Учительница
Надо отдать должное учителям той поры: многие из них – подавляющее большинство! – стали педагогами по велению сердца, по призванию, и общение с детьми было для них не обязанностью, а желанным и приятным проявлением трогательного, особенного товарищества. И для многих из них школа, класс и десятки внимательных лиц надолго, а то и навсегда заменяли семью. И вся личная жизнь учителей отдавалась в безраздельное пользование чужим ребятишкам. А мы отвечали им доверчивой, настоящей любовью.
«Сейте разумное, доброе, вечное…»
Они, учителя, на наш детский наивный взгляд, и жили совсем не так, как наши родите-ли. Они не пили, не курили, не ругались с соседями, как наши мамки через забор, и всегда ходили опрятно, чисто (нам казалось – почти по-праздничному) одетыми.
Да, наверняка у них была своя, особая жизнь, непохожая на жизнь простых смертных. Я долго, очень долго верил в это, дольше всех остальных…
И мне очень хотелось хоть краешком глаза взглянуть на то, как живут необыкновенные эти люди, каковы они в быту, дома, не в школьных стенах, а среди кастрюль, вёдер и сковородок. Мне не верилось, что наша классная руководительница, молоденькая ботаничка Мария Павловна, так же мечется между кухней, коровой и замоченным для стирки бельём, как моя мать. Не должно было этого быть! Ну не должно, и всё тут.
Поэтому, когда Санька Ярных и Лёнька Гладких подговорили меня заглянуть к ней в окошко и посмотреть, как она раздевается (ну и вообще…), я согласился, хоть и не без колебаний.
После уроков, – а учились мы во вторую смену – наша троица, держась в отдалении и прячась за заборами и углами домов, а частенько и просто падая в снег, стала сопровождать Марию Павловну до её дома. Жила учительница довольно далеко от дома. Несмотря на то, что зимний декабрьский вечер был тёмным и вьюжным, а улица вовсе не имела фонарей, Мария Павловна всё-таки заметила, что за ней кто-то крадётся. Она несколько раз останавливалась, окликала и поджидала нас, но мы лежали в сугробе молча, как партизаны, и начинали снова преследовать её, как только она продолжала движение.
Получалась интересная, увлекательная игра – вроде, как мы были разведчики и выслеживали вражеского шпиона. Правда, если говорить честно, на душе у меня было немножко нехорошо. Я понимал, что поступаем мы по отношению к Марии Павловне вовсе не по-товарищески. Не думаю, что Саньку с Колькой терзали подобные угрызения совести.
Ютилась Мария Павловна в четырёх квартирном бараке, который почему-то все в де-ревне называли финским домиком. Каждая квартира в бараке имела только кухню и одну комнатку, поэтому и селили в этом доме одиночек, не обременённых семейством. Потом, правда, семьи у одиночек всё-таки появлялись, так что весь финский домик был забит жителями до отказа, как муравейник. Одна только Мария Павловна была исключением, и квартиру свою пока ни с кем не делила.
Мы залезли на завалинку и, уткнув носы в полузамёрзшие стёкла, долго смотрели на то, как вошедшая в квартиру Мария Павловна раздевалась, грела над электрической плиткой руки, разогревала для себя ужин. Время от времени она, не включая света, заходила в комнатку, служившую ей спальней, и мы теряли её из вида. Потом она села ужинать, уже в юбке и белой кофточке, поставив на стол дымящуюся тарелку со щами. Стол стоял как раз возле окошка, и Мария Павловна, случайно взглянув в окно, увидела наши лица. Она вовсе не испугалась, видимо, сразу узнав наши физиономии, и, быстро отодвинув стул, торопливо пошла к двери. Мы кинулись наутёк.
Санька с Лёнькой моментально исчезли в снежной мгле, а я, спрыгивая с завалинки. зацепился портфелем за какой-то гвоздь. Портфель открылся, книжки и тетрадки посыпались в снег.
Мария Павловна, даже не накинув платка, присела рядом и помогла мне собрать мои школьные принадлежности.
– Так это вы меня преследовали? – спросила она. – За моим скальпом охотились? Ты же нос отморозил! А ну, быстро в дом, и без разговоров!
Портфель оказался в её руке, и я последовал за ней, как собачка на поводке. Я шёл сзади и смотрел, как порывы ветра сметают с крыши и осыпают волосы Марии Павловны мелким, слабо поблёскивающем в свете окна снежком. Марии Павловне в тоненькой кофточке было, наверное, очень холодно.
– Раздевайся, – сказала она, когда мы вошли. – Книжки с тетрадками мы сейчас на печке подсушим. Она ещё тёплая, бабка Настя мне её в обед топит. Ты с кем был-то?
– Не скажу, – пробурчал я, топчась у дверей.
У меня в тепле сразу потекли сопли, и вообще чувствовал я себя прескверно. Сгорал со стыда.
– И правильно, – согласилась Мария Павловна, – товарищей выдавать не стоит. Да раздевайся ты, сейчас кушать будем.
И Мария Павловна, немного наклонившись, стала мне расстёгивать на пальто заиндевелые холодные пуговицы.
