Порт-Артурская зима
Порт-Артур встретил Гирша в начале декабря тысяча девятьсот четвёртого года морозом, которого юноша не ожидал, и запахом пороха, который уже стал здесь привычным, как запах моря. Город-крепость, о котором он читал в географических атласах ещё в рижской гимназии, предстаёт перед ним совсем иным — не мифическим владением империи на Тихом океане, а нагромождением брустверов, батарей, казарм и госпиталей, где каждый второй человек кашлял, а каждый третий уже знал, что такое японская мина или снаряд. Студент юридического факультета, не имевший ни малейшего представления о военном деле, был зачислен в роту запасного батальона, и его высокий рост, которое обычно делало человека мишенью, здесь привлекло внимание начальства, ибо ростом можно было заменить убитого на наблюдательном пункте или послать с донесением туда, где телеграфные провода уже перерезаны.
Первые недели службы прошли в рытье траншей, в ночных дежурствах, в привыкании к звуку артиллерии, который становился фоном, как когда-то в Риге был фоном трамвайный звон. Гирш не писал писем — некому было писать, ибо мать мертва, а та, которой он мог бы написать, погибла в берлинской лаборатории, готовя бомбу для министра, и каждый вечер, возвращаясь в землянку, он доставал из кармана её последнюю записку, ту самую, что лежала в книге о ядах, и перечитывал слова о ластовне, о яде, неотличимом от естественной смерти, о садовнике Аренса, которого он так и не нашёл, и понимал, что эта незавершённость, этот долг перед мёртвой женщиной, есть единственное, что связывает его с прошлой жизнью, всё остальное — Юрьев, университет, комната вдовы профессора — уже принадлежит тому миру, который он покинул, двигаясь на восток, к морозу и пороху.
Внимание контрразведки, которое в конце концов обратилось на молодого добровольца с юридическим образованием и знанием немецкого языка, было вызвано не подвигами Гирша, а скорее его необычностью — юноша не пил, не играл в карты, не посещал тех мест, куда обычно стекались солдаты, и его единственным утешением были книги, которые он носил с собой, и размышления о том, каким образом можно установить истину в условиях, когда все заинтересованы в её сокрытии. Капитан Баранов, офицер контрразведки при штабе Куропаткина, человек с лицом, похожим на маску из-за шрама, полученного ещё в Туркестане, вызвал рядового Гирша к себе не для допроса, а для разговора, ибо в разведке ценились люди, которые думали, а не просто исполняли.
— Вы учились на юриста, — сказал Баранов, не делая этого вопросом. — Значит, умеете устанавливать факты, отличать улики от догадок, видеть связь между вещами, которая не бросается в глаза.
Гирш стоял по команде, но капитан махнул рукой, предлагая сесть, что само по себе было невиданной милостью.
— Умею искать, — ответил Вальтер, выбирая слова с той осторожностью, которую приобрёл ещё в Юрьеве, когда понял, что слово, сказанное не вовремя, может стоить отчисления или чего-то худшего.
— Искать — это хорошо, — Баранов достал из ящика стола папку с печатью. — Но умеете ли находить то, что другие не хотят, чтобы было найдено?
В папке оказалось дело об одном японском шпионе, или вернее, о предполагаемом японском шпионе, ибо фактов, которые можно было бы предъявить в суде, не было, а были лишь подозрения, слухи, совпадения, которые никто не связывал воедино, потому что связывать их означало признать, что враг проник в самое сердце русского штаба. Подозреваемой была переводчица при генерале Стесселе, молодая девушка, говорившая на японском, китайском и русском, служившая уже три года, получавшая благодарности, и в то же время та, чьи родители погибли в Кобе во время землетрясения, чья биография начиналась с четырёхлетней сироты, воспитанной в миссии, и чьи связи с Японией были не доказуемы, но и не опровержимы.
— Тамура Ханако, — прочитал Гирш из дела, и имя это, звучавшее чуждо и в то же время музыкально, навело на него странную тоску, ибо напомнило о другом имени, о другой женщине, о той, которая тоже была между мирами, между верностями, и которая тоже погибла от взрыва.
— Переводчица, — пояснил Баранов. — Или агент. Или жертва. Мы не знаем. Нужно узнать, не прибегая к мерам, которые испортят репутацию генерала. Понимаете?
