Дом сорока мисок

В тот год море давало берегу соль, водоросли, дохлую рыбу и ни разу — утешения. Город располагался на склоне, как человек, который всю жизнь прислушивается, не зовут ли его на казнь. Наверху стояли дома суконщиков и менял, внизу чадили харчевни, где ложки звенели так, будто каждая ударяла не по краю чаши, а по чьему-нибудь самолюбию.
Я жил тогда в Доме сорока мисок — так называли приют Марфы, вдовы торговца маслом. Она была из тех женщин, у которых милость похожа на ремесло: точная рука, доброе слово, ни одного лишнего вздоха. По вечерам она ставила на огонь два котла: один для похлебки, другой для споров. На первый приходили голодные, на второй — те же самые, только чуть позже.
Однажды к нам зашел старик по имени Салман, дервиш с лицом пророка. У него была привычка слушать собеседника не глазами, а подбородком: он слегка поднимал его, словно подставлял под речь чашу. С ним пришел бывший диакон Лазар, давно уже разжалованный из уверенных в колеблющиеся. А еще — Абир, слепой певец с восточных дорог, знавший такие песни, после которых даже сытому человеку становилось неловко за свой хлеб.
Мы ели чечевицу, когда Лазар, у которого язык чесался сильнее, чем мозоли на ступнях, сказал:
— Самые опасные люди не те, что воруют, не те, что режут, и даже не те, что проклинают. Самые опасные — те, что произносят любое великое слово так, будто у них на него купчая.
Марфа фыркнула и подлила в мою миску еще половник.
— Опять ты о богословах?
— О богословах, судьях, учителях, влюбленных, врачах, вождях, о любой породе, — ответил Лазар. — Стоит человеку научиться говорить «я знаю» без запинки, и он уже строит для другого клетку, даже если называет ее школой, церковью или порядком.
Салман засмеялся.
— В Хорасане один шейх говорил: берегись не того, кто ошибается, а того, кто нашел себе удобную высоту и с нее раздает небу поручения. Ошибающийся еще может заплакать. Уверенный чаще всего только распоряжается.
— Но без уверенности нельзя жить, — возразил молодой послушник Илья, ночевавший у нас уже третью неделю. — Разве корабль выйдет в море, если кормчий начнет сомневаться в своем умении?
— А вот если кормчий будет уверен в отсутствии скалы, на которую его вынесет, будет поздно, — сказала Марфа. — Уверенность тоже нужно уметь подавать к столу во время.
Салман потер лоб.
— Есть разница между ремесленной уверенностью и той, которую носят на лице, как печать. Первая помогает не ронять нож и не путать лекарства. Вторая требует поклонения. Вот ее я и боюсь. Человек, который слишком прямо сидит внутри своих убеждений, уже наполовину идол.
Он говорил неторопливо, словно не высказывал мысль, а разматывал старую веревку, за которую еще держались чужие руки.
Потом разговор перекинулся на бедность, потому что бедность в таких домах не тема, а температура воздуха. И тут заговорила Марфа, а когда она говорила о нужде, даже самые бойкие умолкали.
— Вы, мужчины, любите делать из голода философа, — сказала она. — Будто пустой кошель рождает высшие прозрения. Ничего подобного. Нужда не возвышает; она просто не дает уснуть. Бедный не мудрее богатого. Он только внимательнее к скрипу двери, к цене хлеба, к выражению лица хозяина, к шагам на лестнице, к завтрашнему дню. Ему приходится сторожить жизнь так, как купец сторожит трюм со своими товарами. Даже отдых у него взят взаймы.
Я запомнил эти слова.
И словно по заказу, именно в этот вечер к нам пришел Никанор, самый богатый торговец зерном в нашем квартале. Он был одет без роскоши, по-деловому, и потому казался еще состоятельнее. Богач, явившийся в рубище, вызывает смех; богач, пришедший в простом хорошем сукне, вызывает досаду.
Он остановился у входа, не решаясь сесть рядом с нищими, и Марфа сама подвинула ему табурет.
