Пристройка
Серафима увидела её, когда вышла доить Зорьку. В пять утра, ещё темно, фонарь на столбе мигал через раз. Бутылка из-под портвейна, «три семёрки», аккуратно поставленная, чтобы не упала, чтобы заметили сразу.
Она постояла, глядя на стекло в грязных каплях. Потом перешагнула и пошла к сараю.
В пристройке было тихо.
Она знала, что там, за тонкой фанерной стеной, спит её брат. Значит, ночью он всё-таки выбрался в сельпо, успел до закрытия. Или до закрытия, или после — там свои люди, которые продадут в любое время, если знают, что утром отдашь.
Зорька мыкнула, когда Серафима отодвинула засов. Топнула ногой.
— Сейчас, сейчас, — сказала Серафима. — Потерпи.
Голос был чужой. Она сама его не узнала. Словно не она говорит, а кто-то другой, очень старый и уставший.
Она присела на скамеечку, прижалась лбом к тёплому боку коровы. Пахло сеном, навозом, молоком. Хороший запах. Настоящий.
— Опять? — спросила она у Зорьки.
Зорька жевала, мотала хвостом. Ей было всё равно.
Серафима начала доить. Струйка в ведро, пена, ритмичный звук. Если бы не этот звук, она бы, наверное, завыла. Или заплакала. Или пошла в пристройку и разбудила его, и начала бы кричать, пока соседи не проснутся.
Но струйка в ведро — пшик, пшик, пшик — успокаивала. Зорька вздыхала. Кто-то из соседей уже зажёг свет.
Серафима подумала: а что, если не заходить сегодня в пристройку? Не приносить ему завтрак? Не греть воду, чтобы побрился? Что, если сделать вид, что его нет?
Не получится.
Потому что он встанет сам, придёт на кухню, сядет на табуретку и будет смотреть, как она мешает кашу. И ничего не скажет. А потом возьмёт кружку, нальёт чаю, будет дуть, и руки у него будут трястись.
И она скажет: «Опять?»
А он скажет: «Прости, Сим. Не удержался».
И всё.
Никакой другой жизни не будет.
***
В семь она зашла в пристройку. Не постучалась — какой смысл, если дверь не закрывается изнутри? Сняла щеколду снаружи, толкнула.
Михаил лежал на кровати, укрытый старым тулупом. Сапоги стояли у порога, на газетке. Рядом — такая же бутылка, которую она видела снаружи. Пустая, вымытая. Он всегда мыл бутылки, прежде чем выставить. Будто это могло что-то изменить. Будто если бутылка чистая, то и греха нет.
— Вставай, — сказала Серафима.
Михаил не шевельнулся.
— Я сказала, вставай.
Он открыл глаза. Серые, выцветшие, с красными прожилками. Раньше они были синими, как у матери. Теперь — как грязный снег.
— Сим, — сказал он. — Не ругайся. Я сегодня же схожу, узнаю насчёт того... ну, на стройку.
— Вчера обещал.
— Вчера не дошёл. Дождь был.
— Какой дождь? Солнце всё вчера было.
— Ну, я думал, будет дождь.
Серафима вышла, хлопнув дверью. Услышала, как он завозился, заскрипел кроватью.
На кухне она поставила сковороду на плиту, нарезала хлеб. Когда Михаил вошёл, она не обернулась.
Он сел на табуретку, как всегда. Положил руки на стол. Руки были большие, в шрамах — когда-то работал на лесоповале. Сейчас руки тряслись.
— Хлеб ешь, — сказала Серафима, бросив на стол три куска.
— Может, яишенку? — тихо спросил Михаил.
— Яйца на базар везти. Не на тебя.
Он замолчал. Взял хлеб, начал жевать.
Серафима стояла у плиты, смотрела, как шипит жир на сковороде. Ей было жалко хлеба. И яиц. И себя. И его тоже.
Она разбила два яйца, подвинула сковороду к краю.
— Ешь, — сказала, не глядя.
Михаил потянулся к сковороде, но она его опередила, вывалила яичницу на тарелку, поставила перед ним.
— Спасибо, Сим, — сказал он.
— Не надо мне спасибо. Ты бы лучше... — она не договорила.
Она знала, что лучше не получится. Не в первый раз.
***
В обед пришла Вера Тихоновна из соседнего дома. Постучала в калитку, хотя калитка была открыта. Всегда открыта, нечего запираться в деревне.
— Сима! — крикнула. — Сима, ты дома?
Серафима вышла на крыльцо, вытирая руки о фартук.
