Шторы

Мне было шесть лет, когда погиб отец.
Он разбился на мотоцикле. Зацепился за борт огромной машины с прицепом, в котором возили скот. Я тогда плохо понимала, что значит «разбился». Мне казалось — это как чашка. Упала и разбилась. Можно склеить.
Но людей не склеивают.
В те дни у нас гостила бабушка. Она приехала из Украины. Маленькая, сухонькая, с узелком платков и колодой карт в сумке. Бабушка хорошо гадала.
В тот вечер мама тревожилась. Было уже поздно, а отец не возвращался с работы. Я помню ту тревогу — она висела в воздухе, как дым от печки.
— Мама, раскинь карты— попросила мама.
Бабушка молча села за стол.
Карты шуршали.
За окном было темно.
Я не понимала значений карт, но помню лицо бабушки. Сначала сосредоточенное. Потом — будто потемнело.
Она резко собрала карты.
— Все добре. Скоро вернётся, — сказала спокойно.
Но позже я слышала, как она тяжело вздыхала на кухне. Долго. Глухо.
Глубокой ночью раздался стук в окно.
Мы подумали — отец.
Но это пришло горе.
Мама открыла дверь. На пороге стоял брат отца, дядя Володя, со своей женой Галиной. Они говорили тихо. Очень тихо. А мама вдруг осела.
Я не помню крика.
Я помню шторы.
Почему-то именно это врезалось в память. В зале начали снимать шторы. Я тогда решила: когда в доме кто-то умирает — обязательно снимают шторы.
Потом поняла — их просто хотели освежить. В домах были печи, они дымили, копоть оседала на ткани. Шторы часто стирали.
Но в тот день они стали для меня знаком беды.
И ещё — запах.
Отца привезли в новом костюме, в блестящих чёрных туфлях. Он лежал в гробу в зале.
И от него шёл сильный запах одеколона.
Я не помню, как он назывался. Может быть, "Шипр". Скорее всего, он. Мама работала в парикмахерской, у неё этого «Шипра» было много.
Этот запах потом преследовал меня годами. Стоило кому-то пройти мимо с похожим ароматом — и я снова видела тот зал, те шторы, тот гроб.
Отец лежал там.
А я сидела в своей маленькой спальне.
Я не могла выйти.
Не могла подойти.
Не могла заплакать.
Будто всё происходило не со мной.
Я вспоминала, как несколько дней назад он пришёл с работы. Поужинал. А я уже ждала его на нашем любимом месте — на диване в зале.
Он садился.
Я забиралась к нему на плечи.
И скатывалась вниз по его животу, по ногам — прямо на пол. Как с горки.
Смеялась.
Снова лезла наверх.
Снова скатывалась.
Раз пятнадцать. Двадцать.
Пока он не говорил:
— Всё, доча. Устал. Пора спать.
И я тогда думала, что так будет всегда.
Когда гроб вынесли и поставили в кузов грузовика, родные сели по бокам на лавках. Меня посадили в кабину рядом с шофёром.
Я сидела тихо.
Он посмотрел на меня.
— Папка твой?
— Да.
Пауза.
— Жалко?
И вот тогда.
Именно тогда.
Своим шестилетним умом я вдруг поняла.
Что он не вернётся.
Никогда.
Слёзы хлынули градом. Я плакала так, будто внутри что-то прорвалось.
Шофёр тихо сказал:
— Поплачь. Поплачь. Тебе легче станет.
И правда — стало.
Не сразу. Не навсегда.
Но слёзы тогда сделали главное — они позволили мне понять.
Иногда память хранит не саму боль.
А запах одеколона.
Шуршание штор.
И диван, с которого больше никогда нельзя будет скатиться, как с горки.


Рецензии