Свечечки да вербочки

Свечечки да вербочки

Жанр этого произведения я обозначу как «прозу филолога», уклоняясь, таким образом, от опасных для меня сравнений со значительно более совершенными образцами использования чистого листа бумаги — белого знамени живого слова. Для меня эти  беллетристические эксперименты — попытка восстановить утраченное ощущение самодостаточности. Для читателя — это чужой опыт преодоления внутренней дисгармонии, которым можно либо воспользоваться, либо пренебречь.

А. Блок. Вербочки

Мальчики да девочки
Свечечки да вербочки
Понесли домой.

Огонечки теплятся,
Прохожие крестятся,
И пахнет весной.

Огонек удаленький,
Дождик, дождик маленький,
Не задуй огня!

В Воскресенье Вербное
Завтра встану первая
Для святого дня.

1-10 февраля 1906 г.

1. МАЛЬЧИКИ…

Вчера после работы мы с Чарли, восьмилетним черным большим пуделем, прогуливаясь, навестили Гошу. Сооруженный по осени могильный холмик, под которым навсегда угомонился наш старый товарищ, достойно отслуживший свою длинную собачью жизнь, теперь, когда сошел снег, перестал быть холмиком и превратился в небольшое углубление. Не имея под рукой лопаты, мы собрали среди мусора, скопившегося вокруг наполовину растаявшего озера, бетонные осколки поживописнее и сложили их горкой, защищающей могилу от голодных собак. Закончив эту пирамиду, отправились к высокому берегу озера, чтобы отыскать к приближающемуся Вербному Воскресенью укрывшиеся, быть может, за построенными на отшибе частными домами мохнатые ветки.
Никогда прежде не гуляли мы в этих местах, и теперь, когда надвинулись сумерки, я не могла удержать и остановить растущее во мне чувство незащищенности. Но где-то рядом с тревогой ютилось предчувствие, что я увижу мохнатое дерево, хотя бы совсем юное, и буду вполне вознаграждена за свои страхи радостью. Как Егор Прокудин в «Калине красной», выйдя на волю, радуется встрече с «подружками» – так и я надеялась на встречу в незнакомом, чужом для меня месте с вербой.
Обогнув забор последнего дома, я шагнула в скрытую от людских глаз часть высокого берега. И тут страх вытеснил все другие чувства из моей души. Дрожащей рукой вцепилась я в ошейник своего легкомысленного, беспечного пса, пытаясь таким образом вернуть себе силы и самообладание... Чужие!
Первым я заметила мальчика, сидевшего на земле спиной ко мне, а затем услыхала странный неукротимый смех второго. Конечно, я сразу вспомнила о помолодевшей преступности и жестокости подростков и не дала стрекоча только потому, что в тот самый момент, когда я уже собралась спасаться бегством, сидевший ко мне спиной на земле оглянулся и произнес единственные за всю эту историю слова, вернее, слово — «Здравствуйте!» Для меня оно прозвучало как «не бойтесь нас!» И я подошла к ним.
Сидевший на земле был без сапог. Они аккуратно стояли поодаль, а справа и слева от них валялись носки и шерстяные подследники. Голые ноги мальчика на холодной апрельской земле в сумеречном свете казались фантастически нелепыми и неуютными. Их хозяин дрожал так, что у него не только зуб на зуб не попадал, но и сам он подпрыгивал при этом.
Второй, выглядевший более высоким и крупным, чем первый, вел себя еще более странно. Он то пытался мне рассказать о случившемся, то, бросив, срывался с места и несся в темноту кустарника и тут же возвращался назад с какими-то прутиками. Бросал их, снова начинал рассказывать, взрывался диким хохотом, складывался пополам, замирая и попискивая от смеха. И все ударял прутиками, пока они не ломались, и он не начинал все сначала: пулей в кустарник — попытка объяснить случившееся — прорыв хохота... Но я поняла, что произошло.
Сидевший на земле провалился в ледяную воду озера и только чудом не утонул. «Ты, — спросила я хохотуна, — вероятно, помог ему?». «Нет!» — радостно раскачиваясь во все стороны, прокричал он. И был видно, что он невероятно счастлив, что все остались живы. Его беспорядочные метания по берегу не были вовсе лишены смысла. Он собирался разжечь костер, чтобы высушить мокрую одежду товарища: «Ваньку убьют дома!— очумело и весело орал он, давясь от смеха, — когда узнают, у-у-у-убьют!».
А первый все это время сидел на холодной земле, мокрый, босой, полностью доверившийся инициативе окончательно потерявшего здравый смысл товарища, и дрожал, пока другой собирал мокрые ветки, из которых, конечно же, никакого костра нельзя было соорудить.
Я заставила первого надеть на ноги мои рукавицы, натянуть сапоги и, собрав остальные пожитки, срочно, энергичным темпом, лучше бегом, отправляться домой греться, чтобы не заболеть. Как-то без малейшего сопротивления и второй отказался от идеи костра. Пока первый закоченевшими руками втискивал ноги в сапоги, я сказала второму, что он все-таки не совсем хорошо поступил, что не нашел в себе силы помочь другу. Конечно, слава Богу, что все так хорошо кончилось, но ведь могло бы и иначе кончиться. «Вы что! — завопил он. — Да если б Ванька погиб, как бы я жил тогда!» Они побежали, и я слышала, как второй, хохоча, кричал, пока они не скрылись из виду: «Чтобы я жил, а Ванька погиб! Да Ванька мой лучший друг. Единственный!»
Ну и повезло же тебе, Ванькин друг!..
И мне...  И мне.