— Здесь я, Тихоновна.
— Я мимоходом, мимоходом. — Соседка подошла ближе, понизила голос. — Ты бы, Сима, того... Михею своему сказала, чтоб по ночам не шастал. Он вчера, говорят, в сельпо такой был... Валентина Петровна еле обслужила. А потом по улице шёл, песни орал. Люди спать не могут.
Серафима сжала губы.
— Не орал он.
— Да все говорят. А я что, я передаю. Ты уж прости, но соседи же...
— Соседи пусть в свою сторону смотрят, — сказала Серафима. — У меня Зорька болеет, я не до соседей.
Вера Тихоновна поняла, что разговор не клеится, покивала, попятилась.
— Ну, я ж ничего... Ты не обижайся, Сима. Я ж от души.
— Спасибо, — сказала Серафима. — Приходи, когда спрошу.
Соседка ушла, обиженно шурша юбкой.
Серафима постояла на крыльце. Потом обошла дом, заглянула в пристройку.
Михаил сидел на кровати, надевал сапоги.
— Ты куда?
— Схожу, узнаю на счёт работы. — Он не смотрел на неё.
— В сельпо не ходи.
— А что мне в сельпо? Я на стройку.
— Я сказала, не ходи.
Он поднял голову. В глазах мелькнуло что-то — то ли вина, то ли злость.
— Ты мне теперь и выйти запрещаешь?
— Я тебе запрещаю в сельпо тащиться. Денег нет.
— У меня свои есть.
— Какие свои? Где ты свои возьмёшь?
Михаил полез в карман пиджака, висевшего на гвозде. Вытащил смятую трёшку, показал.
— Видишь? Есть.
Серафима смотрела на трёшку. Потом перевела взгляд на бутылку, которую он не успел выставить. Та стояла на столике, вымытая, горлышком к стене.
— Где взял?
— Мои это.
— Где взял, я спросила?
— У Петровича занял. На пропитание.
— На пропитание, — повторила Серафима. — А вчера? Вчера на какие пил?
Михаил промолчал. Зашнуровал сапоги, встал. Вышел из пристройки, прошёл мимо неё, не оборачиваясь.
Серафима смотрела ему вслед. Воротник пиджака поднят, шапка набок, походка неуверенная — ещё не отошёл.
«Пропитание», — подумала она. — «Какое пропитание? Трёшка — это пол-литра».
Она вошла в пристройку, села на кровать. Пахло перегаром, махоркой, несвежим бельём. Она не меняла ему простыни уже две недели — сил не было.
На столике стояла пустая бутылка. Она взяла её, покрутила. Стекло было чистым. Он всегда мыл. Как будто если бутылка чистая, то и он чистый.
Она вдруг разозлилась. Не на него — на себя. За то, что терпит. За то, что не выгнала ещё год назад, когда отец умер и сказал: «Присмотри за Михеем, Сим. Он без тебя пропадёт».
Вот и присматривает. Третий год.
Она поставила бутылку обратно. Вышла, задвинула щеколду.
Зорька мыкнула в сарае. Серафима пошла задавать корм.
***
К вечеру Михаил не вернулся. Серафима топила печь, варила картошку, смотрела на калитку. В полвосьмого пошла дёргать вымя — пора.
Потом поужинала одна, убрала со стола. Выключила свет в кухне, оставила только лампочку в сенях.
Легла на кровать, не раздеваясь.
Заснуть не могла. Прислушивалась.
В десять калитка скрипнула. Потом шаги, тяжелые, неровные. Кто-то споткнулся о порог пристройки, выругался — тихо, одними губами.
Серафима лежала, глядя в потолок. Слышала, как он возится в пристройке, как падает, наверное, на кровать. Потом тишина.
Она встала. Накинула платок, вышла.
Луна светила ярко, хоть иголки собирай. Пристройка была тёмная, но она знала там каждый угол.
Михаил лежал поперёк кровати, в сапогах. Пиджак смят под головой. Дышал тяжело, с присвистом.
Серафима постояла, глядя на него. Потом сняла с него сапоги, стянула пиджак, подсунула под голову подушку. Накрыла тулупом.
У порога стояла бутылка. Пустая. Вымытая.
Она взяла её, вышла, поставила снаружи.
«Пусть видит, когда проснётся», — подумала. — «Пусть ему стыдно будет».
Она знала, что стыдно ему не будет. Или будет, но ненадолго. Ровно до следующего раза.