Вальтер понимал. Это было то же самое, что в Юрьеве, когда декан говорил о репутации университета, когда полиция отказывалась возбуждать дело, когда система защищала себя, а не правду. Но здесь, в Порт-Артуре, на войне, последствия ошибки были иными — не отчисление, не выговор, а смерть, причём не одна, а многие, ибо шпион, действующий в штабе, может стоить тысяч жизней.
Первые дни наблюдения за Тамурой Ханако Гирш провёл, не приближаясь к ней, изучая её по рассказам других, по тому, как она двигалась, что читала, с кем разговаривала, и он заметил то, что упускали другие — что она никогда не садилась спиной к двери, что её пальцы, когда она думала, что никто не видит, постукивали по столу ритм, который был не русским, не японским, а чем-то третьим, возможно, молитвой, возможно, сигналом. Он заметил, что она посещала госпиталь не только по делам службы, но и вечерами, когда там было меньше людей, и что она разговаривала с ранеными, которые никогда не видели её при свете дня.
Когда Гирш впервые заговорил с ней, это произошло в госпитале, куда он пришёл под предлогом доставки бумаг, а на самом деле чтобы увидеть, что она делает в час, когда переводчица при генерале должна была быть при генерале. Тамура сидела у койки рядового, молодого парня из Симбирска, который потерял ногу под Высокой Горой, и разговаривала с ним на таком русском, который был почти без акцента, но с каким-то особым ритмом, словно она не просто говорила, а убаюкивала.
— Вы не должны здесь быть, — сказала она, заметив Гирша, но без испуга, с усталостью, словно ожидала, что рано или поздно кто-то придёт.
— Доставил бумаги, — ответил Вальтер, поднимая пакет, который действительно нёс, хотя и не для этого пришёл. — Рядовой Гирш, запасного батальона.
— Переводчица Тамура, — она не назвала звания, которое имела при штабе, и это было первым признаком того, что она видела в нём не просто солдата, а кого-то другого, кого-то, кто тоже притворяется. — Ваш друг ранен?
— Нет. Но я мог бы быть.
Она посмотрела на него впервые, не насквозь, но пристально, и он увидел, что её глаза были не чёрными, как он ожидал, а тёмно-карими, с зелёными вкраплениями у зрачков, и что на щеке у неё была маленькая родинка, которую никакой макияж не мог бы скрыть полностью.
— Вы говорите как человек, который ждёт, — сказала она. — Чего ждёте?
— Правды, — ответил Гирш, и это слово, которое он произносил ещё в Юрьеве, звучало здесь иначе, не наивно, а отчаянно, ибо здесь правда была не абстракцией, а вопросом жизни и смерти.
Тамура молчала, потом встала, поправила серое платье, которое было не формой, но и не гражданским, чем-то промежуточным, как и всё в её существовании.
— Правды здесь нет, — сказала она тихо, так что Симбирский рядовой, который, казалось, спал, не мог услышать. — Есть только выбор, чью ложь предпочесть.
Встречи их становились регулярными, хотя ни Гирш, ни Тамура не назначали их, не договаривались, просто оказывались в одних и тех же местах — в госпитале, в библиотеке офицерского собрания, где она читала японские газеты, которые привозили с нейтральных кораблей, на набережной, где морозный ветер сгонял всех прочих в укрытие. Они разговаривали о несущественном — о погоде, о книгах, о том, как она учила русский в миссии, как он учил право в университете, — и каждый раз Гирш чувствовал, что она знает, зачем он здесь, что она играет с ним, но и он играет с ней, и эта игра есть единственный способ приблизиться к истине, не спугнув её.
Он узнал о ней больше, чем было в деле. Узнал, что её мать была японкой, отец — русским моряком, погибшим в Цусимском проливе ещё до её рождения, что она выросла между двумя мирами, не принадлежа полностью ни одному, что она верила в буддизм матери и в ничто отца, что она служила русским, потому что миссия, воспитавшая её, была русской, но что её сердце, если оно у неё было, принадлежало тому, кого она потеряла в Кобе — молодому человеку, погибшему при землетрясении, и что она не могла простить ни русским, ни японцам, ни себе за то, что осталась жива.
— Вы шпионка? — спросил Гирш однажды, когда они стояли на набережной, и ветер был так силён, что слова разносило, и можно было говорить то, что нельзя было говорить в тишине.
Тамура не ответила сразу. Она смотрела на море, где серые волны бились о броненосцы, стоящие на рейде, и где чайки кружили, ожидая падали.
— Если скажу «нет», вы не поверите. Если скажу «да», вы арестуете. Если скажу «не знаю», вы подумаете, что лгу. Какой ответ вы хотите услышать?
