Post Scriptum

Юрий о собственных крыльях подолгу размышлял, и этот образ его с навязчивостью неизлечимой болезни преследовал. Он вовсе себя поэтом не считал и в избитых метафорах спасения не искал. Просто эта определённая иконография ему единственно возможной для описания его шаткого положения в мире казалась. Белоснежные крылья за спиной его способом своё присутствие там, где по законам морали его быть не должно, оправдать были. Он себя непорочным ангелом мнил по воле случая, в изощрённой системе, которую с педантичной аккуратностью дьявол выстраивал, заточённым. В этом сложном механизме грязных дел, интриг и человеческого распада Юрий себе роль беспристрастного наблюдателя, существа, которое в бездну смотрит, но бездне в своих зрачках отразиться не позволяет отвёл. Он в свою неприкосновенность искренне верил, в то, что его личная чистота даже в самом средоточии порока нетронутой остаться способна.

Теперь эта иллюзия окончательно растворилась. Иллюзорные перья, которые он так долго и тщательно от любой скверны оберегал, больше первозданной белизной не сияли. Слишком близко он к огню подошёл, слишком долго воздух чужой жизни вдыхал. Теперь эти крылья горьким и едким запахом гари пропитались, и дух пепелища повсюду за ним по пятам следовал. Юрий глубокий вдох сделал и снова этот аромат в своих лёгких ощутил. Тот самый запах, что в складках одежды и в прядях волос надолго застревает, который ни водой, ни временем быстро из памяти не вымывается. Он подумал: быть может, опалённые крылья, пахнущие горьким дымом, куда честнее и выше, чем ослепительная белизна, над чужим, не согревающим огнём вознесённая?

Sic transit gloria mundi
Так проходит мирская слава — формула папской коронации

В обряде папской коронации этот латинский речевой оборот роль последнего, самого сурового предостережения исполнял, триумф земного возвышения венчая. Церемониймейстер пышное шествие трижды прерывал перед восседающим на переносном троне понтификом, останавливаясь и на глазах у замершей толпы огонь к пучку сухой пакли подносил. Тонкое пламя невесомые волокна мгновенно пожирало. И пока сизый дым к высоким сводам собора Святого Петра поднимался, над священной тишиной бесстрастный голос трижды разносился: «Sic transit gloria mundi».

Слова эти железным занавесом величие момента от вечности отсекали, избраннику о том, что всякая мирская слава так проходит, напоминая. В этом истлевающем на ветру пепле Юрий отражение человеческой гордыни видел. Ведь даже самая абсолютная, почти божественная власть, судьбы народов вершить и границы империй перекраивать, способная, в конечном счёте, в подлунном мире лишь временной гостьей остаётся. Она тому самому клочку пакли подобна: яркой вспышкой ослепляет, ладони обжигает и бесследно в небытии растворяется.

Римские понтифики этому изречению не как вынесенному приговору, но как важному напоминанию о том, что земное величие никогда высшим мерилом человеческого бытия не являлось и являться не будет, внимали. В полумраке соборов, среди золота и фимиама этот подспудный мотив о том, что нечто непререкаемое за пределами времени и тщеславия существует, всегда звучал. Вера, хребтом духа ставшая, и любовь, даже самое остывшее сердце согреть способная, — вот то, что вместе с жертвенным дымом не рассеивается. Именно это сквозь туман веков, когда триумфальные арки в руины превращаются, отчетливо проступает.

Прежняя слава Юрия, некогда единственным смыслом существования ему казавшаяся, окончательно истлела и по ветру развеялась. Вместе с ней и воздвигнутая им самим иллюзия собственного всемогущества, тот монумент самому себе, который он так долго и тщетно полировал, с грохотом рухнула. Даже его стеклянная стена, та непроницаемая преграда, которой он от живого мира свою уязвимость холодным равнодушием защищая, отгораживался, бесследно осыпалась.

Sic transit gloria mundi — «Так проходит мирская слава» для него больше как эпитафия или личная трагедия не звучало. Напротив, в этих словах теперь предельная честность перед самим собой и мирозданием заключалась. Это крахом не являлось, это очищение собой представляло. Ибо иногда именно так, через полное крушение внешнего блеска и болезненное расставание с ложными идеалами, единственный верный путь к тому, что неизмеримо важнее любого признания толпы и громких титулов, пролегает.

Coda

Рассвет, с себя покровы ночного безвременья сбрасывая, окончательно утвердился. Прозрачный блеск на жестяных скатах окрестных крыш холодным золотом заиграл. Снизу, из проснувшихся дворов-колодцев пока ещё неразборчивые сонные голоса доносились, которые монотонный гул оживающего города предвещали. На мостовых первые машины, ту тонкую нить, что ещё мгновение назад Юрия с его ночными видениями связывала, разрывая шинами по влажному асфальту, тяжело зашелестели.