— Если пришел есть — ешь, если каяться — выбирай, кому именно. У нас тут каждый в чем-нибудь сведущ.
Никанор сел, положил ладонь на колено и проговорил:
— Я не за едой. Мне сон дурной снится вот уже третью неделю. Будто я стою посреди амбара, и зерно поднимается до горла. Не тонешь, не дышишь, и вокруг так много хлеба, что начинаешь завидовать мертвым.
Лазар усмехнулся.
— Прекрасный сон. Другим снится тюремная стража, а тебе — твоя душа в рабочем виде.
Но Салман поднял руку, призывая его к сдержанности.
— Что тебя мучит?
Никанор пожал плечами. Он признался почти охотно: говорил о молодой служанке, которую совратил; о брате, обманутом при разделе наследства; о вдове, у которой выкупил дом за четверть цены, пока у нее еще не остыл покойник. Он множил свои злые дела, как старые долговые расписки, не морщась, даже с некоторым облегчением. Но когда Марфа, глядя на него в упор, спросила:
— Сколько у тебя зерна в запасе, пока на пристани народ жует отруби?
Он сразу изменился. Плечи поднялись, рот искривился.
— Это не ваше дело.
И тогда Абир, до того молчавший, сказал:
— На востоке старые певцы бранили не вора и не распутника сильнее всего, а человека, который варит себе кашу при запертых дверях. Они говорили: тот, кто ест один, вскармливает у собственного очага не жизнь, а беду. Огонь любит ладонь раскрытую. Сжатый кулак для него хуже сырого дерева.
Никанор покосился на слепца.
— Удобные песни для голодных.
— А для сытых неудобные? — спросила Марфа.
Он помолчал, потом заговорил медленно, словно вынимал из себя что-то давно приготовленное:
— Вы судите меня, как будто я придумал этот порядок. А посмотрите на сам мир. Земля прячет металл под камнем. Море держит жемчуг там, где человек захлебывается. Плоды растут высоко. Дожди приходят не по просьбе. Роды даются через мучение. Любая радость отпускается малыми порциями, любое знание — через унижение. Даже Всевышний, если уж говорить смело, раздает не щедро, а с расчетом. Он приучил нас дрожать о завтрашнем дне, и вы хотите, чтобы устройство моего хозяйства был лучше устройства мира?
После этих слов никто не засмеялся. Слишком многое в них было похоже на правду.
Лазар криво усмехнулся:
— Твое хозяйство не хуже, Никанор.
Но Салман не спешил с насмешкой.
— Ты сказал то, что многие боятся выговорить. Да, мир часто ведет себя как хозяин, который любит замки на амбарах больше гостей. Но есть и другое. Разве ты не видел, как дитя рождается прежде, чем в дом приходит монета? Разве не бывает, что последний хлеб делят, и его почему-то хватает на лишний рот? Разве не рассказывали о человеке, который ломал житницы, чтобы строить шире, а ночью его позвали туда, где ключи не нужны? Есть у мира жестокость. Но есть и внезапная щедрость, которую не объяснить расчетом.
— Это просто случайность, — бросил Никанор.
— Может, милость, — ответил Салман.
— Или приманка, — добавил Лазар. — Чтобы мы не совсем возненавидели свое существование.
Марфа стукнула половником о край котла.
— Вы опять хотите загнать небо в спор, как козу во двор. Лучше скажите проще: бедность — зло или дар?
Салман склонил голову.
— И то и другое скажут, и оба раза ложь будет наполовину правдивой. Есть изречение, что нужда стоит рядом с отпадением от веры, как искра рядом с сухим хворостом. Верю. Когда человек долго не ел, его молитва начинает походить на обиду. Но передают и другое — будто бедность есть украшение избранных. Это тоже легко повторять тем, кто спит на мягком. Из голода делают либо пугало, либо украшение. А он просто грызет желудок.
Я тогда спросил, сам не зная зачем:
— Значит, никакого смысла в лишении нет?
