно. Это умно и глупо делается ежесекундно».
Я задумался. Сколько раз за день я совершал глупые, импульсивные поступки, продиктованные сиюминутными желаниями? И сколько раз я останавливался, обдумывал, анализировал, выбирая более сложный, но в конечном итоге более выгодный путь? Каждый такой выбор, каждая такая оценка – это был акт эволюции. Отказ от простоты ради сложности, от мгновенного удовлетворения ради долгосрочной выгоды. Это был процесс отбора, происходящий внутри меня, ежесекундно.
«Я – дарвинист, – сказал он, и в его голосе прозвучала непоколебимая убежденность. – Поэтому в Дарвине мне понятно, почему каждый день происходит убивание одних и выживание других. Естественный вариант».
Я не мог не согласиться. Мир вокруг нас – это постоянная борьба. Борьба за ресурсы, за внимание, за место под солнцем. И в этой борьбе выживает сильнейший, самый приспособленный. Это не всегда означает физическую силу; это может быть интеллект, адаптивность, способность к сотрудничеству. И каждый раз, когда мы делаем выбор, мы участвуем в этом процессе. Мы выбираем, что убить в себе – лень, страх, невежество – и что взрастить – любопытство, смелость, знание.
Но затем его лицо омрачилось, и в его глазах появилась тень беспокойства.
«Но! Страшная вещь, – произнес он, и его голос стал тише, почти шепотом. – Эталона нет. Куда развиваться? В какую форму?»
Эти слова ударили меня, как холодный душ. Он был прав. Если эволюция – это постоянный процесс отбора, то куда он ведет? Какова конечная цель? Если нет идеальной формы, идеального состояния, то как мы можем знать, что движемся в правильном направлении?
«Эталона нет. Эталон – это относительная оценка, – продолжил он, словно читая мои мысли. – Существует только процесс оценки. Выгода на настоящий момент. И весь эталон. Если ты бежишь, то тебе нужно в ту сторону, где меньше нагрузка».
И вот тут я понял. Эталон – это не статичная точка, к которой мы стремимся. Это динамический процесс, постоянная переоценка. Мы не ищем идеальную форму, мы ищем оптимальное решение для текущей ситуации. Если мы бежим, мы выбираем путь наименьшего сопротивления, не потому что это самый легкий путь, а потому что это самый эффективный путь для достижения нашей цели в данный момент.
Эволюция – это не движение к заранее определенной цели. Это постоянное приспособление, постоянный поиск выгоды в настоящем моменте. И в этом поиске, в этом процессе выбора, мы и становимся теми, кто мы есть. Мы эволюционируем, ежеминутно, ежесекундно, не зная конечной точки, но доверяя самому процессу. И, возможно, именно в этом и заключается вся красота и весь ужас нашего существования. Мы – вечные бегуны, постоянно ищущие путь наименьшей нагрузки, путь, который позволит нам выжить и продолжить этот бесконечный танец эволюции.

2.
И в этом поиске, в этом вечном движении, мы находим свою уникальность. Каждый из нас – это отдельный эксперимент, отдельная ветвь на древе жизни, постоянно подвергающаяся новым условиям и вынужденная искать свои собственные, неповторимые решения. Нет единого пути, нет предписанной формы, к которой мы должны стремиться. Есть лишь бесконечное множество возможностей, и наш выбор, даже самый незначительный, формирует нас и мир вокруг.
Я смотрел на него, и в его глазах я видел отражение этой бесконечности. Он не предлагал мне готовых ответов, он лишь открывал двери к новым вопросам. И в этом была его сила, его дар. Он заставлял меня думать, анализировать, искать свои собственные ответы.
«Так значит, – произнес я, и мой голос звучал уже иначе, более уверенно, – мы не стремимся к совершенству, мы стремимся к оптимальности в данный момент. И это стремление и есть двигатель прогресса?»
Он кивнул, и на его губах появилась легкая, едва заметная улыбка. «Именно. Оптимальность – это не статичное состояние, а динамический процесс. Это способность адаптироваться, находить наилучшее решение в постоянно меняющихся условиях. Это и есть жизнь. Это и есть эволюция».
Я почувствовал, как внутри меня что-то изменилось. Страх перед неизвестностью, перед отсутствием эталона, сменился чувством свободы. Свободы выбирать, свободы ошибаться, свободы учиться. Свободы быть собой, в каждый момент времени, в каждом своем выборе.
«Значит, каждый наш выбор, каждое наше действие – это шаг в неизвестность, но это шаг, который делает нас сильнее, мудрее, лучше приспособленными к жизни?» – спросил я, уже не столько задавая вопрос, сколько утверждая свое новое понимание.
«Именно так, – подтвердил он. – И в этом и заключается вся прелесть. Мы не просто пассивные наблюдатели эволюции, мы ее активные участники. Мы – творцы своей собственной судьбы, своего собственного будущего. И каждый день, каждый час, каждую секунду мы создаем себя заново».
Я вышел от него с новым ощущением мира. Мир больше не казался мне хаотичным и бессмысленным. Он был полон возможностей, полон вызовов, полон потенциала. И я, как и все живое, был частью этого великого, непрекращающегося процесса. Я был эволюцией, и эволюция была мной. И это было не страшно, а захватывающе. Это было начало нового пути, пути, где каждый шаг, каждый выбор, был шагом к самому себе.