***
Утром бутылки у порога не было. Серафима сначала не заметила — спешила к Зорьке. А когда вернулась, увидела, что Михаил сидит на крыльце, курит.
— Доброе утро, — сказал он.
Она не ответила.
— Я вчера на стройке был, — продолжил он. — Бригадир сказал, на следующей неделе можно выходить. Плотники нужны.
Серафима остановилась, посмотрела на него.
— Правда?
— А чего мне врать? — Он затянулся, закашлялся. — Я же понимаю, Сим. Не маленький. Надоело мне это... самому надоело.
Она молчала. Она слышала это уже много раз. В каждой фразе была знакомая интонация — та самая, когда он говорит правду. Но правду сейчас. А завтра?
— Ты только не ругайся, — сказал Михаил. — Я вчера зашёл к Петровичу, долг отдал. Трёшку. Чтоб не висел.
— На какие отдал?
— Нашёл. У меня же были... в пиджаке заначка была.
— Ты вчера говорил, что у Петровича занял.
— Ну, занял, а потом отдал. — Он отвел глаза.
Серафима поняла всё. Поняла, что трёшка, которую он показывал вчера, была не его. Что он занял у Петровича, потом пропил, потом пошёл к Петровичу снова — или к кому-то ещё. Что никакой заначки нет и не было.
Она хотела закричать. Хотела схватить его за воротник и вытолкать за калитку, чтобы шёл куда хочет, к кому хочет, но чтобы здесь его не было. Не было этого запаха, этих пустых бутылок, этих обещаний.
Вместо этого она сказала:
— Завтрак на столе. Поешь и иди.
— Ты не сердись, Сим.
— Я не сержусь. Я устала.
Она вошла в дом, села за стол, положила голову на руки.
Михаил вошёл следом. Сесть не решился, взял хлеб, отломил кусок.
— Я сегодня схожу, узнаю насчёт...
— Ты уже всё узнал.
— Ну, подтвердить. Чтоб наверняка.
Она подняла голову.
— Миша. Я тебя прошу. Только одно. Не пей сегодня. Не пей, и всё. Иди, узнай, приходи. Я ужин сделаю. Хочешь, самогонки налью, но в меру. А больше не надо. Слышишь?
Он кивнул, жуя.
— Слышу.
— Ты обещаешь?
— Обещаю.
— Скажи: «Обещаю, что не буду пить».
— Обещаю, что не буду пить, — сказал он. — Сим, я же правда хочу...
— Иди.
Он надел пиджак, вышел. Серафима смотрела в окно, как он идёт к калитке, шагает твёрже, чем вчера. Может, правда? Может, на этот раз?
Она подошла к печке, достала чугунок со щами. Решила сварить борщ — Миша любил борщ. Достала из погреба свёклу, капусту.
Работа спорилась. Она резала, жарила, заправляла. К обеду борщ стоял на столе, накрытый полотенцем.
Михаил не пришёл.
В два часа Серафима вышла на крыльцо. Посмотрела в сторону сельпо. Дорога была пустая.
В три она налила себе щей, поела. Борщ оставила.
В пять пошла доить Зорьку.
В семь поставила борщ в печку, чтобы не остыл.
В девять пошла в пристройку, проверила, не вернулся ли, пока она не слышала. Пусто.
Она легла, не раздеваясь.
В полночь калитка скрипнула.
Серафима не встала. Лежала, сжимая кулаки, слушала, как он идёт к пристройке. Шаги были уверенные — значит, не сильно пьян. Значит, помнил про обещание, но всё равно зашёл.
«Только бы не к дому», — подумала она. — «Только бы сразу в пристройку».
Он прошёл к пристройке. Дверь скрипнула, закрылась.
Серафима выдохнула. Потом встала.
Она вышла на крыльцо. Луны не было, темно, хоть глаз выколи. Пристройка чернела в углу двора.
Она подошла к двери. Прислушалась.
Внутри было тихо. Потом всхлип.
Один. Короткий. Как у ребёнка.
Серафима замерла.
Ещё всхлип. Потом глухой звук — ударил кулаком по стене.
— Господи, — прошептал он. — Господи, прости.
Она стояла за дверью, слушала. Он не молился — он разговаривал с кем-то, кого нет. Или с собой.
— Обещал ведь... Ну что ж ты... Ну что ж ты, сволочь...
Стук. Снова. Тихо.
Серафима протянула руку к щеколде. Хотела открыть, войти, обнять его, как в детстве, когда он разбил коленку и плакал, а она была старше на два года и жалела.
Она отдёрнула руку.