От неё пахло удивительно приятно, не так, как в школе – какими-то незнакомыми чудесными духами и земляничным мылом. Этот запах запомнился мне на всю жизнь, как и вкус однажды попробованной, чуть подмороженной рябины…
Мария Павловна налила мне щей, и я, поминутно вытирая под носом, неожиданно для себя довольно быстро опростал содержимое фаянсовой чашки. У нас дома чашки были алюминиевыми.
– Ещё налить? – спросила Мария Павловна.
В волосах её мелким бисером блестели капельки растаявшего снежка.
Мне хотелось ещё, но я отказался.
– А зачем вы за мной подглядывали? – спросила учительница как бы между прочим, начиная разливать чай в жестяные кружки.
– Просто, – сказал я, наблюдая за её действиями.
Чай она наливала из большого эмалированного чайника, сняв его с плиты печки, пред-варительно убедившись, что ручка чайника не очень горячая и её можно держать голой рукою. Совсем, как мамка. Заварка стояла на столе в пузатом цветастом чайничке.
– Врёшь ведь, – сказала Мария Павловна. – По глазам вижу. Была же у вас цель какая-то…
Она вдруг нахмурилась, и я догадался, о чём подумала Мария Павловна. И признался, чтобы отвести нехорошие подозрения:
– Мы думали… Мы хотели посмотреть, как учителя живут…
Впрочем, я больше за себя говорил. За Саньку с Лёнькой я поручиться не мог. У них мысли всякие могли быть.
Мария Павловна засмеялась, прикрывая рот и даже нос кончиками пальцев. Под коф-точкой у неё не было лифчика, это я сразу заметил, и во время смеха груди её колыхались, задорно подпрыгивая. Так прыгают на переменке девчонки через скакалку. Странно, но через тонкую материю кофточки я не мог разглядеть сосков, а вот у бабки Насти они всегда выпирают, через свитер увидеть можно.
– Глупенькие вы, – сказала Мария Павловна, заодно со мной поверив и Саньке с Лёнькой.
– Так вот и живём, как все люди живут. Не лучше и не хуже.
– Неправда, – возразил я, – вы лучше живёте!
– Чем же я живу лучше других? – спросила Мария Павловна.
– Ну, не знаю… Вот у вас у печки всякие ложки-поварёшки висят. Я таких ни у кого и не видел. И обои на стенах. И стулья вот… а у всех табуретки. И книг вон сколько! – сказал я с завистью.
Книг у Марии Павловны действительно было много. Даже в кухне под столом была по-лочка, а в спальне, мельком успел я заметить, книги были повсюду, даже под кроватью лежали.
– Да, – почему-то вздохнула Мария Павловна, – книг у меня навалом. Это единственное моё богатство. Я знаю: ты читать любишь. Это замечательно. Приходи днём по воскресеньям, выбирай любую. У меня детских много.
– Спасибо, – сказал я, – я ещё в школьной библиотеке не всё перечитал. Но я и к вам приходить буду. Правда можно?
– Конечно, можно. Я же пригласила. Приходи обязательно. А вот в окна больше никогда не подсматривай. Это нехорошо.
А я ведь и сам знал давно, что это нехорошо. Если б не Санька с Лёхой…
Наверное, с того вечера я и влюбился в Марию Павловну. Я был влюбчив и до этого влюблялся уже много раз. Но все мои объекты любви были простыми девчонками, а любовь к настоящей взрослой женщине посетила меня впервые и подарила такие солнечные, радостные эмоции, что Новый год показался мне каким-то весенним праздником. Вроде Восьмого марта. Я тогда даже впервые начал писать стихи.
Я хотел, чтобы Мария Павловна догадалась о моей любви, и мне было плевать на то, что и другие могут о моей любви догадаться.
На новогоднем вечере для старшеклассников, куда нас, пятиклашек, почему-то решили не пускать, а мы всё-таки на него пробрались – всякими правдами и неправдами, – Мария Павловна исполнила песню «Венок Дуная». Я хлопал громче всех, и продолжал хлопать даже тогда, когда все уже перестали. На меня начали оглядываться, а я всё хлопал и хлопал, и тогда весь актовый зал захлопал тоже. И Мария Павловна спела на бис ещё одну песенку.
Любить учительницу совсем не просто, если ты ещё и учишься под её началом. Я совсем не был глуп, но учился плохо, потому что стеснялся отвечать у доски. Если меня вызывали, я говорил, что не выучил, и садился на место. Мне ставили двойки. Двойки от остальных учителей я воспринимал, как должное, но недоумевал, почему такая умная учительница, как Мария Павловна, меня не понимает и вызывает к доске. Ведь не могла она не видеть, что интеллект у меня на голову выше, чем у остальных – размышлял я.
И всегда при всяком удобном случае старался Марии Павловне о незаурядности своей напомнить обязательно. Ненавязчиво так… Например, на внеклассном часе разговариваем о космосе – тема в начале шестидесятых весьма популярная.
Поскольку на внеклассном часе разрешается говорить, не вставая из-за парты, я смело высказываю свои соображения:
– Вот самолёт летит – понятно: он пропеллером за воздух цепляется. И когда ракета взлетает, тоже понятно: она струёй от воздуха отталкивается. Но вот как она в космосе летит? Там ведь воздуха нет?..
– А ракета вовсе не о воздух опирается, – поясняет Мария Павловна, – она опирается на ту струю газов, которые из неё вылетают. Просто струя пламени толкает её вперёд, и ракета движется за счёт реактивной силы. Вы на следующий год по физике изучать будете.
