Холодная гостья
Ветер в ту ночь не просто выл, а он буквально рыдал, словно тысячи не отпетых душ, не нашедших покоя. Он бился в дубовые ставни усадьбы Астаховых. Метель, начавшаяся еще поутру, к вечеру превратилась в непроглядный белый ад. Снег валил хлопьями, тяжелыми и мокрыми, засыпая подъездную аллею, хороня под собой кусты сирени и старый колодец.
В столовой, где по случаю непогоды собралась вся семья, было душно и тревожно. Огромная изразцовая печь пылала, пожирая березовые поленья, но холод, казалось, сочился не от окон, а из самих углов, из темных складок тяжелых бархатных портьер. Самовар на столе сипел, пуская тонкую струйку пара к потолку, где в неверном свете свечей плясали причудливые тени.
Во главе стола восседал Петр Ильич Астахов, мужчина лет пятидесяти, грузный, с лицом, обветренным в давних походах, и густыми бакенбардами, в которых серебрилась седина. Он держал в руках нумер «Отечественных записок», но глаза его не бегали по строкам, а застыли в одной точке.
— Скверно, — глухо проронил он, откладывая журнал. — Сдается мне, заметет нас по самые крыши. И почты не жди.
Напротив него, нервно перебирая коклюшки, сидела его супруга, Варвара Петровна. Это была женщина хрупкая, богобоязненная, с вечно испуганными глазами. При каждом порыве ветра, сотрясавшем дом, она вздрагивала и крестилась мелкой щепотью.
— Господь с вами, Петр Ильич, какая уж тут почта, — прошептала она, и голос её дрожал, как натянутая струна. — Лишь бы крышу на флигеле не сорвало. Антип сказывал, волки к самой околице подошли. Воют, окаянные.
В углу, у этажерки с книгами, стоял молодой человек в сюртуке не по размеру и с тонкими, нервными пальцами. Аркадий, студент из разночинцев, выписанный из Москвы для обучения барчука Митеньки. Сам Митенька, семилетний отрок, уже спал в детской под присмотром старой няньки, а Аркадий, томимый скукой и непогодой, жаждал разговора.
— Полноте вам пугаться, Варвара Петровна, — произнес он с той легкой снисходительностью, которая свойственна юности, уверовавшей в науку. — Волки, звери осторожные, к огню не пойдут. А ветер — это всего лишь движение воздушных масс. Перепад давления. Никакой мистики, сугубая физика.
— Физика… — буркнул Петр Ильич, набивая трубку табаком. — Ты, брат Аркадий, больно умен. А вот послушал бы, что мужики бают. Говорят, в такую ночь нечистый свои свадьбы играет.
— Предрассудки-с, — отмахнулся студент, поправляя очки. — Темнота народная. В наш просвещенный век верить в леших да кикимор, моветон.
В этот момент дверь, ведущая в людскую, скрипнула, и в столовую, шаркая войлочными тапками, вошла старая ключница Авдотья. Лицо у нее было землистым, губы поджаты в ниточку. Она несла поднос с наливкой, но руки её тряслись так, что графин жалобно звякал о рюмки.
— Чего тебе, Авдотья? — строго спросил барин. — Или стряслось чего?
Старуха поставила поднос на край стола и перекрестилась на темный лик Спасителя в красном углу.
— Собаки, батюшка Петр Ильич… — прошамкала она. — Брехать перестали.
— Ну и слава Богу, — усмехнулся Аркадий. — Утомились, знать.
— Не к добру это, — подняла на студента выцветшие, почти белые глаза старуха. — Сперва выли, аж нутро выворачивало, а теперича смолкли разом. Словно пасть им кто зажал. Или… почуяли кого, кто страшнее зверя лесного.
— Будет тебе, старая, жути нагонять! — прикрикнул Петр Ильич, хотя сам невольно поежился. — Иди, вели самовар обновить.
Авдотья поклонилась, но уходить не спешила. Она мялась, теребя край передника.
— Там… как мне показалось, стучат, батюшка.
В комнате повисла тишина. Такая плотная, что слышно было, как трещит фитиль в свече.
— Кто в такую погоду стучать может? — побледнела Варвара Петровна, прижав руку к груди. — Может, путник какой сбился?
— В главные двери стучат, кажись, , — тихо добавила Авдотья. — Тихо так. Скребутся, словно…
Петр Ильич крякнул, поднялся, оправил жилет.
— Ерошка! — гаркнул он, зовя лакея. — Ерошка, дьявол тебя побери, где ты? Отвори, погляди, кто там. Да ружье прихвати на всякий случай.