ФИЛОСОФИЯ ДОСТУПНОСТИ
Я сидел на скамейке в парке, наблюдая за стайкой голубей, суетливо клюющих крошки хлеба. Рядом со мной, на той же скамейке, расположился человек с добрыми, но усталыми глазами. Он, казалось, тоже наблюдал за птицами, но его взгляд был глубже, словно он видел в их простом действии нечто большее.
«Ничего подобного!» – внезапно воскликнул он, обращаясь, казалось, к самому себе, но я почувствовал, что это обращение адресовано и мне. Я удивленно повернулся к нему.
«Я работаю с животными, я вижу, они выбирают тоже, – продолжил человек, его голос был тихим, но настойчивым. - У них нет общего критерия, оценки высшего варианта нет. Они берут то, что доступно!»
Я задумался. Действительно, голуби не спорили, какой кусок хлеба вкуснее или полезнее. Они просто клевали то, что было перед ними, то, что было в их досягаемости.
«Тогда в чем отличие человека?» – спросил я, чувствуя, что мы касаемся чего-то важного.
Он усмехнулся, и в его глазах мелькнула грусть. «А человек такой же м... чудак как и животное».
Я ожидал другого ответа. Я думал, что он скажет о разуме, о сознании, о способности к абстрактному мышлению. Но он видел в человеке лишь более сложную версию животного инстинкта.
«Человек - это сила», – возразил я, пытаясь найти в нем что-то, что отличало бы нас от голубей.
«Да, – согласился он, но его согласие было окрашено горечью. - Но – религия, философия, физиология – которые забрасывают в мозги этих бедных людей, делают из них такое гэ..., что они вот-вот друг друга добьют. И в Югославии, и в Абхазии, и в Чечне, и везде. А мы ничего сделать не можем».
Его слова прозвучали как приговор. Я вспомнил новости, сводки, лица людей, искаженные ненавистью. И действительно, казалось, что все эти великие идеи, которые мы так ценим – религия, философия – вместо того, чтобы возвышать нас, часто становились орудием разрушения.
«Вот у тебя хорошая и красивая морда, – вдруг сказал он, глядя мне прямо в глаза. - Ты ж драться не будешь ни с кем. Зачем без смысла? Правда?»
Его вопрос был прост, но он заставил меня задуматься. Действительно, зачем? Зачем эта бесконечная борьба, эта жажда превосходства, эта готовность уничтожать друг друга из-за абстрактных идей, которые, по сути, так же недоступны для полного понимания, как и «высший вариант» для голубя?
Я посмотрел на голубей. Они продолжали клевать крошки, не задумываясь о смысле своего существования, не ведя войн за лучшие куски. Они просто жили, принимая то, что им дано.
И в этот момент я понял. Отличие человека не в том, что он может мыслить абстрактно, а в том, что он мысленно выбирает. И в этом выборе кроется как его величие, так и его трагедия. Мы можем создавать великие идеи, но мы также можем позволить им разрушить нас. Мы можем быть силой, но эта сила может быть направлена как на созидание, так и на уничтожение.
Философия, религия, физиология – все это лишь инструменты. И то, как мы их используем, определяет, станем ли мы чудаками, подобными животным, или силой, способной изменить мир к лучшему. А пока, глядя на голубей, я чувствовал лишь тихую грусть от осознания того, насколько сложен и парадоксален наш человеческий выбор. И насколько часто мы выбираем путь, ведущий к бессмысленному разрушению.