Нельзя. Если войдёт сейчас, если скажет, что всё понимает, что прощает, — завтра будет то же самое. И послезавтра. И через год.
Она повернулась и ушла в дом.
***
Утром бутылка стояла у порога пристройки. Пустая. Вымытая.
И ещё одна. Рядом. Из-под водки.
Серафима посмотрела на них, перешагнула и пошла к Зорьке.
Михаил вышел, когда она уже доила. Подошёл к сараю, остановился у двери.
— Сим.
Она молчала.
— Я вчера... ну, не получилось.
Струйка молока била в ведро. Пшик. Пшик.
— Я пошёл на стройку, а бригадира не было. Сказали, завтра приходить. Ну я и... зашёл к Петровичу. Поговорить. А он...
— Мне неинтересно.
— Сим, ты не так поняла. Я же не...
— Я сказала, неинтересно.
Она вышла из сарая с ведром. Михаил стоял на дорожке, переминался с ноги на ногу.
— Ты вчера борщ варила?
— Варила.
— Я вчера не поел. Если остался...
— На плите.
Она пошла к дому. Он за ней.
На кухне она достала борщ из печки, поставила перед ним. Хлеб нарезала. Сама села напротив, смотреть, как он ест.
Михаил ел жадно, торопливо. Руки всё ещё тряслись, но уже не так сильно.
— Хороший борщ, — сказал он с набитым ртом.
Серафима молчала.
— Сим, ты не ругайся, ладно? Я ж знаю, что не прав. Но я правда схожу сегодня. Точно схожу.
— Не ходи.
— Как не ходи?
— Не ходи никуда. Сиди дома. Я тебя никуда не отпускаю.
Михаил поднял голову. В глазах мелькнуло удивление, потом обида.
— Это как?
— А так. Будешь сидеть здесь, пока не поверю. А я тебе не верю.
— Сим, ты что? Я же взрослый человек.
— Взрослый человек не бутылки по утрам у порога ставит.
Он замолчал. Опустил глаза в тарелку.
— Я их вымыл, — тихо сказал он.
— Я видела.
— Чистые же.
— Дело не в чистоте, Миша.
Она встала, подошла к окну. На улице было серо, ветрено. Соседка Вера Тихоновна вышла на крыльцо, огляделась, увидела Серафиму в окне, быстро отвернулась.
— Все уже знают, — сказала Серафима, не оборачиваясь. — Вся деревня знает, что у Симы брат — алкаш. Что она его кормит, поит, одевает, а он по ночам песни орёт и бутылки собирает.
— Не орал я.
— Тихоновна сказала, орал.
— Тихоновна много чего скажет. Ей бы только языком...
— А мне плевать, что она скажет, — Серафима повернулась. — Мне не плевать, что ты делаешь. Ты понимаешь? Я за тебя перед отцом обещала. Он на смертном одре просил: «Присмотри за Михеем». А я присматриваю, да только что толку?
Михаил отодвинул тарелку.
— Я справлюсь, — сказал он глухо. — Ты не волнуйся.
— Как я не буду волноваться? Ты вчера в пристройке плакал.
Он вздрогнул. Посмотрел на неё исподлобья.
— Ты слышала?
— Слышала.
— И не зашла?
— Не зашла.
Они смотрели друг на друга. В его глазах была боль, в её — усталость.
— Ты бы меня обняла, — сказал он. — Как раньше. Я бы...
— Что бы ты?
— Я бы перестал.
— Перестал бы? — Серафима усмехнулась. — Миша, ты переставал уже сто раз. Я тебя обнимала сто раз. И каждый раз ты говорил, что перестал. А потом бутылка у порога.
— Так я же их мою!
— Какая разница?! — Она стукнула кулаком по столу. — Какая разница, моешь ты их или нет? Ты пьёшь! Ты моё молоко пьёшь, мои яйца ешь, мою заначку тратишь, а потом ставишь бутылочку у порога, чтобы я видела, какой ты аккуратный!
Михаил встал. Сел обратно.
— Я уйду, — сказал он.
— Куда?
— Найду что-нибудь. В город уеду. Там работа есть.
— С чем уедешь? С пустыми руками? С одним пиджаком?
— Найду.
— Найдёшь, — повторила Серафима. — Как в прошлый раз нашёл? Когда ты три месяца в районе работал, а потом вернулся без ничего и без документов?
— Украли документы.
— Ага. Украли. И зарплату украли, и вещи украли. Всё украли, кроме бутылки.
Он замолчал. Сжал губы, побелели.