Пётр в глубоком кресле спал. Он в той чуткой неподвижности замер, какая лишь людям в коротких передышках силы черпать и покой там, где усталость застанет, находить, привыкшим даётся. В его позе изнеженности домашнего уюта не было. Это сосредоточенная готовность организма к отдыху в любых, даже самых случайных условиях проявлялась, когда сон не ритуалом, а насущной, без жалоб и лишних удобств, принимаемой необходимостью становится.

Юрий на него из полумрака комнаты смотрел. Взгляд, суетности лишённый по контурам его лица, медленно скользил на мерном движении грудной клетки, задерживаясь. Он долго наблюдал своим мыслям от навязчивых определений и сложных конструкций, которыми жизнь измерять привык, освободиться позволяя. В этой предутренней тишине Юрию открылось: истинная близость — это, пожалуй, именно то, что он перед собой в это мгновение видел.

Это ничего общего с социальной «системой» не имело, в прагматику «партнёрства» не вписывалось и в подпорках «взаимозависимости» не нуждалось. Всё гораздо проще оказалось: в комнате человек находился, который в этом неудобном кресле просто потому, что остаться решил, уснул. Он в прохладу тёмной ночи не ушёл, в безликом «никуда» из которого явился, не исчез, а это тесное пространство выбрал, окончательно и бесповоротно его своим сделав. В этом добровольном присутствии, в этом доверительном и беззащитном сне Юрий завершённость ощутил, к которой так упорно и долго в потёмках своей души пробивался.

Крылья ангела, вопреки религиозным преданиям о стерильной чистоте и аромате ладана, нестерпимо и горько дымом пахли. Этот въедливый запах пожарищ и опалённых перьев Юрий безропотно принял. Он это клеймом позора не ощущал, постыдного поражения или заслуженной кары за своё отступничество в том не видел. Напротив, это знание в его сознании, как выстраданное в муках имя, запечатлелось. То было имя человека, который в решающий миг земную привязанность над небесными догматами возвысил и живую душу устоявшимся правилам предпочёл.

Юрий осознал, что его истинный Бог не в величии храмовых сводов и не в строгости теологических схем обитает. Его личное божество здесь, в скрипучем кресле, дышало окружающее пространство исходящим теплом, согревая. В этом глубоком дыхании, в этой близости обычного уязвимого существа Юрий единственную и неоспоримую истину своего существования наконец-то постигал.

Он прощения не просил и вовсе не оттого, что сердце его внезапно ожесточилось или в своей гордыне закостенело. Причина в ином, куда более неожиданном откровении крылась: он попросту не знал, к кому теперь свой покаянный возглас обращать. Прежние ориентиры безвозвратно померкли. Бог, к которому поколения взывали в полнейшем безразличии, молчал. Мораль, прежде гранитным основанием казавшаяся, под ударами судьбы трещинами пошла и в крошево обратилась. Оставался лишь Пётр, который просто жил.

В этой житейской арифметике места для раскаяния не оставалось. Все прежние счета аннулировались, все вины самой тяжестью свершившегося исчерпались.

В образовавшейся пустоте место лишь для любви нашлось. Той самой, о которой на страницах Нового Завета апостол Павел, называя её долготерпимой, милосердной и своего не ищущей, столь проникновенно вещал. О ней же в Своих заповедях Иисус ученикам, как о высшем Законе, все прочие истины в себя вбирающем, говорил. Это была та неодолимая сила, что, согласно Вергилию, решительно всё на своём пути побеждает. Она единственным нерушимым законом сделалась, который после глобального крушения всех человеческих догм и небесных установлений уцелел.

Post tenebras lux
После мрака свет

Поиски, прежде душу Юрия изнурявшие и в лабиринтах собственных сомнений метаться заставлявшие, наконец-то прекратились. Ему больше не нужно было песок пустых ожиданий просеивать или в обманчивые миражи на горизонте своего будущего всматриваться. Всё это суетное движение в одно мгновение смысл свой потеряло.

Теперь само существование Петра в его жизни не просто присутствием другого человека, а фундаментальным сдвигом во всей системе координат ощущалось. Если раньше Юрий малым довольствовался, за тусклые отблески надежды цепляясь, то сейчас он чётко осознавал: у него Пётр есть. И эта очевидная, непреложная истина в своей полноте и значимости любой привычный свет в человеческом понимании многократно превосходила. Это было не то слабое мерцание уличного фонаря, что едва сумерки разгоняет, и даже не слепящий полдень, при котором тени резкими становятся. Это чувство Юрия к самой первооснове жизни возвращало. Пётр для него тем самым сакральным ориентиром стал, который не просто путь во тьме указывает, а саму тьму внутри него в нечто живое и осмысленное превращает. В сравнении с этим обретённым союзом любое сияние звёзд или блеск далёких витрин лишь блёклой, бездушной имитацией настоящего тепла казались.

Memento mori, memento mei.
Помни о смерти, помни обо мне.

In aeternum et ultra.
Вовеки и дальше.


Рецензии