ЗВЕРЬ И РАЗУМ
«Больше того: зверем может быть только зверь. Вас удивило?»
Голос режиссера, хриплый от бесконечных сигарет и нервного напряжения, эхом отдавался в пустом павильоне. Мы, съемочная группа, привычно переглянулись. Очередная его философская сентенция, призванная, видимо, вдохновить нас на подвиги. Но сегодня в его словах было что-то, что заставило меня задуматься.
«Сила еще не является фактором силы. Правда? Там должен присутствовать элемент разума. Медведь только тогда бросится на вас успешно, если он уже имеет опыт. На ком-то другом. На другом медведе. Если медведь не имеет опыта (даже большой, взрослый медведь), то без предварительных проб он талантливо бросок не сделает. Даже имея внутреннюю ярость. Самый первый его бросок непродуктивен. Испуг, страх, много смешанных чувств – и полное отсутствие координации, вот что самое главное. Ему непременно нужно несколько проб с успехом».
Он говорил это, глядя на нас, но, казалось, обращался к самому себе, пытаясь разгадать какую-то внутреннюю загадку. И я вдруг понял, что он имел в виду. Не просто физическую силу, а силу, подкрепленную опытом, инстинктом, который отточен сотнями повторений, сотнями ошибок и, главное, сотнями успехов.
Мы снимали кино. Эпическую драму о выживании в дикой природе. И одной из ключевых сцен, призванных показать жестокость и беспощадность мира животных, было нападение волков на лося. В сценарии это выглядело эффектно: стая серых хищников, стремительно настигающих свою жертву, мощные челюсти, рвущие плоть, отчаянная борьба за жизнь.
В природных условиях волки делают это. Они охотники, рожденные и воспитанные в суровых реалиях леса. Каждый их бросок, каждый укус – это результат тысячелетий эволюции, отточенный инстинкт, подкрепленный опытом. Они знают, как повалить лося, как добраться до жизненно важных органов, как довести дело до конца.
Но здесь… здесь было иначе. Для съемок мы использовали волков, выращенных в вольере. Сырых, домашних, если можно так выразиться, волков. Они были крупными, красивыми животными, с блестящей шерстью и острыми зубами. Но в их глазах не было той дикой искры, той хищной решимости, которая отличает настоящего зверя.
Когда мы выпустили их на площадку, где уже ждал лось – специально обученный, привыкший к людям и шуму, но все же живой, огромный зверь – началось нечто странное. Лось, по сценарию, должен был изображать панику, метаться, пытаясь спастись. И он это делал. Прыгал, тяжело дышал, его мощные ноги били по земле.
А волки… волки были растеряны. Они кружили вокруг лося, рычали, иногда даже делали попытки прыгнуть. Но это были какие-то бездарные, беспомощные укусы. Они хватали лося за шерсть, за ноги, но без той целенаправленной ярости, без того инстинктивного знания, куда именно нужно вцепиться, чтобы причинить реальный вред. Их движения были неловкими, неуверенными. В их глазах читался не голод и не жажда убийства, а скорее любопытство, смешанное с какой-то детской неуклюжестью.
Режиссер, наблюдавший за этим через монитор, скрипел зубами. «Ну же! Ну! Зверь! Покажите зверя!» – кричал он в микрофон, но его слова тонули в шуме и беспорядке.
Мы делали дубль за дублем. Лось уставал, его движения становились все более вялыми. Волки тоже теряли энтузиазм, их попытки становились все более редкими и нерешительными. Продуктивной работы не произошло. Ни одного по-настоящему убедительного кадра, ни одного момента, который бы передал ту самую жестокость дикой природы, которую мы так стремились показать.
И тогда я вспомнил слова режиссера: «Медведь только тогда бросится на вас успешно, если он уже имеет опыт. На ком-то другом. На другом медведе. Если медведь не имеет опыта… то без предварительных проб он талантливо бросок не сделает. Даже имея внутреннюю ярость. Самый первый его бросок непродуктивен».
Эти волки, несмотря на свою внешнюю мощь, были лишены этого опыта. Они не знали, что такое настоящая охота, что такое борьба за выживание. Их инстинкты были притуплены, их разум не был отточен жестокой реальностью. Они были лишь имитацией зверя, а не самим зверем.
И тогда я понял, что сила – это не только мышцы и клыки. Сила – это знание, это опыт, это разум, который направляет инстинкт. Истинный зверь – это не просто набор физических данных, это существо, которое прошло через испытания, которое научилось выживать, которое отточило свои навыки до совершенства.
Наши волки, какими бы красивыми и сильными они ни были, не были зверями в полном смысле этого слова. Они были лишь тенями того, чем могли бы быть, если бы им дали возможность пройти через огонь и воду дикой природы. И в этом была вся правда. Правда, которую мы так тщетно пытались снять на пленку.

ХИЖИНА, ГАСТРОНОМ И КАЛОШИ
Мир, в котором мы живем, редко предлагает нам выбор, достойный наших мечтаний. Мы не выбираем дворцы на берегу Средиземного моря, не придирчиво осматриваем фонтаны и бассейны, не сравниваем ширину пляжей. Нет, наш выбор гораздо скромнее, продиктован он не желаниями, а возможностями. Мы выбираем хижину, а не виллу. Гастроном, а не ресторан со звездами Мишлен. Те вещи, которые нам по силам, которые судьба милостиво подбросила под ноги.
И в этом мы, казалось бы, не так уж сильно отличаемся от животных. Зверь не выбирает себе нору по фэн-шую, не ищет идеальное место для гнезда, исходя из эстетических предпочтений. Он довольствуется тем, что есть, тем, что доступно, тем, что обеспечивает выживание. Лиса роет нору там, где земля податливее. Птица вьет гнездо на ветке, которая кажется достаточно крепкой. Их критерий – выживание, и они пользуются теми средствами, которые есть, взвешивая, какое из них наиболее эффективно.
Но все-таки мы отличаемся. И это отличие, порой, становится нашей трагедией.
Представьте себе, что у животных вдруг появился бы «свободный рынок». Что бы это значило? Возможно, самые сильные и хитрые львы захватили бы лучшие охотничьи угодья, а слабые и старые умирали бы от голода, глядя на изобилие, до которого им не дотянуться. Возможно, самые красивые и плодовитые самки получали бы все внимание, а остальные оставались бы без пары, обреченные на одиночество.
Именно это, к сожалению, происходит с нами. Свободный рынок, этот «самый верхний фактор оценки», который должен был бы, по идее, стимулировать развитие и предлагать изобилие, на деле становится безжалостным ситом. Он отсеивает тех, кто не вписывается в его жесткие рамки, кто не может конкурировать, кто не обладает достаточными ресурсами.
И вот тогда на прилавках появляются калоши. Много калош. Красивых, блестящих, идеально подходящих для дождливой погоды. Но кому они нужны, если у массы самых малоимущих наших людей нет даже крыши над головой? Кому нужны эти калоши, если они не могут позволить себе еду, лекарства, элементарные условия для жизни?
Калоши лежат, никому не нужные, как памятник абсурдности системы, которая производит то, что не востребовано, в то время как базовые потребности остаются неудовлетворенными. Они – символ того, что даже при наличии изобилия, если оно распределяется несправедливо, оно теряет всякий смысл.
Мы, люди, в отличие от животных, способны мечтать о дворцах и виллах, о фонтанах и бассейнах. Мы способны представлять себе идеальный мир, где выбор не ограничен лишь хижиной и гастрономом. Но пока мы живем в мире, где свободный рынок диктует свои правила, где калоши лежат на прилавках, а люди гибнут от нищеты, наши мечты остаются лишь мечтами. И это, пожалуй, самое горькое отличие от животных, которые, не имея наших амбиций, по крайней мере, не страдают от их нереализованности.