– Вот оно что! – сразу соображаю я.
Класс смеётся.
– А вы зря смеётесь, – говорит Мария Павловна, – похоже, никто из вас как раз ничего и не понял.
И класс перестаёт смеяться, потому что Мария Павловна всегда права. Ну, а раз мы будем учить физику только лишь в шестом классе, то понятно – о принципах реактивного движения никто ещё не задумывался. Кроме меня.
И я тут же прощаю Марии Павловне все поставленные мне двойки.
Или вот изучаем на ботанике розовоцветные. Или розоцветные? А ведь уже и не помню. Но неважно. Я встаю и утверждаю, что из розовых лепестков делают масло. Я об этом прочитал где-то. Все снова смеются. Подсолнечное масло – это факт. В каждом доме на нём картошку жарят. Говорят, есть ещё какое-то соевое. Оливковое.Конопляное. Сливочное, само собой. А чего поджаришь на лепестках шиповника?
Мария Павловна в затруднении.
– Где читал? – спрашивает она.
А я забыл, откуда выудил эти познания.
– Пороюсь в литературе, – говорит классная.
Я и горд. и сожалею о том, что поставил Марию Павловну в затруднительное положение.
Но на следующим уроке ботаники Мария Павловна поднимает мой авторитет:
– А ведь, действительно, ребята, из роз делают розовое масло. Оно применяется в парфюмерии. Знаете, что такое парфюмерия?
Никто не знает, кроме меня. Большинство из нас, родившихся всего через несколько лет после войны, в парфюмерии как-то мало разбирались. А я в школе из-за своей любви к Марии Павловне стал знаменитостью. Двоечник, который знает больше учителей, всё-таки большая редкость в любое время. А я ведь не перед классом выпендривался. Я же перед Марией Павловной хвост распускал, ей хотел понравиться, показать, какой я умный и начитанный.
Обычно любови мои кончались довольно быстро. Я в четвёртом классе сестрёнку Саньки Ярных любил (она в третьем классе училась). Но разлюбил за каникулы, наверное, потому, что она в пионерский лагерь на сезон уезжала. Я-то не ездил. А вот любовь к Марии Павловне продолжалась и продолжалась. И выдерживала всё новые испытания.
До пятого класса я таблицу умножения толком не знал. Честно говоря, я и сейчас не уверен, что знаю её достаточно хорошо. Но сейчас я могу её и не знать, а тогда знать эту чёртову арифметику был обязан.
Математичка пожаловалась на меня Марии Павловне, и Мария Павловна оставила меня после уроков зубрить эту самую неподдающуюся таблицу. У нас было пять уроков, а у Марии Павловны шесть, причём получилось так, что наш класс, и класс, в котором она вела последний урок, оказались напротив друг друга. Мария Павловна открыла настежь двери нашего класса, и того, в котором вела урок, села за стол, и всё время следила за мной, чтобы я не сбежал. Другой бы на моём месте расценил это как самое последнее вероломство. Любой пацан возненавидел бы учительницу за такие драконовские меры воспитания.
Но я Марию Павловну любил и прощал ей любые козни. Я же тогда умел смотреть на мир только с одной, со своей точки зрения. Мне и в голову не приходило, что это Мария Павловна прощала мне многое.
А из класса тогда я всё-таки сбежал.
Уже стояли тёплые весенние дни, сидеть в прогретом солнцем классе было невмоготу, вот я и решил улизнуть, тем более, что знал наверняка: за такой короткий срок таблицу не выучишь. Уж если га это мне пяти лет не хватило, стоит ли тратить время и пытаться запомнить её за какие-то жалкие сорок пять минут?
Я открыл рамы окна и посмотрел вниз. Школа у нас была деревянная, двухэтажная, хоть и старенькая, но достаточно высокая. А класс, в котором я сидел, находился на втором этаже. Не выпрыгнешь. Зимой-то мы это делали – сигали в сугробы с самой крыши, попадая на неё через чердак. И ничего… Только страшно. Кстати сказать, никто никогда, даже старшеклассники, на чердак до этого не лазил. Зачем? Только в пыли перепачкаешься, а покурить можно и в туалете… После наших подвигов чердачный люк заперли на замок.
Однако сейчас под окнами сугробов не было. Пожалуй, спрыгнув на землю, и ноги переломаешь.
Но рядом с окошком был болтами прикручен к стене брус, от фундамента и почти до крыши. Школа-то у нас от преклонного возраста начинала заваливаться на бок, как подвыпившая бабка Настасья, и её, чтобы она простояла ещё годик-другой, скрепили таким вот образом: прочными брусьями, стянув их накрепко со стенами сквозными болтами. Зимой болты промерзали, и с них методично капала влага, так что под каждым болтом постоянно стояла какая-нибудь посудина.
Я выкинул вниз портфель, забрался на подоконник, а с подоконника перелез на стену, просунув руки под пазы деревянной кладки. Даже окошко за собой закрыл. Ноги в ботинках на резиновой подошве ничуть не скользили, стояли на брёвнах, как на ступеньках, и я преспокойно опустился по стене вниз. Как по лестнице. Страх высоты пришлось преодолевать только на подоконнике. Окно, через которое я вылез, Мария Павловна в дверь видеть не могла.
