Юрьевская осень
Юрьевский университет, некогда именовавшийся Дерптским и сохранивший до сих пор немецкий дух в русском подданстве, принял молодого человека без особых сложностей, поскольку аттестат гимназии с отличием, рекомендация рижского адвоката Штейнберга и фамилия, звучавшая по-немецки, открывали двери куда проще, чем могло бы показаться. В документах значилось полностью фон дер Остен, остзейское дворянство по отцу, однако студент предпочитал пользоваться сокращённой формой Гирш, по матери, ибо таким образом избегал лишних вопросов и не требовалось объяснять, к какой именно половине своего происхождения он себя относит.
Комнату, которую Вальтер снял у вдовы профессора филологии Елены Петровны Вейсман, занимал второй этаж небольшого дома с окном, выходившим на клёны, и состояла она из нехитрого набора предметов: кровати, стола, шкафа для одежды и книг, а также керосиновой лампы, которая в тёмные вечера становилась единственным источником света. Разложив свои книги — Савиньи, Иеринга, Грациана и том Пушкина в кожаном переплёте, последний подарок матери, — и повесив чёрный костюм, приобретённый ещё после похорон, юноша ложился спать в три часа ночи, поскольку не мог привыкнуть к тишине, столь резко отличавшейся от привычного шума рижской квартиры на улице Бривибас, где трамваи, голоса соседей и материнский кашель за стеной создавали непрерывный фон существования. Здесь же, в Юрьеве, Гирш слушал, как падают листья, и не мог решить для себя, чего боится больше — самого одиночества или того неизбежного привыкания к нему, которое грозило превратить его в человека, способного существовать без других.
На лекции Вальтер ходил по строгому расписанию, посещая римское право у профессора Мальцева, сухого человека с нервным тиком, уголовное право у профессора Розенштейна, низкого толстого человека с бородой, которую тот привык расчёсывать в минуты особенной задумчивости, и историю права у доцента Граевского, молодого нервного человека, постоянно оглядывавшегося на дверь, словно ожидая незваных гостей. Студент сидел в первом ряду, записывал всё, не задавая вопросов, в то время как другие студенты, преимущественно балтийские немцы, шептались о политике, о войне в Китае, о новом императоре, и он, не присоединяясь к этим перешёптываниям, проводил вечера в библиотеке, оставаясь там до самого закрытия.
Профессор Розенштейн читал уголовное право по средам и пятницам, и его лекции отличались от прочих тем, что он говорил о преступлении как о болезни общества, о наказании — как о лекарстве, способном убить пациента, и при этом цитировал Беккариа, Листа, а иногда даже Толстого, чьи идеи, казалось, находили в нём неожиданного союзника. Гирш записывал каждое слово, не подозревая ещё, что именно эти лекции запомнятся ему ярче и прочнее, чем собственная жизнь, и что образ этого толстого человека с расчёсываемой бородой будет преследовать его в годы, когда само понятие права станет для него вопросом, а не ответом.
В конце октября Розенштейн не явился на лекцию, и декан, войдя в аудиторию с непривычной торопливостью, объявил о внезапной болезни профессора, а через три дня стало известно, что его нашли мёртвым в собственном кабинете, причём обстоятельства этой смерти показались Вальтеру столь странными, что юноша не смог отделаться от мысли о них, несмотря на все усилия казаться безразличным.
Елена Петровна постучала в его дверь в семь вечера, что было для неё необычным, поскольку ранее она никогда не входила в сданную комнату, считая, что её дело заканчивается на пороге. Она стояла в чёрном платье, без шляпы, с седыми волосами, собранными в строгий пучок, и хотя слёз на её лице не было, глаза её были красными и усталыми, свидетельствуя о том, что плакала она уже долго и теперь находилась в том состоянии сухого отчуждения, которое наступает после исчерпанного горя.
— Владимир Карлович умер, — произнесла она без предисловий. — Вчера. В своём кабинете.