2.
Именно в этом кроется парадокс нашего существования. Мы обладаем способностью к абстрактному мышлению, к созданию идеальных образов, к стремлению к недостижимому. Но реальность, зачастую, оказывается куда более прозаичной и жестокой. Мы можем мечтать о звездах, но вынуждены довольствоваться землей под ногами. И когда эта земля оказывается неровной, а доступные средства – недостаточными, мы сталкиваемся с суровой правдой жизни.
Животные, в своей простоте, не испытывают разочарования от несбывшихся мечтаний. Их мир ограничен инстинктами и непосредственными потребностями. Они не сравнивают себя с теми, кто имеет больше, не завидуют чужому изобилию. Их удовлетворение – это сытость, безопасность, возможность продолжить род. И в этом, возможно, есть своя мудрость, которой нам, людям, так не хватает.
Мы же, напротив, постоянно находимся в состоянии сравнения. Мы видим, как одни купаются в роскоши, в то время как другие едва сводят концы с концами. И этот разрыв, эта пропасть между мечтой и реальностью, порождает фрустрацию, гнев, отчаяние. Свободный рынок, призванный, казалось бы, удовлетворять потребности всех, в итоге лишь подчеркивает эти различия, делая их еще более болезненными.
Когда мы говорим о «самом верхнем факторе оценки», мы подразумеваем некую объективную меру ценности. Но что является истинной ценностью в мире, где одни могут позволить себе все, а другие – ничего? Является ли ценностью количество калош на прилавке, если они не могут быть куплены теми, кто в них нуждается? Или истинная ценность заключается в возможности обеспечить базовые потребности каждого члена общества?
Возможно, нам стоит пересмотреть наши критерии оценки. Возможно, вместо того, чтобы стремиться к абстрактному «лучшему», нам следует сосредоточиться на создании системы, где каждый имеет возможность удовлетворить свои насущные потребности. Где «хижина» и «гастроном» становятся не пределом мечтаний, а лишь отправной точкой для дальнейшего развития. Где «калоши» на прилавках – это не символ избытка, а показатель того, что все нуждающиеся обеспечены.
И тогда, возможно, мы сможем приблизиться к тому идеалу, который так часто рисуем в своих мечтах. И тогда наши отличия от животных станут не источником страданий, а основой для создания более справедливого и гуманного мира. Мира, где выбор будет определяться не только возможностями, но и потребностями, где изобилие будет доступно всем, а не только избранным.