Реакция Марии Павловны на происшедшее меня удивила.
На следующий день я ей в глаза смотреть не решался, и она, выловив и притормозив меня после первого урока, подождала, когда всех остальных сметёт переменка, положила руку мне на плечо и сказала:
– Не буду я тебя ругать. Сам ведь знаешь, что поступил скверно. Но ты вот что скажи: как тебе удрать удалось?
И я всё подробно ей рассказал, как попу на исповеди.
Однако неотвратимо приближалось новое лето, и любовь моя помаленьку пошла на убыль. Наверное, это было почти предательство с моей стороны. Но Мария Павловна продолжала относиться ко мне совсем не так, как к другим, словно не замечая того, что мои чувства к ней охладели. Ведь конечно же, она знала наверняка, что я был влюблён в неё, как Ромео в Джульетту. Сейчас я думаю, – если бы я учился не в пятом, а хотя бы в восьмом классе, моя любовь к учительнице не осталась бы безответной и не засохла бы, как цветок без поливки.
Я до сих пор не знаю, – да я и не пытался узнать, – насколько лет Мария Павловна была старше меня. Мне кажется – совсем-совсем на немножко. Я же видел, что она девчонка совсем. Старшеклассники с ней заигрывали. Скорее всего, Мария Павловна стала учить ребят сразу после школы. В те послевоенные годы такое практиковалось, я слышал: с отличием закончившие школу ученики могли работать преподавателем. А учились заочно. Без всякого сомнения, Мария Павловна была именно такой отличницей, приехала она к нам недавно, и даже самые заядлые сплетницы не могли о ней рассказать ничего интересного. Поводов для сплетен Мария Павловна не давала.
Ну а я просто немножечко повзрослел и понял, что не дорос ещё до любви учительницы. И мы, как принято говорить в таких случаях, остались просто друзьями. Я так считал. И по недомыслию своему частенько продолжал испытывать если уж не любовь Марии Павловны, то её терпение.
Объясняет она урон, а я, дождавшись, наконец, своей очереди и заполучив в библиотеке книгу про Тома Сойера, читаю с упоением первые страницы, спрятав книгу под парту.
– Иванов, – говорит Мария Павловна, – тебе, я вижу, совсем не до моих объяснений. Можешь взять книгу и читать в коридоре.
– А вы не обидитесь? – спросил я, уже готовый совершить преступление.
– Нет, – сказала Мария Павловна.
И я пошёл с Томом Сойером в коридор, под неодобрительный ропот конопатых активи-сток.
Несколько раз бывал я в гостях у Марии Павловны. Брал почитать несколько книг. Однажды захотел прочесть солидный фолиант под названием «Гаргантюа и Пантагрюэль».
– Тебе не понравится, – попыталась отговорить меня Мария Павловна, – ты её ещё не поймёшь.
Но книгу я всё-таки взял. Она мне действительно не понравилась.
Однажды я решился показать Марии Павловне свои стихи.
– Ты Есенина не читал? – спросила она, просмотрев мои вирши, и улыбнулась. – Ну, что-нибудь кроме «нивы сжаты, рощи голы»?
– Нет. Я стихи читать не люблю.
– Ну и не читай пока, а то подражать начнёшь. Ты талантливый. И пишешь, совсем, как он.
И добавила, ласково на меня взглянув:
– Я ведь знала всегда, какой ты у меня умница!
Ну вот зачем и почему она со мной нянчилась, как мать родная? Это с разницей-то между нами в несколько чахлых лет?
Как и следовало ожидать, в шестом классе я остался на второй год. На «умницу» я тянул, но к доске выходить так и не отважился. Потом по инерции я остался на второй год второй раз. А потом и третий. В те времена не принято было тащить оболтусов за уши из класса в класс. Сейчас тащат, я знаю. Все мои приятели растворились в более взрослой жизни, а я был вынужден сидеть за одной партой с какими-то малолетками. Я стал стесняться Марию Павловну. Я перестал ходить в школу, зиму досидел дома, летом поработал скотником, а осенью поехал поступать в Малаховское училише мехенизации – СПТУ-27. Это на Алтае.
Характеристику в училище писала мне Мария Павловна. «Исключительно поэтичен» – прочёл я, сгибая листок со школьной печатью и засовывая его в карман.
В училище была секция тяжёлой атлетики и волчьи законы мужского самоутверждения. И то, и другое пошло мне на пользу. Спорт я любил, перед Власовым преклонялся, дома ещё в третьем классе соорудил себе штангу из тракторных катков. На тренировках себя не жалел, и к концу учёбы при своих семидесяти пяти килограммах поднимал в толчке целый центнер, а жал девяносто. Рывок, правда, мне совсем не давался, но за счёт хорошего жима я где-то килограммов на пять превышал норму третьего разряда для взрослых. В те времена она равнялась 245-ти килограммам. Какая она сейчас – не знаю. Впрочем, сейчас и троеборья-то нет…
Вот драться я не любил, но драться приходилось чаще, чем ходить в спортзал. Потом, уже на втором году обучения, когда я стал одним ударом сбивать с ног противника, со мной заключили негласный нейтралитет. Странно – шамовка, конечно, была не та, что дома, но я набрал вес. Наверное, режим своё дело сделал.