— Я соболезную, — ответил Вальтер, открывая дверь полностью и не зная, какое другое слово могло бы быть уместно.
— Вы не понимаете, — она вошла сама, села на единственный стул, оставив студента стоять. — Он не мог умереть. Не пил, не курил, лечился от давления, принимал лекарства. Не мог умереть в одиночестве, не позвав помощи, если бы почувствовал приближение конца.
Полиция, по её словам, говорила о сердце, о естественной смерти, но она не верила этому, ибо знала о статье, которую муж писал о взяточничестве присяжных, и об угрозах, приходивших в письмах без подписи: «Прекратите защищать евреев», «Ваше время кончится». Он не обращал на них внимания, но она заметила, как он стал запирать дверь в кабинет, чего прежде никогда не делал.
Гирш зажёг лампу и увидел, как дрожат её руки, сжимающие платок, и тогда, не совсем понимая зачем, взял предложенный ей ключ — латунный, с биркой «кабинет 12», — который она получила обратно от полиции, несмотря на все её убеждения.
Утром, когда коридоры университетского старого корпуса опустели, поскольку профессоры засели в своих кафедрах, а студенты разошлись по аудиториям, Вальтер поднялся по лестнице с резьбой по дереву на третий этаж, открыл дверь ключом, вошёл и запер её за собой, оказавшись в пространстве, которое пахло трубочным табаком и старой бумагой, и где всё — стол у окна, кресло за ним, два стула для посетителей, шкафы с кодексами, гравюра Грациана напротив окна с надписью о том, что закон есть весы, а не меч, — говорило о привычном порядке, нарушенном лишь одним обстоятельством: хозяин этого порядка лежал мёртвым.
На столе лежала рукопись — тридцать страниц, последняя незакончена, чернила высохли, — новое перо Waterman, наполовину пустая чернильница, чашка с недопитым чаем и осадком на дне. Открыв окно, Гирш увидел внизу клумбу с вскопанной землёй, аккуратной воронкой, похожей на след посадки луковиц, но не грязью, и стены без царапин, и пол без пятен, — всё это говорило о том, что смерть пришла без борьбы, без видимого насилия, и тем самым становилась ещё более подозрительной.
В ящиках стола молодой человек нашёл бумаги, печать университета, личные письма, среди которых первое было без подписи, с печатными буквами: «Прекратите защищать евреев. Ваше время кончится», второе — от адвоката Берга из Риги о деле К., требующем присутствия и готовом платить за консультацию, и третье, рукописное, с угрозой ответа за клевету о купленных присяжных. Вальтер сложил письма в карман, не зная ещё, что с ними делать, но чувствуя, что они есть ключ к чему-то, что он обязан понять.
В «Рижском вестнике» за август студент нашёл описание дела К. — Конрада Аренса, немецкого лесопромышленника, обвинённого в поджоге конкурентного склада, которого защищал адвокат Берг, бывший студент Розенштейна, и которого присяжные, несмотря на показания троих свидетелей, оправдали. Через неделю Лейб Каган, рабочий, исчез, Густав Шмидт, кучер, погиб под копытами лошади, а Мойше Фридман, торговец, отрёкся от своих слов, увидев «не Аренса, а какого-то похожего». Написав Бергу под видом студента, интересующегося присяжными заседателями, Гирш получил ответ, из которого следовало, что Розенштейн ездил в сентябре, консультировал защиту, вернулся возмущённый, говорил о «покупных присяжных» и «системе», но публично не угрожал, а Аренс, как подчёркивалось, был уважаемым человеком, пожертвовавшим на благотворительность.
Эти пожертвования — немецкой школе, церкви, больнице, — объясняли, почему присяжные-немцы знали Аренса и почему их убеждённость, если она была убеждённостью, не требовала дополнительных аргументов. Но Розенштейн, как понял Вальтер, не верил в убеждённость. Он верил в деньги, и эта вера, возможно, стоила ему жизни.
