Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Предел прочности. Глава 5. Игра

Июльская пыль, принесенная с юга сухим, выжигающим легкие, ветром, стояла над Кандагаром плотной желтой взвесью. Она оседала на лица, налипала на потные лбы, забивала глаза и затворы автоматов. Солнце висело над горами тяжелым раскаленным диском, и тени под ним не было - только слепящий свет, от которого болели глаза. Нагретый воздух мелко рябил над утрамбованным грунтом.

Снегирь - младший сержант Витя Снегирев - сидел на корточках у палатки, чистил автомат и негромко напевал себе под нос, но так чисто, что проходящие мимо замедляли шаг. «Ой, то не вечер» он пел чаще всего, и старлей Горелов, который этого терпеть не мог, однажды сказал: «Птичка певчая, если ты не заткнешься, я тебя зажарю». Снегирь тогда улыбнулся, кивнул и через пять минут затянул снова, уже тише, но Горелов сделал вид, что не слышит.

Рустам Каримов, сидевший рядом на ящике из-под снарядов, слушал и улыбался краешком темных узких губ. Он часто пел русские песни сам, за что получил прозвище Русик, и эту песню он тоже любил, хотя ни за что бы не признался. Рустам вообще не любил признаваться в том, что ему нравится, - ни в песнях, ни в людях, ни в том, как пахнет утром горькая полынь, когда роса еще не сошла. Он был из Ферганы, из семьи, где мужчины не показывали чувств, и привычку эту он увез с собой в учебку, а потом и сюда, в Афганистан.
- Смотри, - сказал он, кивая в сторону дороги. - Жека опять в медсанчасть поперся.

По пыльной колее, пригибаясь под низкими ветками саксаула, шел Женя Лукьянов – восемнадцатилетний мальчуган, худой и нескладный, и с совсем еще нелепой юностью в лице. Он нес в руке кружку и выглядел так, будто сейчас упадет в обморок от одной мысли, что надо будет с кем-то заговорить.

- Рана у него, что ли? - спросил Снегирь, не переставая чистить.

- Нет у него никакой рана, - Рустам сплюнул. - Просто нравится ему, как Айболит бинтует.

- Ох уж эта Анечка, - протянул Снегирь, и голос его на мгновение стал другим - насмешливым, но мягким. - Хорошая девка.

- Не трогай ее, - сказал Рустам, и в голосе его вдруг прорезалась жесткость, которой Снегирь от него не ожидал. - Совсем не трогай.

- Да я и не трогаю, товарищ ефрейтор, - усмехнулся Снегирь, поднимая на него смеющиеся голубые глаза. – Знаешь же, шутки шучу.

Рустам отвернулся, достал помятую папиросу. Снегирь снова склонился над автоматом, и дальше они сидели молча, слушая, как ветер гоняет по металлическим листам обрывки бумаги и пустые гильзы.


В медсанчасти, как и положено, царила чистота, пахло карболкой и йодом, и Ане Бойко нравился этот запах - он напоминал ей о том, что здесь, в палаточном городе, нашлось хотя бы одно место, где все подчинилось порядку. Бинты были сложены стопками, инструменты прокипячены, ампулы разложены по ячейкам. Мама писала ей из дома: «Ти, донечко, там дивись, чи не геройствуй, ти ж дівчина». Аня письмо перечитывала, улыбалась и бережно складывала в ящик стола, где уже лежало с десяток таких же, перевязанных тонкой бечевкой.

Лукьянов появился у входа в палатку и замялся, переступая с ноги на ногу. По его виску тонкой струйкой побежал пот, стекая за чуть оттопыренное, докрасна обгоревшее на солнце ухо.

- Входи уже, - сказала Аня, не оборачиваясь. Она нарезала бинт на квадраты, и ножницы ходили ровно, с сухим шелестом. - Что на этот раз?

- Ничего, - тихо сказал Женя. - Я так... просто.

- Просто? - Аня обернулась и строго взглянула на него. Он стоял, опустив плечи, и кружка в его руке дрожала мелкой дрожью. – Ой, давай уже сюда.

- У меня ничего не болит, - пробормотал он, но шагнул вперед и протянул кружку.

Аня налила в нее воды из фляги, подала обратно. Женя пил медленно, маленькими глотками, и смотрел на нее поверх жести с таким выражением, от которого у нее что-то сжалось в груди.
- Жень, - сказала она, возвращаясь к бинтам. - Ты бы поел. А то вчера…

- Не хотелось.