Салман посмотрел на меня так, словно ожидал моего вопроса.
— Смысл — любимая игрушка тех, кто не мерзнет. Иногда лишение вытесывает человека, иногда крошит. Иногда делает его зорким, иногда подлым. Иногда он начинает слышать такой зов, который сытый бы пропустил, а иногда просто мечтает о куске мяса и прав, когда мстит. Не надо обожествлять ни рану, ни хлеб.
Лазар оживился:
— Вот тут я с тобой не спорю. «Блаженны нищие духом», — повторяют у нас с детства, но никто не договаривает, как легко эти слова превратить в похвалу умственной лености. Будто блажен тот, кто согласен на любую узду. А я думаю: блажен, может быть, не бедный умом, а тот, кто не набил голову собственными идолами и не водит других на цепи за свои сентенции.
— Хорошая поправка, — сказала Марфа. — Только люди и ее испортят.
Никанор сидел, опустив глаза. Потом вдруг спросил почти зло:
— А если я открою амбары, кто откроет мне небо? Кто вернет мне сон? Кто снимет страх, что завтра я стану таким же, как вы?
На этот раз ответил не Салман, а Абир. Он запел, почти шепотом, без напева, как если бы речь сама вспоминала мелодию:
— Один царь переоделся нищим и ходил по городу, проверяя, есть ли у людей сострадание. Все знают эту сказку и любят ею греться. Но есть другая, менее удобная. В ней переодевается не царь, а страх. Он входит и к богатому, и к бедному, и каждый принимает его за себя. Богатый говорит: «Это моя предусмотрительность». Бедный говорит: «Это моя судьба». А на деле оба служат одному гостю.
Никанор поднял голову. На лице его не было самодовольства.
Марфа налила ему похлебки, как всем, без особого жеста.
— Ешь.
Мы ели долго. Снаружи кричали ночные гуляки, где-то наверху ругались супруги, по лестнице пробежал ребенок, и дом жил своей бедной жизнью, в которой находилось место чесноку, поту, клопам, молитвам, сплетням и неистребимой жадности до завтрашнего дня.
Никанор доел молча. Потом вынул кошель. Все сразу увидели это движение, как звери видят воду. Но он не стал бросать деньги на стол и не начал широкого покаянного представления. Он просто положил перед Марфой маленький ключ.
— На рассвете откроешь нижний амбар. Только не объявляй, откуда зерно. Я не хочу, чтобы мне за это целовали руки.
Лазар уже раскрыл рот для колкости, но Салман тронул его за локоть.
— Молчи. Человек и так сделал больше, чем позволяет его обычай.
— Мало, — буркнула Марфа.
— Мало, — согласился Салман. — Но и солнце не сразу встает целиком.
Никанор поднялся, собираясь уйти, однако задержался на пороге.
— Вы думаете, я стал лучше?
Никто не ответил. Вопрос был поставлен так, что любое слово выглядело бы меньше самого молчания. Он постоял, кивнул сам себе и вышел.
Под утро Марфа действительно открыла амбар. Там оказалось зерна больше, чем мы ожидали, но меньше, чем надеялись. Народ потом спорил: то ли богач расчувствовался, то ли решил откупиться от сна, то ли просто уступил минутной слабости. Каждый объяснял его поступок по мере собственной испорченности.
А я запомнил другое.
Когда первый мешок развязали, из толпы вырвался мальчишка, самый мелкий, и сунул руку прямо в зерно — не украсть, не спрятать, а просто ощутить ладонью, словно хотел убедиться, что мир иногда бывает не только камнем, налогом и окриком. Марфа хотела его отогнать, но Салман покачал головой.
Мальчик засмеялся, разжал пальцы, и зерна посыпались на землю. Никто не бросился подбирать. Все почему-то медлили, словно перед нами на миг возникло нечто странное: крошечное излишество среди общей нужды.
И это мгновение я ношу при себе до сих пор. Не как ответ. Скорее как занозу, которая не дает ни одному великому слову улечься во мне слишком удобно.


Рецензии