— Ты не веришь мне, — сказал он тихо.
— Верю. Я всегда тебе верю. И каждый раз жалею. А ты...
Она не договорила. Махнула рукой, вышла из кухни.
В сенях постояла, прижалась лбом к холодной стене.
«Выгони его», — сказала она себе. — «Выгони, и всё. Пусть идёт к Петровичу, пусть к кому хочет. Не твоя забота. Ты ему не мать».
Она вспомнила мать. Мать умерла, когда Мише было десять, Симе — двенадцать. Отец работал на двух работах, она вела хозяйство, готовила, стирала, следила за братом. Водила в школу, проверяла уроки. Когда он вырос, пошёл в армию, она ждала письма. Потом он вернулся, устроился на лесоповал, женился. Жена ушла через год — не выдержала.
А Серафима выдержала. Всегда выдерживала.
Она вернулась на кухню.
Михаил сидел на том же месте, не двигался. Руки лежали на столе, большие, трясущиеся.
— Вот что, — сказала Серафима. — Остаёшься.
Он поднял голову.
— Но так, как раньше, не будет.
— Как это?
— Я тебя кормить буду. Но денег не дам. Ни копейки. Хочешь есть — работай по хозяйству. Дрова поколоть, забор починить, Зорьке сено накосить. Не хочешь — иди куда хочешь.
— Я же не умею... корову...
— Научу. Ты мужик или кто?
Михаил молчал.
— И ещё, — сказала Серафима. — Бутылок у порога быть не должно. Вообще. Если увижу — уходи. Не выгоню, но уходи сам. Понял?
— Понял.
— Повтори.
— Бутылок не будет.
— И мыть их не надо. Нечего их мыть, если их нет.
Он кивнул. Медленно, тяжело.
Серафима достала из шкафа бутылку самогона, поставила на стол.
— Это для гостей, — сказала она. — На Новый год откроем. Или когда ты год не пить будешь. Тогда и откроем.
Михаил смотрел на бутылку. Сглотнул.
— Убери, — сказал он. — Не надо.
— Надо. Чтоб видел. — Она убрала бутылку в шкаф, задвинула заслонку. — Всё. Иди к Петровичу, скажи, что больше не придёшь.
— А если он...
— Если он придёт — я с ним поговорю. Иди.
Михаил встал. Пошёл к двери, остановился.
— Сим, — сказал он. — А тот борщ... можно я доем?
— Ешь.
Он сел, снова взял ложку. Ел медленно, аккуратно. Серафима села напротив, налила себе чаю.
За окном ветер стих. Выглянуло солнце, зайчик пробежал по столу, по рукам Михаила, по его тарелке.
— Хороший борщ, — повторил он.
— Я знаю, — сказала Серафима.
Она смотрела, как он ест, и думала о том, что завтра, наверное, будет то же самое. Или не будет. Она не знала. Она знала только, что сейчас он здесь, ест её борщ, и руки у него всё ещё трясутся, но он не пьёт. Пока не пьёт.
И этого было достаточно. На сегодня.
Она допила чай, встала, собрала посуду.
— Завтра сено поедем косить, — сказала она. — Рано вставать.
— Я встану, — сказал Михаил.
— Посмотрим.
Она пошла в сени, накинула платок. Вышла на крыльцо.
У порога пристройки стояла пустая бутылка.
Серафима посмотрела на неё, потом на дверь, за которой сидел её брат.
Она взяла бутылку, отнесла за сарай, поставила в кучу другого стекла. Когда вернулась, Михаил стоял на крыльце, смотрел.
— Я забыл, — сказал он. — Честно. Я её вчера поставил и забыл.
— Я знаю, — сказала Серафима.
Она прошла мимо него в дом.
***
На следующий день они косили сено. Встали в пять, пока не жарко. Михаил косил плохо, махал косой как лопатой, но старался. Серафима шла за ним, сгребала.
— Не так, — говорила она. — Шире шаг. Коса сама должна идти.
— Тяжёлая она, — отвечал Михаил. — И рукоять короткая.
— Это не коса, это ты руками отвык.
К обеду вернулись, поели холодного борща, который вчерашний остался. Михаил выпил три кружки квасу, лёг на лавку, сразу заснул.
Серафима сидела на крыльце, чистила картошку. Мимо прошла Вера Тихоновна, остановилась у калитки.
— Сима, а я слышала, Михей твой косить пошёл?
— Пошёл.
— Ну, дай бог, дай бог. Может, и вправду образумится.
— Может.