В читальном зале университетской библиотеки, разыскивая всё ту же книгу о присяжных, юноша заметил девушку, сидевшую у окна над немецким изданием Канта и читавшую вслух, шёпотом: «...два вещи наполняют душу новым и всё более усиливающимся восхищением и благоговением...» Она была высокой, с каштановыми волосами, собранными небрежно с белой лентой, и когда подняла серые глаза с тёмными каймами, спросила по-русски, без акцента, не хотел ли он взять книгу, которую она, как оказалось, уже закончила.
— Вы тот студент, который спрашивает про Владимира Карловича, — заметила она, когда Гирш, вместо того чтобы уйти, положил перед ней письмо из папки «Частное», адресованное её отцу. — В Юрьеве все знают всё. Мой отец — доктор Ренн, хирург. Он вскрывал профессора.
Э
льза Ренн, таково было её имя, знала о странностях смерти Розенштейна то, что отец сказал матери: человек с таким сердцем не должен был умирать внезапно, не жалуясь и не лечась. Она верила не в убийство, а в интересы, в деньги, в то, что богатые покупают всё, включая присяжных и, возможно, врачей. Она училась на медицинском, третий год, и знала, как убивают сердце, и искала людей, которые не верили в покой.
Через три дня они встретились у старого моста, и она, услышав о его находках, о полиции, которая не искала, о рижском деле и немцах-присяжных, спросила лишь: «И?» — и он должен был признать, что это не доказательство, что у него ничего нет, кроме подозрений. Они пошли вдоль реки, и когда разговор зашёл о происхождении, и Вальтер сказал, что немец наполовину, а вторая половина — еврейская, она не моргнула, что было редкостью, и ответила, что по матери такая же, что дед её был раввином в Бреслау, но они не говорят об этом дома, и молчание их стало общим, не неловким.
Пригласив его на чай, когда родителей не было, она готовила неумело, роняла ложку, проливала чай на стол, и говорила о матери, которая хотела видеть её замужем за немцем-врачом из хорошей семьи, и о своём желании уехать в Германию, потом куда угодно, и о неверии в Россию, в реформы, в законы, и о вере в революцию, в то, что всё можно сломать и построить заново, и когда положила руку на его руку, Гирш почувствовал запах хлороформа и эфира, смытого мылом, и не возразил, хотя хотел.
В театре, на «Грозе», она плакала, когда Катерина бросалась в воду, и студент держал её руку, впервые долго, а после спектакля, идя по темным улицам, она прижималась к нему, и когда он сказал, что верит в правду, в то, что её можно найти и что она что-то изменит, она назвала это наивным, поцеловала его со слезами, отстранилась и сказала, что уезжает, что он останется в своей системе, а она будет в другой, и ушла первой.
Но пришла снова, вечером, когда Елена Петровна спала, и стояла в дверях, дрожа, и сказала, что не уедет, не может, потому что он здесь, и они сидели на кровати, и она клала голову ему на плечо, и рассказывала, как отец получил место в берлинской больнице Шарите, как семья уезжает, как она должна была сказать да, а сказала, что останется, выйдет замуж, будет врачом в России, и как всё это была ложь, и как она будет с ним, и Вальтер молчал, чувствуя, что не может предложить ничего, что у него нет ни денег, ни диплома, ни будущего, и она ответила, что у него есть дело, поиск правды, и что она подождёт.
Ночь их была первой и единственной, и утром Эльза ушла, пообещав вернуться через три дня, когда уладит с родителями, и юноша ждал у моста с утра до темноты, и на четвёртый день узнал от горничной, что семья уехала вчера поездом в Берлин, и что мисс Эльза была с ними, и что госпожа сказала — дочь наконец одумалась.
Письмо, посланное из Варшавы, пришло через неделю, и в нём на трёх языках говорилось, что мать угрожала выдать её происхождение — еврейское, революционное, — что отцу отняли бы место, что она выбрала семью, не его, не себя, что он не должен её искать.