МИСТИКА ЭТО МИСТИКА
Михаил сидел в своем старом кресле, обитом выцветшим бархатом, и смотрел на мерцающий экран ноутбука. Строки кода бежали по нему, как муравьи по тропинке, создавая сложный, но логичный мир. Он был программистом, ученым, человеком, который верил в данные, в факты, в то, что можно потрогать и измерить. И именно это делало его таким чужим в мире, где царили тени и шепот.
«Удивительно, но люди сами провоцируют эти явления, – пробормотал он, отхлебывая остывший чай. – Ведь когда им говорят: вот истина, берите, радуйтесь! – они отворачиваются. Когда им предлагают черт-те что – они радуются».
Он вспомнил недавний разговор с коллегой, который с горящими глазами рассказывал о новом гуру, обещающем просветление через медитации на кристаллах. Михаил тогда попытался объяснить ему основы нейробиологии, рассказать о том, как мозг реагирует на плацебо, о том, что истинное изменение приходит через упорный труд и самоанализ. Коллега лишь отмахнулся, назвав его «слишком приземленным».
«Ты совершенно прав, – продолжил Михаил, обращаясь к пустоте комнаты. – Сейчас нужно давать им дерьмо. Потому что если ты расскажешь им о теории Дарвина, о теории Бронштейна, о теории тонких мыслей и о том, что все рождается только благодаря опыту, практике и действию, они не поверят, они скажут, что все рождается благодаря наитию, сверху, божьему. И даже нищая, которую обокрали, подле свечи скажет: это меня Бог покарал».
Он рано потерял родителей. Воспитывался у одной дамы, балерины на пенсии. Она была изящна, легка, и ее мир был полон музыки, танцев и… мистики.
«Миша, а почему вы вот так радикальны? – часто спрашивала она, глядя на него своими большими, выразительными глазами. – Вы читаете Дарвина, вы читаете Павлова, а ведь мистика это интересная вещь, вы теряете, вы заслоняетесь от людей, от романтики, от всего».
Михаил тогда отвечал: «Для меня в этом нет смысла». Он не понимал, как можно находить смысл в том, что не имеет под собой никакой основы. Как можно верить в невидимые силы, когда вокруг столько видимых проблем, требующих реальных решений?
«Уже компьютеры существуют! – воскликнул он, ударяя ладонью по столу. – Уже существует передача через космос! Мы создаем совершенно невероятные вещи в смысле создания биологических основ! Больше того, со СПИДом уже начинается радикальная борьба! А мы все ищем бабушек, которые «хотЯТЬ» нам поведать Истину. Твою мать!»
Его голос дрожал от возмущения. Он видел, как люди тратят последние деньги на амулеты, на «целителей», на обещания легкого счастья. Он видел, как они отказываются от медицины в пользу заговоров, как игнорируют научные открытия, предпочитая им древние суеверия.
«Это смешно! – почти кричал он. – Если большая часть человечества голодает, и вы меня хотите убедить – ох! ох! – в сверхчеловеке, который нам даст жрать – нет этого! Я убежден, что мистика это мистика, что это безобразие, что это не имеет никакого реального отношения к жизни мелкоимущих людей, которые бедны, которые собирают пустые бутылки для того, чтобы купить кусок хлеба».
Глава 4

Беседа с
Михаилом Симоновым,
дрессировщиком, зоопсихологом,
заслуженным артистом России. 
1994 год.

1.

М.С.: ...Э, значит, хотите водочки? Весь день сегодня пью водку, поэтому с вами без церемоний.
Давайте с вами шлепнем. Я за вашего интеллигентного волгоградского человека, хорошо?
Я - москвич. Приходите ко мне в любой день, я вас всегда приму.
Сегодня ко мне зашел один человек. Он зашел, я говорю: «Вы очень похожи на Геббельса». Я ему сказал.
Оказывается, он педагог крупного масштаба. У него детская группа, он этим озабочен. Вы чо не шлепнете?
     Он о зоологии имел самые примитивные представления. Но я преподал ему теорию Бронштейна. Если вы масон, если вы еврей, вы сразу меня поймете.

Г.К.: А вы что считаете, что национализм связывается с физиологией?

М.С.: Вот лучше пиво. Материал, так сказать, для борьбы с национализмом. Ха-ха-ха-ха!!!
Действительно, наглый я. Вы пришли в гости, а я вас еще давлю. На хрен. Это плохо.
Как тебя зовут, юноша? Расскажи теперь мне, что ты хочешь. Вообще, смысл.

 Г.К.: Меня заинтересовали ваши зооэксперименты. Мне захотелось встретиться с вами. Вот и все.

М.С.: Ну, это уже хорошо. Ху-ху-ху! Водки, это самое, естественно?

Г.К.: Это не главное.

М.С.: Это не главное. Так. Пивка? Ну, это дрянь, конечно.
Э... я считаю, что ни черта вы не понимаете ни в дарвинизме - ха! - о другом я уже не говорю, да.
Э... дело в том, что Дарвин это мое - мой фактор. Да, я дарвинист.

Г.К.: Нынче все вокруг критикуют Дарвина.

М.С.: Хм, коричневые глаза, седые волосы, и такую глупость порите. Дело в том, что процесс естественного отбора он естественен. Если куча ненужных калош  будет лежать на прилавках, это уже является фактором естественного отбора. Непонятно?

Г.К.: Но...

М.С.: Гм, гм, гм. Хотите, я вас задушу элементарно, прямо на ваших глазах. Хотя вы мне очень, ха-ха! импонируете как человек, ха-ха-ха!!!
Но!.. Вот и коллеги мои будут смотреть: куда ж он ушел? Неужели он его задушил? Нет! Я не буду тебя душить. А они вернутся и еще принесут тебе бутылку пива.

Г.К.: У меня подозрение, что вам неинтересно уже объяснять.

М.С.: Ты прав. Старею. Точно. Ха-ха-ха!!! Ну, мон шер! Естественно, что уже понимаешь, что кому-то трудно доказывать, уже бесполезно.
Вот смотри - мальчик. Что ему надо? Только девочек. Эй, Дога! Что, у тебя водки нет?
Это клоун у нас. Второй клоун из двух. Нет, первый клоун из двух. Думаю, он не понимает мои общие... «Концепцию вы не можете объяснить», - говорит! Концепцию. Старая задница. Хороший мальчик, а всегда иронизирует. Я люблю его Джуну. Это тоже мой дэфэкт. Ха-ха-ха-ха!!! У него прекрасная девочка. А он говорит, что это не этично.  Мон шер, где вы берете эти костюмчики с погончиками?