В друзья ко мне никто не набивался, чувствуя во мне чужака. Приятелей себе я выбирал сам.
Несколько раз за эти два года учёбы приезжал я в Ульяновку, но ни разу не встретился с Марией Павловной. Хотя мне и говорили, что она искала встречи со мной. Мне было стыдно встречаться с ней; не оправдал я её надежд. Сейчас мне стыдно только за своё дурацкое поведение…
Когда я, наконец, окончательно вернулся домой с корочками механизатора широкого профиля и с водительскими правами, то узнал от матери, что Мария Павловна вышла недавно замуж за Проньку Корнева. Прохор был мордастый крупный мужик, любитель баб и любитель выпивки. Санька Ярных, с которым я встретился на второй день, сообщил по секрету, что Пронька частенько Марию Павловну поколачивает.
– А где он сейчас? – спросил я.
– В мастерской, наверное, на ремонте. Его за пьянку с трактора сняли.
Я пошёл в мастерскую. Санька мне компанию не составил. Он после школы устроился работать слесарем на ферму. «До армии» – как он мне объяснил. Санька почти не вырос и до сих пор казался мне каким-то четвероклашкой. Каким-то таким, каким заглядывал в окошко Марии Павловне.
– О, голубь сизокрылый! – заорал Прохор, увидев меня.
У меня не было выходного костюма, как у Тома Сойера, и я щеголял в рабочей форме училища, которая, действительно, имела какой-то неопределённый синеватый оттенок. Особенно после нескольких стирок.
– Чё, пришёл вливаться в трудовой энтузиазм? – веселился Прохор. – Давай, давай, знакомься с производством! Думаешь, сразу трактор…
Я с ходу дал ему в морду. Прохор отлетел к стоящему рядом старенькому МТЗ-5, ударился спиной о колесо и стал цепляться за грунтозацепы, стараясь не упасть. Любой парень из училища не устоял бы после такого удара. Но Пронька был мужик не из слабых. Удар его только ошеломил. Он бы устоял, но я добавил ещё и ещё, разбив ему губы в кровь и ободрав о его зубы собственные пальцы. Прохор свалился – тяжело, как бык под кувалдой.
Немногочисленные трактористы и слесари, бывшие в мастерской, смотрели, оцепенев, на это побоище. Я подождал, когда Прохор откроет глаза, наклонился к нему и сказал шёпотом:
– Ещё раз Марию Павловну хоть пальцем тронешь – все зубы повышибаю!
Вечером Прохор напился, и избил Марию Павловну так, что она на другой день не пошла в школу. Об этом мне с утра сообщил Санька.
Я не стал завтракать и отправился на раскомандировку в мастерскую.
– Не ходи, сынок, – сказала мать, – посадят ведь!.. Кто она тебе? Просто учительница. У Прохора на неё прав-то больше… Не ходи, говорю!
И заплакала, присев на крыльцо и утираясь подолом платья. Задержать меня силой она не пыталась.
Дери мастерской были ещё на замке, и мужики толпились рядом, покуривая и дожида-ясь бригадира. Посмеивались, поглядывая на разбитые Пронькины губы и отпуская шуточки насчёт того, что надо бы поменьше целоваться взасос.
Скотник Илюха Бормаков, притащивший приварить к сломавшемуся скребку огрызок трубы, вообще давал Проньке такие советы, которые я бы постеснялся пересказывать знакомым девчонкам. Прохор Илюху мог бы щелчком пришибить, но терпел и отмалчивался.
Все разговоры и шутки смолкли, как только мужики заметили, что я подхожу к ним. И молча расступились, пропуская меня к Прохору.
Прохор заметно побледнел, выбил каблуком сапога из подмороженной грязи кстати подвернувшийся тракторный палец, сразу почувствовал себя увереннее, и двинулся мне навстречу.
– Ну что, сопляк, – зашипел он, – зашибу сейчас, как последнего пидора!
Я усмехнулся:
– А ты что, в пионеры записался, металлолом собираешь? А бригадир где, не пришёл ещё, что ли?
Вопросы на долю секунды заставили Прохора чуть помедлить. Может, он и вправду по-думал, что я не драться пришёл, а на работу устраиваться. Может, в конторе-то я уже был, в отделе кадров… А скорее всего, Прохор надеялся, что через разделяющее нас расстояние мой кулак его не достанет. Но он ошибся. Я успел сделать ещё один шаг и мой кулак смог достать его.
Не давая Проньке опомниться, я ударил его ещё несколько раз, работая кулаками быстро, как в училище, когда на меня нападали двое, а то и трое (такое бывало обычно, когда нам выдавали стипешку – местные отбирали). Один из ударов Прохора потряс. Он выронил палец и опять не устоял на ногах. Я начал его пинать…
Тут мужики навалились скопом и оттащили меня от Проньки.
Дядя Ваня, кузнец, сказал, выплюнув высыпавшийся во время суматохи бычок:
– Зря ты, Колька, при свидетелях-то. Такие дела так не делаются.
– А кто видел-то? – спросил Илюха Бормак. – Я не видел… Никто не видел.
И ушёл в свой коровник от греха подальше, забыв про скребок.
– Ну ты, гад, меня попомнишь, – то ли кричал, то ли плакал Прохор, размазывая по лицу кровь. – Подкараулю вечером, башку снесу. Геракла сраная… Попенченко хренов… Учат вас, гандонов, людей избивать! Напишу участковому заявление – сегодня же спрячут!
