Парта
- А вас, Штирлиц, я попрошу остаться...
Я развернулся от выходной двери, - когда входишь, дверь "входная", но, когда выходить, то она "выходная", - и подошёл к учительскому столу, уже понимая, что Рудольф Романович больше не мог "сносить" моё штирлицство, которое находилось у меня иногда в левом, иногда в правом кармане брюк, поэтому я просто молча вынул его содержимое. А это был, конечно, журнал "Юный натуралист" - совсем-совсем небольшой, в мягкой обложке. Журналишка удобный уже тем, что полускрученным он помещался даже в кармане первоклассника.
Рудольфу Романовичу было ещё веселее - и он, молча смеясь, отправил меня на выход из класса.
Хотя мне-то ещё нельзя было идти домой, по причине намеченного послеурочного боя с пугалом Пашкой, который перманентно доводил наших девчонок до слёз, а мне на это смотреть очень не хотелось.
Весь первый год обучения мы с Пашкой бились до последних наших первокласснических сил - строго дважды в неделю, после уроков. Ну, а в остальное время мы сил-то набирались.
Теперь я не могу вспомнить - кто там победил. Но я не мог не биться с пугалом. И мне всё-таки кажется, что я Пашку заборол.
Рудольф Романович, зная о наших с Пашкой честных "разборках" и не предпринимая никаких действий, просто выказывал мне молчаливую поддержку. Что, вероятно, некоторым образом, влияло на мои оценки: они всегда мне очень нравились...
А вот что мне - кроме "любимого" Пашки - ещё очень не нравилось - так это парта! Да-да, школьная парта, которая... когда к ней подходишь, как бы "шипит" на тебя: "Сиде-е-еть!"
Унизительно! Я считал это самым унизительным моментом в школьной жизни.
Парта портила мне все счастья: счастье от утреннего солнца в окна нашего класса, счастье от всех волшебных учебников жизни, счастье от моего разглядывания учащихся - кто как себя "проживает" в многоумной тишине занятий, счастье от нашего дорогого, всё знающего и поэтому немногословного Рудольфа Романовича. И даже счастье от моего, пухло набитого, понятно, тяжёлого портфеля с идеально удобной, "играющей туда-сюда", ручкой.
И вот так получилось, что самым главным моим противником в школе был вовсе не пугало Пашка.
Пашка, если честно, был существом понятным. Он толкал девчонок, кричал, размахивал руками, и с ним можно было разобраться обычным способом — после уроков, в пришкольном сквере. Мы дрались честно, без злобы, и иногда даже разговаривали потом о чём-нибудь совершенно постороннем: о том, например, почему у муравьёв такие аккуратные дорожки.
А вот парта… Парта была существом сложным. Она действительно шипела. Не вслух, конечно, а как бы изнутри дерева. Стоило только приблизиться к ней утром — и она уже начинала своё:
— Сиде-е-еть…
Причём это «сидеть» было не простым приказом. В нём чувствовалось нечто большее: целая философия неподвижности. Парта словно говорила:
— Мир огромен, но ты, дружок, пока не ходи по нему. Сначала посиди.
Я садился. Но внутри меня всё время кто-то стоял. И этот внутренний стоящий человек каждую минуту хотел куда-то идти. Он хотел подойти к окну и посмотреть, почему ворона на тополе сидит именно на той ветке, а не на другой. Он хотел выяснить, почему солнечный луч иногда ложится на карту как раз на Египет, а иногда на Арктику. Он хотел проверить, действительно ли запах мела сильнее пахнет утром, чем после третьего урока.
Парта же говорила:
— Сиде-е-еть…
И я сидел.
В первом же классе случилось ещё одно событие, которое на некоторое время отвлекло меня от моей борьбы с партой. Я влюбился.
Это была пышноволосая девочка с удивительно светлой улыбкой. Когда она смеялась, казалось, что в классе становится немного теплее. У неё был особенный способ держать свою шариковую ручку — чуть наклонно, будто она собиралась не писать, а рисовать ветер.
Я долго наблюдал за этим наклоном.
Иногда мне казалось, что если она вдруг повернёт голову в мою сторону, то я обязательно скажу что-нибудь чрезвычайно важное. Например:
— А ты знаешь, что жуки-плавунцы могут дышать пузырьком воздуха?
Но она не собиралась отвлекаться - и не поворачивалась. При том что на переменах мы с ней всё-таки как-то сумели приближаться друг к другу всё ближе и ближе...
Ну, а вслед за звонком на урок моя парта снова тихо шипела:
— Сиде-е-еть…
И я сидел, как настоящий исследователь собственных чувств.
Однако к третьему классу случилось следующее: любовь как-то спокойно и почти незаметно уступила место другой страсти — чтению.
Я читал всё. Учебники. Старые журналы. Книги, которые пахли пылью и библиотечной тишиной. Тот самый «Юный натуралист», который когда-то лежал у меня в кармане и из-за которого Рудольф Романович сказал своё мюллеровское "А вас, Штирлиц, я попрошу остаться". А впоследствии и своё рудольфовское "Пишите, пока вы дышите"...
Чтение оказалось гораздо более вместительным чувством, чем любовь. Любовь занимала одно сердце. А чтение занимало весь мир.
Я начал замечать вещи, которые, по-моему, никто больше не замечал. Например, я открыл, что у каждого урока есть свой запах. Урок русского языка пах чернилами и чуть-чуть — свежей бумагой. Математика пахла мелом и холодным железом циркуля. Природоведение пахло страницами, на которых были нарисованы растения.
А перемены пахли совсем иначе. Они пахли мокрыми варежками зимой, яблоками осенью и весенним воздухом, который вдруг врывался в класс, когда кто-то распахивал окно.
Иногда мне казалось, что запахи — это особая азбука мира. Если её правильно читать, можно понять очень многое.
А ещё я заметил вот такую вещь.
Когда Рудольф Романович ставил мне в тетрадь для сочинений пятёрку, он никогда ничего не говорил. Просто брал красную ручку, аккуратно выводил большую, уверенную цифру — и слегка кивал. Но в этом кивке было столько смысла, что иногда мне казалось: он знает про меня больше, чем я сам.
Иногда после уроков он говорил всего одну фразу:
— Попробуйте написать об этом.
И я писал.
Я писал о том, как утром в окне школы появляется солнце. О том, как воробьи спорят на карнизе. О том, как парта заставляет человека сидеть, а мысли всё равно ходят.
Рудольф Романович читал мои тетради долго и молча. Иногда он слегка улыбался.
И вот однажды я сделал парадоксальное открытие. Я вдруг понял, что парта вовсе не враг. Она была… испытанием.
Парта говорила:
— Сиде-е-еть.
А мысли отвечали:
— А мы всё равно будем ходить.
И чем дольше я сидел, тем дальше они уходили. Они путешествовали по лесам из книг, по рекам из историй, по планетам из фантазий. Получалось удивительное устройство мира: тело сидит, а человек — идёт.
С годами я начал даже благодарить эту старую школьную парту. Потому что именно на ней я научился самому важному: видеть. Видеть маленькие вещи.
Как солнечная пылинка медленно летит через класс. Как одноклассник вдруг становится серьёзным, когда решает трудную задачу.
Как тихий учитель может изменить целую жизнь всего одним коротким высказыванием.
И иногда мне кажется, что Рудольф Романович всё это знал заранее. Поэтому он и был немногословным. Он просто смотрел на меня поверх очков — и словно говорил без слов:
— Пишите. Пишите ещё.
Свидетельство о публикации №226040200891