2.

М.С.: ...Я хочу подумать, о чем я буду говорить. Хорошо? Ха!  Во-первых. Во-первых, вы мне нравитесь вот так! Это можно сразу записать и крупными буквами. Вы знаете, в вас что-то есть такое, чего не встретишь в провинциальном городке, однако.

Г.К.: Вы, москвичи, просто высоко себя ставите.

М.С.: Ха-ха-ха-ха!!!

Г.К.: Это постоянный ваш недостаток.

М.С.: Да, да, да, да. Позволю поиздеваться, у вас не хватит в диктофоне пленки.

Г.К.: А у меня еще кассета есть.

М.С.: Это хорош-шо! Ха-ха-ха!!! Скажите, Геннадий, так вы масон или еврей? Или одновременно?

Г.К.: А откуда такой вопрос возник?

М.С.: Ну, из статьи. Которая вами создана.

Г.К.: Из фразы? Ну при чем тут масоны, я вообще-то смутно представляю, что такое масон.

М.С.: Ну, масон, у него жена масониха, и его сын масоненок. Мне нравится это определение.
Проблема заключается не только в вашей раздвоенности...

 Г.К.: Наверняка у нас куча всяких внутренних противоречий.

М.С.: Сам я от двух родителей: у меня бабушка читала французские романы без перевода, а папа - в деревне под Курском  пил самогонку. И я теперь нахожусь в двойной наследственности: с одной стороны пойти по линии самогонки, и с другой - читать изящные романы французских авторов. Да?
 Так вот, я высмотрел маленькую вещь, я взял ишака (я брал однажды метисов), так вот интересно, он то орет по-ишачьи, то орет по-жеребячьи, и после этого становится в некоторой задумчивости. Я подумал: бедняга не может найти себя.

Г.К.: Знаете, это не совсем трагедия, это просто незнание своего главного «Я».

М.С.: У вас прекрасно работает башка. Я вас обожаю. Ха-ха!

3.

М.С.: А вот ты видел мой лабиринт? Оптимизация! То есть короткий путь для нахождения варианта.
Существует логика рационального выбора. Мозг является органом выгоды. ВЫГОДЫ!
И вот вам мысль, которая основная: мысль есть фактор энергетической выгоды.
Если ты, допустим, хочешь бабу найти, ты же уже на второй этаж не побежишь за ней. Потому что лучше на первый этаж. Потому что это меньше нагрузки. Естественный вариант, нет? То есть оптимизация! Оптимизация! А, конечно, когда я роскошным был!... Ладно, я бегал и туда и сюда. Но!
Ни одно существо, будь то обыкновенный ребенок, будь то Маугли среди волков, должным образом не сообразит, если его немножко не подготовить воспитанием.
 Даже нету речи. Если он ничего не имеет в голове, то ничего и иметь не будет.
Не может быть ни одного элемента рационального без предварительной подготовки. Значит, обязательно нужен элемент воспитания. Разум - штука приобретенная.
И все же ученые для испытания берут сырое животное. Интересно, что ни одного «сырого» ребенка для анализа брать нельзя, потому что ребенок явно психологического материала не даст.
Кстати, обычные дети до трех лет не могут провести мяч в лабиринте.
И Маугли не может делать умозаключений, потому что он не тренировал свой мозг на предметах.
Если бывшие папуасы надевают фрак и говорят о профсоюзах и прочих вещах, это естественно, хотя они поколение назад бегали без штанов по прериям, по джунглям. Это просто смена предметов. Конечно, они ограничены, они не способны предвидеть многое.
И вот он до тебя - педагог - он не понял эту вещь. Он думал, что существо, рожденное разумным, в себе несет сразу. Ни в коем случае.
Животным люди ставят задачи. И если дать животному какое-то образование, развитие и ориентацию, дать животному свои способности проявить, тогда мы сможем получить от них результат.
Направление, которое хочу осуществить, я назвал зоопедагогикой.

4.

М.С.: Чем меня поражает Иван Петрович Павлов (он так называемый пассивный физиолог): он не сказал ни о движении, ни о выгоде. Он фиксировал собаку в станке, и животное не имело возможности выбора.
Но, однако, он ставил и психологические понятия. К психологии он шел через физиологию, поскольку его подкупала четкость эксперимента: пожалуйста - раздражитель, пожалуйста - реакция, все взвешено. Он даже довел опыты до такой степени, что у собаки возникал рефлекс пятого порядка: загорается лампочка - у собаки возникает рефлекс, он подкрепляется; затем к лампочке присоединяется метроном - он не подкрепляет, но подкрепляется лампочка. И собака уже реагирует на метроном как на лампочку, потому что знает: сейчас загорится лампочка, а потом - пища. До метронома - звонок. И так далее. Пять раздражителей.
Хотя это только в условиях отсутствия выбора. Павловская собака в зависимости настолько, насколько связаны звонок, метроном и тому подобное. В сущности голова теряется от бессмысленности навязывания. Собака не раскрывает себя, потому что нет движения. Отсутствие движения это отсутствие выбора.
Кстати, Сталину именно такая наука была нужна, он поддерживал Павлова.