- А сегодня?

- Не знаю.

Она вздохнула, отложила ножницы, подошла к нему. Взяла за плечи, повернула к свету. Глаза у него были красные, под глазами - тени, и кожа на скулах блестела.

- Ты спишь?

- Сплю.

- Врешь.

Он дернул плечом, освобождаясь, и в глазах его мелькнуло что-то злое, но тут же погасло.
- Вам-то что? - буркнул он. - Вы тут всех заштопаете, уедете и забудете.

- Не уеду, - сказала Аня. - И не забуду.

Он посмотрел на нее, и лицо его вдруг стало детским, совсем беззащитным. Он хотел что-то сказать, но только хлопнул губами, кивнул, прижал кружку к груди и вышел, чуть не столкнувшись в проходе с Гореловым. Старлей посторонился, проводил его взглядом и вошел в палатку.

- Да, товарищ старший лейтенант? - спросила Аня, возвращаясь к бинтам.

- Через два дня выход, - Горелов сел на табурет, положив на стол сцепленные в замок руки. - Ущелье. Говорят, караван пойдет. Ты с нами.

- С вами, - кивнула Аня.

- Значит, готовься. Больше крови, чем в прошлый раз.

Она подняла на него глаза. Горелов сидел, и смотрел куда-то мимо нее – в едва заметно подрагивающий на ветру брезент палатки. Пальцы его побелели.

- Вы всегда так говорите, - сказала она. - А потом оказывается, что меньше.

- Я говорю, как есть, - ответил он и поднялся. - А ты, Ань... ты на рожон не лезь. Не твоя война.

- Моя, Дим, - сказала она тихо, но он уже вышел, и услышал или нет - неизвестно.

Горелов вышел из палатки в сухой, режущий свет и болезненно прищурился. Метрах в десяти, у БТРа с открытым капотом, возился механик - сухой, жилистый, с черными по локоть руками.
- Ковалев, - окликнул Горелов. - Готов?

- Сейчас, - механик даже не поднял головы, только дернул ключом, затягивая что-то в глубине мотора. - Карбюратор барахлит. Еще минуту.

Горелов не стал торопить. Он встал неподалеку и стал смотреть, как ловко двигаются крупные руки, и как пальцы на ощупь находят нужные гайки. Николай Ковалев всегда работал молча и споро, только изредка хмыкая, и было в этом хмыканье что-то спокойное, надежное. Мужик точно был ремонтником от бога, потому что машины под его руками оживали даже когда казалось, что двигателю конец.
- Через два дня выход, - сказал Горелов.

- Знаю, - Ковалев выпрямился и вытер руки о ветошь, наконец взглянув на старлея. Глаза у него были светлые, выцветшие, без выражения. - Поедем.

- Поедем, - кивнул Горелов и пошел дальше, к штабной палатке.

Ковалев остался у БТРа, хлопнул капотом. Он не торопился - у него еще было время, чтобы заново проверить каждую деталь.


Вечером, когда солнце село и горы на горизонте стали сперва фиолетовыми, а потом черными, парни собрались у костра. Вообще-то костер был запрещен - светомаскировка, - но Горелов разрешил, потому что вертолеты сегодня не летали, и до «духов» было далеко. Сидели втроем: Русик, Снегирь и Жека, которого Аня второй раз за день выставила из медсанчасти под предлогом того, что ей надо готовиться к выходу.

- Спой ты, - попросил Снегирь, кивая Русику.

Рустам помолчал, а потом запел излюбленную «Калинку». Голос у него был негромкий, с акцентом, и в нем не было ни надрыва, ни пафоса - только какая-то удивительная нежность, от которой у Лукьянова защипало в глазах.

- Хорошо поешь, - шмыгнув носом, сказал Женя, когда Каримов замолк. - Ты где научился?

Рустам пожал плечами, поковыряв веткой угли.
- Дома, - сказал он. - В Фергане. У нас там во дворе все поют. Соседи, родня. Свадьбы - неделя гуляют, каждый вечер песни. Онам моя хорошо пела, ота - нет. А я - так, средний.

- Средний, - усмехнулся Снегирь. - Я б так средним быть.

- А ты чего не споешь? - спросил Жека. - У тебя же голос, я слышал.

- Голос - это одно, - Снегирь подбросил в костер сухую ветку. - А тут русская душа нужна. У Русика она есть, да порусее наших будет.