А весной телеграмма из Берлина, от знакомого медика, сообщила, что Эльза Ренн погибла двенадцатого марта от взрыва в лаборатории, готовя бомбу для министра, что она принадлежала к террористической группе, что похоронена тайно, что родители отреклись.
Стоя у реки, у того же моста, Вальтер понял, что она не выбрала семью, что выбрала революцию, которой верила больше, чем ему, и что революция убила её, но понял и другое — что она не солгала той ночью, что собиралась вернуться, что мать остановила её шантажом, что уехав, она не сдалась, а нашла другой способ, крайний, безвозвратный, и что он, Гирш, не удержал её, как не удержал и не использовал то оружие, которое она ему дала, найдя позже в книге о ядах её записку про ластовень, Convallaria majalis, ядовитый, неотличимый от естественной смерти, про садовника Аренса, которого он так и не смог заставить говорить.
Четвёртый свидетель, Генрих Вольф, клерк из конторы Аренса, был найден в рижской таверне, испуганный, пьяный, готовый за бутылку написать показания о том, как хозяин платил присяжным, и Вальтер привёз его в Юрьев, спрятал у себя, помогал писать, делал копии, но полиция отказалась возбуждать дело, ссылаясь на срок давности и репутацию университета, а газета требовала документов или самого свидетеля, и Вольф исчез в ночь с субботы на воскресенье, оставив записку с прощанием и просьбой не искать его, и через два дня поисков Гирш нашёл его в лесу, повешенным на дубе, и хотя полиция назвала это самоубийством, синяки на шее, круглые, как от пальцев, говорили иное, но студент не сказал этого вслух.
Разговор с деканом, которого пришлось ждать два часа среди шепчущих профессоров, не принёс облегчения, ибо тот, услышав о погибшем свидетеле и об отравлении, потребовал доказательств, а их не было, и упомянул о связи с революционеркой Ренн, которая, мол, умерла, но не забыта, и посоветовал беречь репутацию, и Вальтер ушёл, поняв, что декан знает или не хочет знать, и что университет, подобно всем прочим институтам, защищает себя, а не правду.
Вдова Розенштейна умерла в декабре от инсульта, и юноша думал, что она просто перестала есть, и ходил на лекции, сдавал экзамены, получал стипендию, и весной сжёг письмо матери Эльзы, которая писала, что он был частью идей, погубивших дочь, и что писать больше не следует, и не плакал, потому что пустота не позволяла, и помогал бедным и обиженным, находя их через незаконченные дела Розенштейна, не зная ещё, что становится детективом, думая, что ждёт.
Человек в штатском с петербургским говором, высокий, с усами, появился в августе, и сказал, что они нашли, как Аренс заплатил врачу за бездействие, что Розенштейн мог бы жить, что врач взят, что Аренс в Берлине под наблюдением, и что знают они и про связь с Ренн, про её гибель при подготовке бомбы, и что это не обвинение, а характеристика, и что Вальтер умеет находить людей, которые не хотят быть найденными, и правду, которую прячут, и держать язык за зубами, когда больно, и предложил работу, не сейчас, но потом, когда закончится учёба, или раньше, если захочется, и положил конверт с деньгами, превосходящими годовую стипендию.
Три дня Гирш не брал конверт, а потом взял, потому что пустота требовала заполнения, и осенью, когда врач поставил диагноз о паховой грыже, дававшей бессрочную отсрочку, он подал прошение о добровольном зачислении, приложив медицинское заключение и просьбу о разведывательном подразделении, и получил отказ в разведке по причине молодости и отсутствия опыта, и направление в Порт-Артур рядовым.
Поехал Вальтер не потому, что верил в войну, но потому, что в Юрьеве оставалась пустота размером с комнату вдовы профессора, с телеграммой, которую не сжёг, и с женщиной, которую не удержал, и потому что движение — единственный способ не чувствовать, и что она выбрала смерть, а не его.
Свидетельство о публикации №226040301368