Садовник Нандо Черветти
У Нандо была особенность: он замечал всё. Не так, как замечают внимательные люди — деталь здесь, жест там, — нет. Он замечал устройство вещей. Механику дружбы. Инженерию сострадания. Статику любви. Он видел, как человек, утешающий вдову, уже на третьем слове начинает утешать себя. Как благотворитель, отдавая деньги, покупает не хлеб для бедного, а чувство собственной высоты. Как мать, обнимая ребёнка, держит не его, а свой страх перед временем.
И вот что странно: Нандо не был ни злым, ни жестоким. Он не презирал людей. Он их — и это куда хуже — понимал. Понимание было его болезнью, его проказой. Там, где другие жили, он диагностировал. Там, где кто-то верил, Нандо разбирал веру на детали и видел, что она собрана из отчаяния, привычки и страха, скреплённых клеем, который мы по недоразумению называем смыслом.
Однажды к нему пришла женщина — Лучия, жена портового служащего. Она пришла за лимонным деревом, но осталась на три часа. Стояла, облокотившись на перила террасы, смотрела на залив и говорила вещи, которых никогда не говорила мужу: что она несчастна, но не знает почему, что ей иногда кажется, будто она уже умерла и просто по инерции продолжает жевать, спать, одеваться.
Нандо слушал. Потом сказал:
— Ты несчастна потому, что заметила. Большинство людей не замечают — и живут беспечно. Жизнь существует только для невнимательных. Счастье — это рассеянность, возведённая в мировоззрение.
Лучия посмотрела на него с таким выражением, с каким смотрят на врача, поставившего точный, но неизлечимый диагноз.
— И что же делать? — спросила она.
— Ничего, — ответил Нандо. — Хотя можно попытаться разучиться видеть. Но, увы, тот, кто однажды научился, уже не сможет быть счастливым. Это как отравление: яд уже в крови.
Она ушла. Забрала лимонное дерево.
Через год Нандо встретил на рынке старого Джакомо Торре, бывшего профессора этики из университета, которого выгнали за то, что он на лекции сказал студентам: «Мораль — это способ, которым слабые мстят сильным, а сильные — друг другу». Джакомо продавал теперь старые книги с лотка, и выглядел при этом веселее, чем когда стоял за кафедрой.
Они сели в остерии. Джакомо заказал вино, Нандо — воду. Разговор начался, как начинаются все настоящие разговоры — с молчания, потом с пустяков, а потом вдруг, без предупреждения, — с обсуждения серьезных вопросов.
— Ты знаешь, — сказал Джакомо, вертя стакан, — я всю жизнь изучал, почему люди поступают так, как поступают. Мотивы, скрытые пружины, бессознательные стратегии. Я стал великолепным специалистом по чужим душам. И знаешь, что я обнаружил в конце?
— Что? — спросил Нандо, хотя уже знал ответ.
— Что изучение мотивов уничтожает сами мотивы. Это как с лягушкой: пока она прыгает — она жива. Как только ты начинаешь выяснять, как именно она прыгает, ты должен её вскрыть. А вскрытая лягушка больше не прыгает. Я вскрыл столько человеческих побуждений, что сам разучился чувствовать. У меня больше нет ни одного наивного чувства. Даже моя печаль — и та притворяется, потому что я знаю её механизм.
Нандо кивнул. Он знал это состояние. Знал его так хорошо, что давно перестал ему удивляться — а ведь именно удивление когда-то и было его последним живым чувством.
— Но послушай, — продолжил Джакомо, наклонившись вперёд, — послушай, что я тебе скажу. Есть одна вещь, которую я понял только после того, как потерял кафедру, жену и все свои убеждения. Я понял, что самые яростные обличители жизни — это те, кто любил её больше всех. Тот, кому всё равно, не станет писать трактаты о бессмысленности бытия. Равнодушный просто пожмёт плечами. А вот тот, кто скрежещет зубами, кто выворачивает наизнанку каждое чувство, кто отравляет колодец за колодцем — тот пришёл сюда с чудовищной жаждой. Он хотел невозможной воды. Он хотел, чтобы мир был тем, чем мир не является и никогда не был. И когда мир отказал — а мир всегда отказывает — этот человек начал мстить. Не миру. Себе. За то, что поверил.
Нандо молчал. Ветер с моря шевелил бумажные салфетки на столе.
— Я знал одного хирурга в Ламбарене, — добавил Джакомо, понизив голос, — немца, который бросил блестящую карьеру органиста и теолога и уехал лечить людей в Экваториальную Африку. Он писал, что благоговение перед жизнью — это единственная этика, не нуждающаяся в обосновании. Его спрашивали: «Почему?» Он отвечал: «Потому что обоснование — это уже предательство. Ты обосновываешь только то, в чём сомневаешься». Этот человек не анализировал жизнь — он перевязывал ей раны. И знаешь что? Он был при этом не менее проницателен, чем любой из нас. Он видел ту же грязь, ту же ложь, тот же скрежет зубов. Но он сделал невозможную вещь — он перестал вскрывать лягушку и вместо этого выпустил её обратно в болото.
— И она запрыгала? — спросил Нандо.
— Она запрыгала, — ответил Джакомо. — Но дело не в лягушке. Дело в том, что он сам — запрыгал. Тот, кто перевязывает рану, не спрашивает, зачем существует боль. Он слишком занят. И именно эта занятость возвращает ему то, что мы с тобой утратили: способность быть внутри жизни, а не над ней. Мы с тобой, Нандо, — астрономы, уставившиеся в окуляр. Мы всё видим, но ничего не трогаем. А он — спустился с обсерватории и стал месить глину.
Нандо допил воду. Посмотрел на свои руки — руки садовника, — и подумал, что это странно: он ведь тоже всю жизнь что-то выращивал. Но выращивание лимонов не спасало его от болезненного видения. Он сажал дерево и одновременно видел, что дерево умрёт, что его плоды сгниют, что покупатель, который их купит, тоже сгниёт, и что вся эта цепочка выращиваний, покупок и гниений не ведёт ровным счётом никуда.
— Значит, — сказал Нандо медленно, — секрет в том, чтобы видеть — и всё равно делать свое дело.
— Нет, — сказал Джакомо. — Секрет в том, чтобы делать — и забыть, что видишь. Но это невозможно. Поэтому секрета нет.
Они замолчали. Официант принёс счёт. Джакомо заплатил.
На выходе Нандо обернулся и сказал:
— А тот немец в Африке — он был счастлив?
Джакомо поправил шляпу и ответил, уже уходя:
— Он был занят. А это, может быть, единственная форма счастья, доступная тем, кто прозрел. Не радость, нет. Радость — для тех, кто ещё не увидел. Для нас остаётся только дело. Рана, которую перевязываешь, пока не перевязали тебя.
Нандо вернулся на террасу. Полил лимонные деревья. Одно из них, самое старое, уже почти не давало плодов, но он продолжал его поливать.
И это, пожалуй, было всё, что можно сказать о жизни, если не врать.
Свидетельство о публикации №226033102161