М.С.: Н. А. Бернштейн, русский ученый, заактивизировал павловскую науку.
К примеру, глаз. Глаз, оказывается, не только фотокамера, но также совершенно другой организм. Глаз - это еще ощущение движения. Шесть мышц глазного яблока, совершая прыгающее движение, создают информацию о форме предметов. Форма определяется мышечно. Фотокамеры нет - есть действенное ощущение всего. Пассивного анализа нет. Активный анализ существует и в зрении. То, что хотел сделать Иван Петрович благодаря связыванию собаки, отсутствует. Наоборот, движущаяся собака перерабатывает информации в сотни раз больше, чем пять павловских раздражителей. Собака в движении может сравнивать, взвешивать и иметь субъективный анализ. Само движение вокруг предметов, обнюхивание, осматривание - это дает информацию ей о свойствах окружающей среды. Без действия невозможна информация. И действие оказалось единственным способом оценки.

М.С.: Сам процесс выбора рационального является фактором эволюции. Мы эволюционизируем ежеминутно, ежесекундно. Вот ты сейчас смотришь на меня, а я  смотрю на тебя - уже эволюция есть. Если какая-то глупость - она проста. Если  интересное - тогда умно. Это умно и глупо делается ежесекундно. Я - дарвинист. Поэтому в Дарвине мне понятно, почему каждый день происходит убивание одних и выживание других. Естественный вариант.
Но! Страшная вещь. Эталона нет. Куда развиваться? В какую форму?
Эталона нет. Эталон - это относительная оценка. Существует только процесс оценки. Выгода на настоящий момент. И весь эталон. Если ты бежишь, то тебе нужно в ту сторону, где меньше нагрузка.

Г.К.: Это только философский аспект.

М.С.: Ничего подобного! Я работаю с животными, я вижу, они выбирают тоже. У них нет общего критерия, оценки высшего варианта нет. Они берут то, что доступно!

Г.К.: Тогда в чем отличие человека?

М.С.: А человек такой же м... чудак как и животное.

Г.К.: Человек - это сила.

М.С.: Да. Но религия, философия, физиология - которые забрасывают в мозги этих бедных людей, делают из них такое г... , что они вот-вот друг друга добьют. И в Югославии, и в Абхазии, и в Чечне, и везде. А мы ничего сделать не можем.
Вот у тебя хорошая и красивая морда, ты ж драться не будешь ни с кем. Зачем без смысла? Правда?

Г.К.: Разум - штука приобретенная. Ваша фраза.

М.С.: Больше того: зверем может быть только зверь. Вас удивило?
Сила еще не является фактором силы. Правда? Там должен присутствовать элемент разума. Медведь только тогда бросится на вас успешно, если он уже имеет опыт. На ком-то другом. На другом медведе. Если медведь не имеет опыта (даже большой, взрослый медведь), то без предварительных проб он талантливо бросок не сделает. Даже имея внутреннюю ярость. Самый первый его бросок не продуктивен. Испуг, страх, много смешанных чувств - и полное отсутствие координации, вот что самое главное. Ему непременно нужно несколько проб с успехом.
Мы снимали кино. В одной из сцен волки должны были загрызть лося. Они это делают в природных условиях. А здесь волков воспитали в вольере. Выпустили сырых домашних волков. Прыгал лось, бездарно и беспомощно кусались волки - но продуктивной работы не произошло.

5.

М.С.: Если говорить о перспективах развития, то критерия, к которому бы надо стремиться, в сущности нет. Мы пользуемся теми средствами, которые есть, и только взвешиваем, какое наиболее лучше. Если бы, допустим, мы бы выбирали дворцы, виллы на берегу Средиземного моря и так далее, то мы бы выбирали, конечно, поуютней. При наличии высших возможностей мы выбирали бы, конечно, виллу, тщательно б смотрели, достаточно ль фонтан бьет, есть ли бассейн, пляж. Но, к сожалению, такого выбора мы не можем позволить. Мы делаем тот выбор, который предоставила нам судьба. А в данный момент идет речь  о хижине, о гастрономе, о тех вещах, которые нам под силам. То же самое у животных.

Г.К.: И все-таки они отличаются.

М.С.: Свободный рынок. Это самый верхний фактор оценки. К сожалению, масса самых малоимущих наших людей погибнет. Зато калоши на прилавках будут лежать никому не нужными.

6.

М.С.: Чем мне нравится биология - в ней нет места мистике. Настолько она проста. Мистика может быть, знаешь где? Она может быть в сложностях биологии, в ее высших формах. Там можно встретить невероятные вещи.
Например, люди, которые совершают глупость, приходят к успеху. Витиевато идут, идут, идут - и хоп! А ведь был полный дурак.
Впрочем, почему бы не позабавить кучу глупцов. Больше того - иначе у них нет смысла в жизни. Куча дураков, которые не имеют смысла в жизни!
В силу того, что я постоянно нахожусь в цирке, мне параллельно приходится иметь дело с провидцами, медиумами и прочими. Мы меняемся на одной и той же площадке. Порой киряем вместе. Это как в пионерских лагерях организатор. Ну, хороший пионер, мощный парень. Заставляет всех становиться! кланяться! включая садизм. И здесь «пионерский парень» расставляет этих дурачков. Причем набирает этих дурачков: если чувствует, что морда не та, он их не берет. И легко управляет. Даже под балдой. Я с ними десяток раз уже работал.
Мистика сейчас - лучший фактор для создания Кашпировского, Чумака и Джуны.