– Отпустите, мужики, – попросил я. – Я домой пойду.
Меня отпустили.
– Я ж тебя предупреждал, – сказал я Прохору. – Если ещё раз Марию Павловну ударишь – рёбра переломаю.
К обеду на жёлтом «Урале» с помятой коляской подъехал к нашему дому участковый Ганюшкин. Вошёл, поскрипывая забрызганными сапогами, кивнул оторопевшей матери, присел у печки на лавочку. Я перестал жевать. Долго молчали.
– Егорыч, может, покушаешь? – робко предложила мать.
Ганюшкин встал и надел фуражку, которую снял, войдя в комнату.
– Ты вот что, парень, – сказал Вадим Егорыч, – ты лучше уезжай куда-нибудь на полгодика. А то, ведь, если Пронька заявление подаст, тебя надолго посадят. Не на пятнадцать суток.
Заявление Прохор не написал. Через два дня он собрал чемодан и ушёл из барака к матери. А я в тот же вечер пошёл в гости к Марии Павловне.
Мне давно хотелось увидеться с учительницей. В душе копошилось что-то, похожее на возрождающуюся детскую любовь. А может, она, любовь, и не умирала совсем? Может быть она, как споры грибов, лежала где-то в глубине души, дожидаясь благоприятных условий, в которых может прорасти снова?
Я был уже мужчиной, не мальчиком, и то ли мечты мои, то ли воспоминания метались от нежной памяти о задорно прыгающих грудях учительницы до раздетых девчонок-стеноляпок из Новоалтайского городского училища. Девчонок привезли на практику штукатурить новый спортивный зал, и шустрые стеноляпки совратили всю нашу семнадцатую группу. Да и не только нашу… В училище я часто вспоминал Марию Павловну, тосковал о детстве. Мне часто снилась она – в строгом светлом костюме, с указкой, у доски, увешанной цветными плакатами с горохом и клевером. Вообще, мне часто снилась школа и дорога к ней, усыпанная опавшими кленовыми листьями. Но ни разу сны с Марией Павловной не были эротическими. Я и сейчас этому удивляюсь.
И вот нынешней ночью приснилось вдруг, что кладу я руки на ситцевую тонкую кофточку – и тёплые груди под моими ладонями твердеют сосками, и сосочки эти раскрываются навстречу мне, словно цветущие одуванчики после дождя. Я расстёгиваю пуговицы, вынимаю грудь, белую, как кусочек мела, – и целую, целую её в манящие эти, влекущие, притягивающие малиновые соски.
Я проснулся, вышел в одних трусах на крыльцо в промозглую октябрьскую ночь и сидел на холодных досках, пока меня не забил колотун. Мне хотелось почувствовать в своих руках тело Марии Павловны, прижаться к ней, обнять её сильно и крепко. Я ведь знал уже, что я сильный и крепкий…
В тот самый день, после этого сна, и собрал Прохор обшарпанный свой чемодан. Интересно, что ему-то в ту ночь приснилось?
Дверь в квартиру Марии Павловны была новой, и даже с новыми косяками, утеплённая, обитая дерматином, с красивым узором из блестящих шляпок обивочных гвоздиков и врезным замком. Даже кнопка звонка была рядышком, и я, чтобы не струсить и не вернуться, позвонил не раздумывая.
Мария Павловна почти сразу открыла дверь, и широко распахнувшиеся её глаза заставили предательски дрогнуть уголки моих губ.
– Коля… – сказала она, отступая на шаг, – Коленька… мальчик! Как же ты вырос!
Я переступил порог и сказал:
– Здравствуйте, Мария Павловна!
И Мария Павловна шагнула ко мне и вдруг припала к моей груди. Я был выше её на целую голову и сразу вспомнил, как однажды в школу приехали из района врачи делать школьникам какие-то прививки. Я панически боялся уколов и наотрез отказался подставляться под шприц. Меня стыдили и ловили всем классом и всем приехавшим персоналом районной поликлиники. Бесполезно – справиться со мной было не так-то просто. Позвали Марию Павловну.
– Ну, что ты, в самом деле? – сказала она. – Не мужик, что ли? Иди ко мне!
И шепнула на ухо мне, подошедшему:
– Ведь ради меня-то ты это сделаешь?
Да ради неё я согласился бы палец отрезать, и спрятался в её объятиях, утонув лицом между грудей, под насмешливое хихиканье окружающих пацанов. Шершавая ткань костюма казалась мне ласкающей нежной кожей.
– А помнишь?..
– А помните? – сказали мы разом.
И засмеялись.
– Господи, да что же это я! – Мария Павловна захлопнула дверь, потащила меня на середину своей кухоньки. – Проходи! Проходи, садись! Я так давно хотела тебя увидеть!
И вдруг заметила выражение моих глаз – мучительную боль от вида её не исчезнувших ещё синяков. Вообще-то синяки исчезли почти совсем, только под глазами отливало какой-то фиолетовой желтизной.
– Я ж его зашибу, гада! – невольно вырвалось у меня.
– Пустяки, Коля! Всё уже в прошлом, – бодрилась Мария Павловна. – Ты подожди чуточку, хорошо? Я сейчас немного приведу себя в порядок. А то мне стыдно стоять перед тобой… в таком виде… Подожди немножечко, ладно?