— Правду.
— Правда в том, — она повернулась к нему, и ветер сорвал с неё шляпку, и волосы, тёмные и прямые, ударили по лицу, — что я передаю информацию. Но не потому, что верю в победу Японии. Не потому, что ненавижу Россию. А потому что это единственный способ чувствовать, что я живу, а не просто существую между двумя империями, которые не нуждаются во мне.
Гирш должен был арестовать её. Это было его задание, это то, ради чего его привлекли к контрразведке, это единственное логичное действие. Но он стоял, чувствуя, как морозный ветер проникает под шинель, и думал о Эльзе, о той, которая тоже служила идее, которая тоже не принадлежала ни одному миру полностью, которая тоже нашла в революции способ чувствовать себя живой, и которая погибла от взрыва собственной бомбы.
— Вы знаете, что вас убьют, если узнают, — сказал он не ей, а себе.
— Знаю. Но вы не скажете. Потому что вы тоже между мирами. Я вижу это. Вы не верите в эту войну, не верите в эту армию, но служите ей, потому что не знаете, что делать с пустотой, если перестанете служить.
Они не говорили больше об этом. Но встречи их продолжались, и каждая была на весах — с одной стороны долг, с другой — нечто, что Гирш не мог назвать, ибо назвать это означало бы признать предательство не приказу, но самому себе, тому, во что он верил ещё в Юрьеве.
Капитан Баранов требовал результатов, и Гирш докладывал, что подозреваемая ведёт себя подозрительно, что посещает места, куда не должна ходить, что разговаривает с людьми, с которыми не должна разговаривать, но что улик, которые можно было бы предъявить, пока нет, что нужно время. Баранов смотрел на него долго, со своим маской-лицом, и кивал, и Гирш не знал, верит ли тот, или просто играет ту же игру, что и он.
Решение пришло не от Гирша, а от обстоятельств. В ночь на пятнадцатое декабря японцы предприняли попытку штурма, которая была отбита с огромными потерями, и в хаосе, который последовал, кто-то заметил, как Тамура Ханако выходила из штабного бункера в час, когда переводчица не должна была там быть, и как она направилась не к своей казарме, а к берегу, где уже собирались лодки, которые должны были вернуться к японским линиям.
Гирш нашёл её на склоне, над бухтой, где ветер был ещё сильнее, чем на набережной, и где она стояла, не двигаясь, словно уже превратилась в камень, в часть этого мёрзлого ландшафта.
— Вы пришли убить, — сказала она, не оборачиваясь. — Или арестовать. Это одно и то же.
— Я пришёл спросить, зачем вы вышли из бункера. Что вы передали.
— Ничего, — она обернулась, и её лицо было таким, каким он видел его впервые — без защиты, без игры, усталым до предела. — Я вышла, потому что не могла больше. Потому что передала всё, что могла, и это ничего не изменило. Потому что хотела уйти, но не знаю, куда.
Гирш поднял руку — не для удара, не для ареста, он сам не знал для чего, — и она сделала то, чего он не ожидал. Она отступила на шаг, потом на второй, и склон, покрытый инеем, не удержал её. Она скатилась вниз, молча, без крика, и он бросился следом, но споткнулся, и когда добрался до места, где она лежала, она была уже мертва — шея сломана о камень, который она, должно быть, видела, выбирая место.
Или он убил её. Или она убила себя. Или камень убил их обоих, ибо Гирш, стоя над телом, понял, что часть его, та, которая ещё верила в правду, умерла вместе с ней, и что осталась лишь способность служить, исполнять, двигаться, чтобы не чувствовать.
Капитан Баранов, которому он доложил о происшедшем, посмотрел на него так же долго, как прежде, и сказал лишь:
— Дело закрыто. Шпионка мертва. Вы свободны. Или нет — как посмотреть.
Гирш не спросил, что это значит. Он знал. Он был свободен от этого дела, но не от следующего, ибо контрразведка, обнаружив в нём способность находить людей, которые не хотят быть найденными, и держать язык за зубами, когда больно, уже не отпустит его.
Зима в Порт-Артуре становилась лютее, и японские батареи продолжали свой огонь, и Гирш, теперь уже не рядовой, а человек, получивший первое звание за то, что не афишировалось, ждал следующего задания, зная, что оно придёт, и что оно будет таким же — без правды, без конца, без прощения.
Свидетельство о публикации №226040301440