Г.К.: Удивительно, но люди сами провоцируют эти явления. Ведь когда им говорят: вот истина, берите, радуйтесь! - они отворачиваются. Когда им предлагают черт-те что - они радуются.

М.С.: Ты совершенно прав. Сейчас нужно давать им дерьмо. Потому что если ты расскажешь им о теории Дарвина, о теории Бронштейна, о теории тонких мыслей и о том, что все рождается только благодаря опыту, практике и действию, они не поверят, они скажут, что все рождается благодаря наитию, сверху, божьему. И даже нищая, которую обокрали, подле свечи скажет: это меня Бог покарал.
Я рано потерял родителей. Воспитывался у одной дамы. Она из балета. Она говорила: Миша, а почему вы вот так радикальны, вы читаете Дарвина, вы читаете Павлова, а ведь мистика - это интересная вещь, вы теряете, вы заслоняетесь от людей, от романтики, от всего. Я отвечал: для меня в этом нет смысла.
Уже компьютеры существуют! Уже существует передача через космос! Мы создаем совершенно невероятные вещи в смысле создания биологических основ! Больше того, со СПИДом уже начинается борьба радикальная! А мы все ищем бабушек, которые «хотять» нам поведать Истину. Твою мать!
Это смешно! Если большая часть человечества голодает, и вы меня хотите убедить - ох! ох! - в сверхчеловеке, который нам даст жрать - нет этого! Я убежден, что мистика это мистика, что это безобразие, что это не имеет никакого реального отношения к жизни мелкоимущих людей, которые бедны, которые собирают пустые бутылки для того, чтобы купить кусок хлеба.

Г.К.: Но парадокс. Вы - дарвинист. А тут, когда естественный отбор налицо, вы начинаете проявлять чувства жалости? Разве вы способны вмешаться, помочь? Вы не способны.

М.С.: Не думаю. Дело в том, если ясно будет представлена картина трагедии части людей, то кто-то займется их организацией. Надо, чтобы эти люди нашли среди себя своих лидеров, может, они отобьют кусочек еды у главных жральщиков, которые жрут все и не отдают ничего никому. Вот весь вопрос.

7.

Г.К.: Вы не верите в Бога?

М.С.: Не.

Г.К.: А мне не понятно, в каком отношении я с Ним нахожусь.

М.С.: Вы знаете, Бог в вас внутри. Только это. А внешнего Бога нет.
Религия! Вот эти самые попики, которые живут за счет мелких людей, это... это... это не божество. Божество - это вы. Это ваше. Ощущение. Вот сейчас. Завтра. Вы же верьте в то, во что хотите верить. Хорошо?

Г.К.: Сомнения.

М.С.: Я вам скажу, у вас страх. Вы боитесь, если вы Богу не полижите задницу, он вас убьет.

Г.К.: Нет, нет. Я пытаюсь других понять. Почему другие иначе себя ведут?

М.С.: От страха. От страха.
Я приближаюсь к этому странному новому миру. Но! Ты хороший человек. Не бойся Бога. Ха! ха! ха!!!

Г.К.: Я себя больше боюсь, чем Его.

М.С.: А страх все-таки существует. А вдруг он как раз над нами? А вдруг он займется тобой? Да? Потому что мы даже не знаем, где он может нам напакостить. Ха! ха! ха!!!
 Сейчас мы принесем еще водки и снимем стресс.


8.

М.С.: Мон шер, ты мне каждую секунду приятен. Знаешь, почему? Во-первых, ты похож на всех этих самых: и на Миклухо-Маклая, и на...

Г.К.: Я, пожалуй, пойду.

М.С.: Ну куда торопишься! У меня пустой час. Два пустых часа! У меня вообще весь день свободный. Кроме того, мы так и не доплыли до истины.
 Вы пишете, мон шер? Давайте вместе напишем. Я вам дам мысль, а вы напишете. У вас прекрасно работает башка. Я вас обожаю. Ха-ха! Щас нам принесут водки, мы раскроемся в чем-то еще. Ха-ха-ха-ха!!!


1994 год 

 

   
 









СОДЕРЖАНИЕ:

Гл. 1
Предрасположенность
Закон джунглей
Совесть это наследственно
Сила и Ум
О реформаторах
Дрессировщик
Гл. 2
Архитектор пустоши
Хранитель времени
Происхождение
Гл. 3
Массоны
Марсель
Орган выroды
Последний бунт
Переворот в Павловской науке
Эволюция в Зеркале
Философия доступности
Зверь и Разум
Хижина, Гастроном и Калоши
Мистика это мистика
Гл. 4
Беседа с М. Симоновым


Рецензии