Спустя минуту из передней донесся лязг засова, шум ветра, ворвавшегося в дом, и испуганный вскрик Ерошки. А затем шаги. Не тяжелые, мужские, а легкие, едва слышные. Шлеп, шлеп, будто бы босыми ногами по паркету.
Двери столовой распахнулись. На пороге стояла женщина. Она была одета в странное, ветхое рубище, похожее на саван, местами изодранное. Длинные черные волосы, мокрые от растаявшего снега, висели паклей, закрывая лицо. С одежды капала вода, собираясь в темную лужу. Но самым страшным был холод. Стоило ей войти, как в натопленной комнате стало зябко. Изо рта пошел пар.
— Мир дому сему, — произнесла она.
Голос оказался низким, хриплым, словно горло было забито землей.
Варвара Петровна ахнула и закрыла рот ладонью. Петр Ильич нахмурился, вглядываясь в гостью.
— Кто такова? Откуда? — спросил он, невольно делая шаг назад к камину.
Женщина медленно подняла голову, откинув волосы.
Лицо её было белым, как мел, с синюшными прожилками на висках. Глаза впали, а губы неестественно алые, словно измазанные свежей кровью. Но черты лица… Эти черты были до ужаса знакомы всем присутствующим.
— Не признали, батюшка? — криво усмехнулась гостья, обнажив ряд мелких, острых зубов. — Али забыли Глашу? Крепостную вашу, что прошлой зимой в лесу сгинула?
Варвара Петровна осела на стул, едва не лишившись чувств.
— Глашка… — прошептала она. — Господи Иисусе… Ведь отпевали же… пустую домовину хоронили…
Глаша, а это была она, та самая дворовая девка, которую год назад Петр Ильич в гневе отослал с поручением в соседнее село на ночь глядя, и которая так и не вернулась, сделала шаг вперед. Движения её были ломаными, дерганными, как у марионетки.
— Холодно мне, барыня, — протянула она. — Ой, как холодно в земле сырой лежать без покаяния. Пустите погреться.
— Ерошка! — рявкнул Петр Ильич, бледнея от ярости, смешанной с животным ужасом. — Это что за шутки? Кто пустил эту побирушку? Ерошка!
— Ерошка спит, — спокойно ответила Глаша, и в её голосе прозвенели нотки, от которых у барина волосы встали дыбом. — Крепко спит, сладко. Не добудитесь.
Студент Аркадий, до того молчавший, выступил вперед. Его лицо было белым, но он старался держать марку.
— Гражданочка, — начал он нетвердым голосом. — Вы, вероятно, больны или обморожены. Мы окажем помощь, но прекратите этот маскарад. Вы живы, эрго, вы не можете быть умершей Глафирой.
Глаша перевела на него взгляд. В её глазах не было зрачков. Лишь мутная, белесая пелена.
— Жива? — рассмеялась она, и смех этот был похож на кашель. — А ты потрогай меня, ученый человек. Пощупай пульс.
Она протянула к нему руку. Кожа на ней была серой, местами тронутой тлением. Аркадий отшатнулся, опрокинув стул.
— Что вам нужно? — твердо спросил Петр Ильич, заслоняя собой жену.
Рука его потянулась к стене, где висела старая турецкая сабля.
— Должок, батюшка, — прошипела Глаша. — Помнишь, как ты меня в метель выгнал? Я тогда дитя под сердцем носила. Твоего, барин, семени дитя. Замерзло оно во мне, вместе со мной замерзло. Теперь я за платой пришла. Тепла хочу. Живого тепла.
В углу завыла Авдотья.
— Упырица! — заголосила она дурным голосом, падая на колени. — Упырица проклятая! Чур меня!
Глаша повела носом, словно хищный зверь.
— Пахнет… — прошептала она мечтательно. — Сладким, молодым пахнет. Где Митенька? Где барчук?
При упоминании сына Варвара Петровна вскочила, словно кошка, защищающая котят.
— Не тронь! — взвизгнула она. — Только посмей!
— Позову его…
Глаша сделала еще шаг. Свечи на столе затрещали, пламя посинело и вытянулось в струнки.
— Ми-тень-ка…
— Вон! — сорвал со стены саблю Петр Ильич.
Клинок со свистом рассек воздух.
— Зарублю, бестия!
Он бросился на гостью, замахнувшись для удара, который мог бы разрубить надвое кавалериста. Лезвие опустилось на плечо Глаши… и с глухим стуком, словно ударилось о промерзшее дерево, отскочило. На сером рубище не появилось ни капли крови. Лишь черная сукровица сочилась из раны, дурно пахнущая тиной и гнилью.
Глаша даже не пошатнулась. Она медленно подняла руку и с нечеловеческой силой отшвырнула барина. Петр Ильич перелетел через стол, сметая посуду, и рухнул у камина, хрипя от боли.