Рустам поморщился, отмахнулся, но по тому, как он отвел глаза, было видно - слова Снегиря его зацепили.

- Расскажи про дом, - попросил вдруг Женя. - Ну, как там у вас?

- А чего рассказывать, - Рустам говорил медленно, будто слова давались ему с трудом. - Город у нас маленький. Рынок, мечеть, автовокзал. Летом жара - сорок градусов, как здесь. Только там зелень есть. Тут – нет, одна пыль. А у нас - абрикосы, виноград, арбузы. На базаре разрезают дыню, и весь ряд медом пахнет...

Он замолчал, уставился на огонь.

- Скучаешь, - сказал Снегирь, не спрашивая, а утверждая.

- Не, - соврал Рустам, и вышло неубедительно. Он закашлялся, достал папиросу. - Все мы скучаем. Только одни говорят, другие - нет.

- Ты не говоришь, - заметил Лукьянов.

- Зачем говорить? - Рустам прикурил, и пламя осветило его лицо - смуглое, с резкими скулами, и черными глазами. - Сказал - легче, что ли? Нет. Еще хуже станет.

- Правильно, - кивнул Снегирь. - Не надо про дом. Спой лучше еще.

- А что хочешь? - Рустам усмехнулся.

- Ну, - Снегирь посмотрел на огонь. - Что-нибудь свое. Узбекское что-нибудь.

Рустам помолчал. Потом затянул тихо, почти неслышно. Песня была медленная, тягучая, с долгими гласными, и слов пацаны не понимали, но от них почему-то щемило под ложечкой, будто не песня это была, а вздох - по чему-то, чего уже не вернуть.

Когда Русик допел, костер почти погас и треск утих. В опустившейся тишине стало слышно, как далеко, в горах, перекатывается канонада - или гром, не разобрать.

- Красиво, - сказал Лукьянов шепотом. - О чем там?

- О чем? - Рустам опять затянулся, выпустил дым в небо, где уже высыпали крупные, низкие звезды. - О том, что все пройдет. И жара, и война, и мы. А земля останется. И песни.

Снегирь хотел вклиниться в разговор, но не стал. Только пожевал губу, по инерции подбросил в угли последнюю ветку, и все трое долго сидели молча, глядя, как пепел поднимается вверх и теряется в темноте, будто его и не было.


Горелов не спал. Он сидел в своей палатке, на раскладном стуле, с картой на коленях, и водил пальцем по извилистой линии ущелья, где через два дня должна была пройти колонна. На столе горела коптилка - снарядная гильза с фитилем. Масла в ней было на донышке, и свет получался тусклый и шаткий.

Он думал о том, что скажет солдатам перед выходом. Да, каждый раз одно и то же - «действовать по обстановке», «не паниковать», «беречь патроны». Но по сути - ничего. Потому что правду, которую он знал, сказать было нельзя: что половина из них, возможно, не вернется, и он, старший лейтенант Дмитрий Горелов, не сможет этого изменить, как ни старайся.

Он отложил карту, потер лицо ладонями. Пальцы нащупали жесткую щетину, впалые щеки - здесь он похудел, хотя дома, в Союзе, был плотным, кряжистым мужиком. Жена в письмах писала: «Димуль, ты там хоть питайся нормально». Он писал в ответ: «Ем, не волнуйся». И оба знали, что это неправда.


Аня Бойко в медсанчасти перебирала сумку. Бинты, морфий в ампулах, ножницы - все разложено правильно, все под рукой. Она провела пальцем по резиновому жгуту и вспомнила, как в училище обучали накладывать его на плечи и бедра - выше раны. Тогда это казалось игрой, упражнением, которое надо сдать и забыть.

Сейчас она знала, что игра перестала быть веселой, и что каждый раз, когда она теперь затягивает жгут и видит лицо того, на ком затягивает, она запоминает его навсегда.

Она закрыла сумку, положила ее у изголовья раскладушки, погасила свет. Сомкнув веки, Аня представила дом. Родную веранду в Виннице, увитую виноградом, маму, которая разливает чай по фарфоровым кружкам в горошек, и маленький сад, где растет крыжовник. Она почти чувствовала запах мокрой земли после дождя.
- Господи, - сказала она одними губами, - сделай так, чтобы мы вернулись. Все. Пожалуйста.

Слова растворились в темноте.


Рецензии