Тихоновна помялась, потом сказала:
— А ты, Сима, того... если ему трудно, может, к бабке Нюре сходить? Она заговоры знает. От пьянства тоже.
Серафима подняла голову.
— Ему не заговор нужен. Ему работа нужна. И вера.
— Ну, вера — это хорошо. А бабка Нюра...
— Спасибо, Тихоновна. Сами справимся.
Соседка ушла. Серафима дочистила картошку, поставила варить.
Вечером, когда стемнело, Михаил проснулся. Вышел на крыльцо, сел рядом.
— Сим, — сказал он. — А у тебя есть... ну, выпить?
Серафима молчала.
— Я не для того, чтобы напиться. Просто... ну, устал. Спина болит.
— Воды попей.
— Воды не то.
— А что то?
Он не ответил. Сидел, смотрел в темноту.
— Ты знаешь, — сказал он вдруг. — Я ведь помню, как мать умерла. Ты плакала, а я нет. Я не мог. А потом, когда отец сказал, что теперь ты за старшую, я испугался.
— Чего испугался?
— Что ты меня ругать будешь. Как мать.
— Я тебя никогда не ругала. Я тебя жалела.
— Знаю. — Он помолчал. — Поэтому и пил, наверное. Что жалеешь.
Серафима повернулась к нему.
— Это ты сейчас откуда взял?
— Не знаю. Думал сегодня. Когда косил. — Он почесал затылок. — Ты меня жалеешь, а мне от этого... ну, как будто можно. Понимаешь? Как будто если ты жалеешь, значит, всё не так плохо. Можно ещё раз.
— Так нельзя, — тихо сказала Серафима.
— Знаю. — Он вздохнул. — Теперь знаю.
Они сидели молча. В доме напротив зажёгся свет, потом погас. Где-то лаяла собака.
— Я завтра пойду на стройку, — сказал Михаил. — Ты не думай, я правда пойду.
— Я не думаю. Я жду.
— Долго ждать будешь?
— Сколько надо.
Он помолчал, потом встал.
— Пойду спать. Завтра рано.
— Иди.
Он пошёл к пристройке. Серафима смотрела ему вслед.
У порога пристройки было пусто. Никаких бутылок. Ни чистых, ни грязных.
Она ещё посидела на крыльце, глядя на звёзды. Потом встала, заперла дверь, погасила свет.
В пристройке было тихо. Только за стеной кто-то вздохнул во сне.
***
Прошла неделя. Михаил ходил на стройку, приходил уставший, пахнущий цементом и потом. Ужинал, ложился спать. По выходным помогал по хозяйству.
Серафима не спрашивала, не проверяла. Только смотрела.
Бутылок у порога не было.
На восьмой день она достала из шкафа ту самую бутылку самогона, поставила на стол.
Михаил вошёл с улицы, увидел, остановился.
— Это чего?
— Посидим, — сказала Серафима. — Как раньше.
Он сел. Смотрел на бутылку, на две стопки, на хлеб.
— Сим, я же... я не пью.
— Я знаю. Я тоже не пью. — Она налила себе воду, ему тоже. — Чай кончился, а посидеть хочется.
Они чокнулись водой. Выпили.
— За что пьём? — спросил Михаил.
— За то, что ты здесь, — сказала Серафима. — И бутылок нет.
Он улыбнулся. Первый раз за много дней. Улыбка была робкая, неуверенная, но настоящая.
— Нет, — сказал он. — Теперь нет.
Серафима отодвинула бутылку с самогоном обратно в шкаф.
— Пусть стоит, — сказала она. — До Нового года.
— До Нового года, — повторил Михаил.
Он взял кусок хлеба, отломил половину, протянул ей.
— Сим, — сказал он. — Спасибо.
— Не надо спасибо. Ты бы лучше...
Она не договорила. Он знал, что она хотела сказать. Он кивнул.
— Я постараюсь, — сказал он. — Я правда постараюсь.
— Я знаю, — сказала Серафима.
Она отломила от хлеба, положила в рот. Жевала медленно, глядя в окно.
Там, за окном, темнело. Кто-то прошёл по улице, звякнуло ведро, захлопали ворота. Обычный вечер в деревне. Тихий, спокойный.
И ни одной бутылки у порога.
Может, и у вас есть такой порог, где когда-то стояла пустая посуда — и перестала. Или всё ещё стоит, и вы ждёте, когда её уберут. Ждать можно долго. Но иногда, если очень повезёт, однажды утром выходишь — а там пусто.
Свидетельство о публикации №226040501089