— Сталь меня не берет, барин, — осклабилась упырица. — Я теперь из другого теста слеплена. Из льда да злобы.
Аркадий, видя, что дело принимает скверный оборот, схватил со стола тяжелый бронзовый канделябр.
— Назад! — крикнул он, и голос его сорвался на фальцет. — Я… я буду защищаться!
Глаша посмотрела на него как на докучливую муху.
— Умный, — прошептала она. — Кровь у тебя горячая, мозгами кипит. Вкусно.
Она двинулась к нему. Аркадий замахнулся, но упырица перехватила его руку в воздухе. Её пальцы, холодные как лед, сжались на его запястье. Послышался хруст ломаемых костей. Студент закричал, падая на колени.
— Авдотья! — простонала Варвара Петровна, пятясь к дверям детской. — Сделай же что-нибудь! Ты же знаешь!
Старая нянька, трясясь от ужаса, поползла к красному углу. Там, за иконой Николая Угодника, хранилась у неё заветная вещь, четверговая соль и свеча, принесенная с Пасхальной заутрени.
— Изыди, окаянная! — шептала Авдотья, нашаривая узелок.
Глаша была уже у дверей детской. Она положила руку на ручку. Дерево под её пальцами принялось покрываться инеем.
— Сейчас, маленький, — ворковала она голосом, полным ледяного яда. — Сейчас мама Глаша тебя согреет… навеки согреет.
— Нет!
Петр Ильич, превозмогая боль в сломанных ребрах, поднялся. Он увидел, что делает Авдотья.
— Давай сюда, старая!
Нянька кинула ему мешочек с солью и свечу. Барин, шатаясь, бросился к упырице. Глаша обернулась, почуяв угрозу. Её лицо исказилось, превратившись в звериную маску. Челюсть отвисла, обнажая частокол зубов.
— Не возьмёшь! — взревела она нечеловеческим басом.
Но Петр Ильич был старым солдатом. Он знал, когда нужно идти ва-банк. Он не стал бить. Он просто швырнул горсть четверговой соли прямо ей в лицо, в эти белесые, мертвые глаза.
Раздалось шипение, словно плеснули водой на раскаленную сковороду. Глаша завыла, закрывая лицо руками. Черный дым повалил от её кожи.
— Огонь, батюшка! Огонь ей нужен! — кричала Авдотья. — Осины нет, огнем её жги!
Петр Ильич подхватил со стола масляную лампу, разбил её об пол у ног чудовища и швырнул туда же горящую пасхальную свечу.
Масло вспыхнуло мгновенно. Пламя, благословленное молитвой, охватило подол рубища. Упырица заметалась. Огонь не просто жег её. Он словно разъедал саму её сущность. Она не горела, как человек, она плавилась, как воск, истекая черной жижей. Вой перешел в визг, от которого лопались стекла в буфете.
— Проклинаю! — визжала она, извиваясь в огненном кольце. — Всех проклинаю! Холодно!
— Гори, тварь! — толкал её стулом обратно в центр пожара Петр Ильич, не давая вырваться.
Варвара Петровна, обезумев от страха, открыла окно. Метель ворвалась в комнату снежным вихрем, раздувая пламя еще сильнее.
Глаша вспыхнула факелом. Её тело начало распадаться. Руки отваливались, превращаясь в прах, голова запрокинулась, и из разверстой глотки вырвался последний клуб черного дыма. Спустя мгновение на паркете осталась лишь куча смрадной золы да лужа гнилой воды.
Огонь стал лизать паркет, но Петр Ильич и подоспевшие слуги, разбуженные шумом, принялись затаптывать его, заливать водой из графинов.
Когда дым рассеялся, то в столовой воцарилась тишина, нарушаемая лишь стонами Аркадия, баюкающего сломанную руку, да плачем проснувшегося в детской Митеньки.
Петр Ильич тяжело опустился на уцелевший стул. Лицо его было серым, руки дрожали. Он посмотрел на горстку пепла, оставшуюся от той, кого они когда-то знали.
— Ерошку посмотрите, — хрипло приказал он. — И… заколотите окна. Все окна. До утра.
Варвара Петровна, рыдая, бросилась в детскую. Авдотья, не переставая креститься, сметала пепел в совок, стараясь не касаться его руками.
За окном по-прежнему бушевала вьюга, но вой её изменился. В нем больше не было ярости. Только лишь тоскливая, безнадежная печаль. Упырица ушла, но холод, который она принесла с собой, поселился в доме навсегда. И каждый раз, когда зимой начинала выть метель, Петр Ильич приказывал зажигать все свечи в доме и не гасить их до самого рассвета, вглядываясь в тьму за окном.
Свидетельство о публикации №226040100376