И это «ладно», от которого она когда-то пыталась отучить нас, прозвучало в моих ушах, как волшебная музыка.
Мария Павловна упорхнула в спаленку, оставив меня одного. Я посидел немного за столом, по-прежнему стоящим у окошка. Только стол был теперь лакированный, немного побольше старого, а стулья – с мягкими спинками и сиденьями. Потом я встал, прошёлся по кухоньке, стараясь нечаянно не заглянуть в спальню. На дощатом простеночке висело зеркало (его раньше не было), я подошёл, вынул из кармана расчёску и стал причёсывать давно нестриженную свою голову.
И тут увидел в зеркале Марию Павловну – почти раздетую, в одной комбинации. Она переодевалась, наклонившись, и желанные груди видны были во всей своей ослепительной, сияющей белизне. Мне даже показалось, что они светятся, излучая матовый белый свет, как туманный ореол, словно пара каких-то волшебных чудесных фонариков. Мария Павловна тоже заметила в зеркале мой взгляд – мы встретились взглядами через объединившее нас стекло, и это было почти как прикосновение, осязаемое до дрожи. Мария Павловна чуть улыбнулась, отвернулась немного и продолжила свой туалет.
Я в смущении отошёл к окну и сказал:
– Мария Павловна!
– Что, Коля?
– Помните, когда мы в окно подсматривали, на вас тогда были кофточка и юбочка… такая коротенькая… ну, прямо, как у школьницы. Они у вас, случаем, не сохранились?
– Кофточка цела, вроде. А зачем тебе?
– Наденьте. Мне этого хочется… как тогда.
– Хорошо, – согласилась Мария Павловна, – попробую. Если налезет… Я ведь, Коленька, располнела, растолстела чуток… Я теперь, как баба рязанская.
Мы долго сидели за столом, прихлёбывая вместо чая кофейный напиток, разговаривали и любовались друг другом.
В кухне у Марии Павловны не изменилось почти ничего. Только исчез плакат со стены возле столика. На том плакате был изображён огромный мешок с усами из хлебных колосьев, а на животе у мешка красовалась какая-то цифра с немыслимым количеством нулей. Надпись внизу плаката призывала собрать стопудовый урожай. Да ещё исчезла из кухни полочка с книгами.
– А вот здесь плакат был, – напомнил я. – Я всё время гадал: какая же на нём цифра написана?
– Наверное, миллиард. Речь-то там шла о пудах, не о тоннах. Мухи засидели. Я протирала, протирала…
«И протёрла», – мысленно закончил я и улыбнулся мыслям своим. И Мария Павловна улыбнулась тоже – она наверняка догадалась, о чём я подумал.
Сама Мария Павловна изменилась больше. Она пополнела, девичьи плечи округлились, груди, наполнявшие кофточку, темнели около сосковыми кружками даже через материю, хотя самих сосков я никак не мог разглядеть. Наверное, были они мягкие и податливые… Коленки стали коленями, с ямочками, икры и бёдра тянули взгляд, как магнитом, сочною женской силой. Милое лицо стало ещё милее, поскольку угловатые черты юной девушки сменились уверенной красотой женской полноты. Слава богу, никогда на Руси не пытались женщины привлекать мужиков своей худобушкой.
Сколько же лет было тогда Марии Павловне – в моём детстве? И сейчас – когда детство кончилось?
Мария Павловна спрятала под грим синяки, чуть подкрасила глаза и губы. Она была красавица, и я всё больше смотрел на неё, как на женщину.
А ведь это я отдал её Прохору.
Мария Павловна ловила на себе мои взгляды, и заливалась румянцем.
– Ну, как ты? Рассказывай! Что ж ты от меня прятался столько лет? Стихи пишешь, не бросил? Дурачок ты мой маленький!..
– Пишу иногда, если хочется… – и признался:
– Я их пишу, когда мне о вас думается… или о доме. Я ведь в вас, Мария Павловна, ещё в четвёртом классе влюбился.
– В пятом, – поправила меня Мария Павловна. – Ты так говоришь, Коля, словно любишь меня по-прежнему. В том возрасте все мальчишки в женщин влюбляются. Потом всё проходит… и зелёнкой не надо смазывать. У тебя ведь прошло?
– Не знаю, – сказал я честно.
А может, и не совсем честно. Честнее было бы сказать, что я не знаю, чего хочу. Я был тогда, как собака на сене. Мария Павловна поступала честнее. Она говорила так, что в её словах чувствовался подтекст, и она знала, что я сумею его прочесть.
А мой ответ, наверное, прозвучал для неё пощёчиной.
Но Мария Павловна была сильнее меня. И она сделала вид, что я не сказал ничего плохого и подленького. Но я же приходил только увидеться?
– Был такой поэт, – сказала Мария Павловна задумчиво, – Петрарка. Он всю жизнь писал стихи только одной женщине. Дай бог тебе стать петраркой… Печататься пробовал?
– Посылал, – признался я. – В «Крестьянку», в «Юность», в газеты разные. Не печатают.
– Поэтом мало родиться. Труднее им стать. Как жаль, что я ничем здесь тебе помочь не могу… Хочешь выпить?
– Что вы! – смутился я. Почти испугался. – Я не пью.
И сказал, извиняясь:
– Мне этого просто не хочется.
Странно, до чего ж неуверенно чувствовал я себя в этот момент с Марией Павловной. Даже более неуверенно, чем тот, прежний четвероклассник, впервые увидевший молодую красивую учительницу. Мария Павловна пришла в школу тогда, когда я учился в четвёртом классе.
– У меня много новых книг появилось. Пойдём, покажу. Между прочим, ты читал «Незнайку на Луне»?
– Нет, не читал.
– А ведь я её специально для тебя и купила.
Мы долго рылись в её книжных развалах. Я снова почувствовал себя школяром, и то невыразимо приятное чувство совместной нашей причастности к прошлому, ожившие воспоминания детской моей любви почему-то заслоняли, гасили во мне желания чувственные, конкретные, настоящие – то есть именно те, проявления которых ждала от меня Мария Павловна в этот наш единственный вечер.
Сознавая, что, если я захочу, то смогу обладать телом, о котором мечтал мой мозг даже во сне, я понимал и воспринимал каким-то особым чувством – приобретение это может обернуться потерей.
Последней зимой в училище я снова попробовал мороженую рябину. До этого не пытал-ся. Вкус у неё оказался совсем другой, не тот, что помнил я столько лет и который хранил в себе, как талисман. Рябина и не пахла детством, и вкус детства мне не вернула. Я всё-таки разжевал и съел целую гроздь, но так и не почувствовал того далёкого вкуса. И для меня это стало такой же потерей, как, наверное, для девчонки потеря девственности.
Я боялся, видимо, что возможная близость с Марией Павловной лишит меня ещё одного дорогого воспоминания. Я подсознательно – эгоистически! – боялся потерять ёлочную игрушку, без которой не смог бы обходиться, как малыш без пустышки. Пусть диагноз мне поставят врачи, прочитавшие это.
Моя порядочность вместе с моим мужским естеством пытались пересилить глупость мою. Мы сидели на кровати, обложенные книгами со всех сторон, старая сетка прогнулась под нами, как гамак, и горячее тело Марии Павловны грело и жгло меня. Я отложил «Незнайку» и положил ладонь на колено Марии Павловне. Она жарко повернулась ко мне, и я увидел, что ей страстно хочется поцелуя. Я попробовал запустить свою руку под юбку, успев почувствовать упругие завитки волос, но Мария Павловна решительно воспротивилась этому. И она была права, как всегда – для начала любовной игры выбрал я место, которое ласкают в последнюю очередь.
Тогда, осторожно освободив руку от сдерживающих пальчиков Марии Павловны, пере-нёс я ладонь на груди, распиравшие кофточку, другой рукой прижимая к себе учительницу. Груди не были такими уж большими, просто кофточка оказалась мала. Во мне просыпался самец – жадный, неуправляемый, готовый разрушить то, о чём готов я был вспоминать целую жизнь. Мне тогда так казалось… Неужели я тогда просто трусил?
Мария Павловна трепетала и тянулась ко мне, и я сам жаждал слиться с её дыханием, почувствовать вкус её губ, вкус поцелуя зрелой опытной женщины. Я опустил руку с податливых грудей опять на колено, и увидел, наконец, как выпирают соски – стремительные и смелые, как опята после дождя.
Мы долго сидели молча – как будто незримо стоял рядом участковый Вадим Егорыч. Мария Павловна терпеливо ждала, когда я захочу проявить себя не мальчиком, а мужчиной.
Потом, глядя мне в глаза, подняла руки к кофточке и длинными нежными пальчиками стала расстёгивать на кофточке пуговицы. Это были маленькие, когда-то белые, а сейчас уже немного пожелтевшие от времени пуговицы. Они расстёгивались – одна, другая… И кричащая белизна грудей начинала вываливаться, как луна из-за туч.
Что-то рушилось, что-то менялось… Передо мной и для меня обнажалась учительница. И я не захотел этого. Я предал Марию Павловну в очередной раз. Как Христину – Павка Корчагин. Я взял её руки в свои, поднёс к губам и поцеловал.
А потом встал и ушёл – и уж больше никогда не сумел вернуться.
И Мария Павловна перестала быть женщиной. Она осталась только учительницей.
В ноябре меня взяли в армию. Два армейских года многое стушевали. Мария Павловна не писала мне. Из писем матери я узнал, что она уехала из деревни. А потом и моя жизнь повернулась как-то сама собой в непредсказуемую совсем сторону. Но это, как сегодня принято говорить, совсем другая история.
Где теперь милая, родная моя учительница, я не знаю.
Я сволочь… сволочь и трус.
Прости меня, Машенька!
УЧИТЕЛЬНИЦЕ
Что судьба моя навязала
Из наклонностей и привычек?
Помнишь, в справке мне написала:
«Исключительно поэтичен»?
Изумлённо, не понимая,
Нетактично и некорректно,
На меня глаза поднимая,
Удивлялся строке директор:
«А ты что, стихи сочиняешь?»
Я и сам-то не верил в чудо.
Вряд ли ты меня вспоминаешь,
А вот я тебя не забуду.
Тем далёким алтайским летом
Что ты видела в жестах привычек?
Да, я, всё-таки, стал поэтом –
И решительно без кавычек!
Свидетельство о публикации №226040100402