2. … ДА ДЕВОЧКИ

Смутное воспоминание далекого моего детства не раз напоминало о себе, переворачиваясь в памяти то на один бок, то на другой. То мне казалось, что все это произошло в реальном мире, то — в снившемся мне. Но было все это так давно, что — честное филологическое! — я и в самом деле не помню, где это было со мной. Зато я совершенно уверена, что важно, не где, а было ли и как все это было.
***
Мне лет одиннадцать — двенадцать, как Ваньке и его другу, и я с одноклассницей где-то в конце марта или в начале апреля, ближе к вечеру, отправляюсь на болото около Судостроительного завода, чтобы посмотреть, как освобождается ото льда вода и нет ли уже в ней какой живности.
Сейчас от этого болота нет и следа, все давно осушили и застроили. А тогда в это болото стекали большие и малые, бурные и тихие ручейки со Щорса, Горького, Профсоюзной... По этим ручейкам мы гоняли кораблики, соревнуясь в их непотопляемости и, конечно, скорости. Есть ли какая-то связь между нашей страстью к корабликам по весне и стоявшим на другом берегу болота — между нашим болотом и Турой — судостроительным заводом, не знаю. Думаю, что до этого завода нам не было особого дела. Весной детей тянет к воде, как потом будет тянуть к огню и кострам. А все ручьи наших улиц стекались к болоту, рассеченному узкими качающимися мостками, переходящими на самой середине болота в высокий на деревянных столбах с перилами мост, под которым была самая глубокая и чистая, без растений и водорослей вода. Вот на границе между этим мостом и мостками мы с моей одноклассницей и проверяли крепость последнего бастиона зимы.
Имени моей одноклассницы я решительно не помню. Но совершенно ясно помню, что ни до того случая, ни после него мы не играли вместе. Как получилось, что в тот день нас свела судьба у этого болота — один Бог ведает!
Сначала мы самозабвенно бросали щепки с моста в глубокую воду, потом возникла идея поискать первых головастиков, посмотреть, как просыпается перезимовавшая во льду рыба... Одним словом, мы начали разбивать льдины, расширяя площадь освободившейся воды, и... я заметила раньше моей спутницы, что ледяной материк, напоминавший полуостров, начинает откалываться от остальной части льда. Наверное (не помню точно), я крикнула, что нужно возвращаться к мосткам, и перескочила через трещину, быстро превращающуюся в полынью, на безопасное место.
Когда девочка обернулась и подняла голову, она уже плавно отплывала на острове прочь от материка. Не страх, а незащищенность и удивление увидела я в ее лице. Страх был во мне! Весь страх. Я не умела плавать и лишь к сорока годам победила, и то отчасти, зоологический ужас перед глубиной. Я боялась любой глубины: глубины времени, открывающейся при мысли о смерти, глубины космоса, бесконечного и страшно неуютного в этой своей нечеловеческой бесконечности... И конечно, глубокой воды, потому что не умела плавать и боялась смерти. Но одновременно я догадалась, что моя жизнь навсегда померкнет, если я позволю погибнуть этой девочке.
Это потом я иной раз наедине с собой буду считать себя человеком, способным на подвиг. Чего не скажешь иной раз себе наедине с собою, чтобы поддержать ослабевшую веру в себя. Нет! Нет! Нет! Я тогда хорошо почувствовала, что речь идет не только о девочке, но и обо мне. И последнее, может быть, и не «может быть», а точно, было самым важным для меня. Не помню, как я успела дотянуться до нее, подойдя к самому краешку материка, и вытянуть на материк искупавшуюся-таки в ледяной воде одноклассницу.
Больше нам не случалось играть вместе. У нее были свои друзья, у меня свои... Но иной раз, глянув в ее сторону, я думала удивленно: она все начисто забыла, а ведь едва не погибла тогда... И погибла бы, если бы я не спасла ее. Ее и себя.


3. НЕ ЗАДУЙ ОГНЯ!
(к вопросу о применении интроспекций в филологии)

У А.М. Горького в «Жизни Клима Самгина» проблема веры ставится в самой что ни на есть драматичной и даже трагической форме: «а был ли мальчик?..». Мальчик – был.
Мальчик был, даже если бы все происходившее с Борисом Варавкой (он утонул на глазах у не сумевшего его спасти главного героя) всего-навсего приснилось бы Климу.
Вероятно, у многих в прошлом был подобный эпизод, определивший судьбу и сущность человека. Иной штрих, не имеющий разумного объяснения с позиций заметных, значимых фактов биографии художника, говорит о его индивидуальности больше всех вместе взятых научных трудов.
Все знают, что отец В. В. Набокова коллекционировал бабочек, что и сам Набоков увлекался этим занятием. Этим объясняют присутствие в его произведениях бабочек. Глупо! Он ведь, наверное, и спички жег, и гвозди забивал, и много еще чего в своей жизни делал... Что из того? Нельзя объяснять литературное биографическим. Вернее, нельзя это объяснять так напрямую: было там — стало здесь. Здесь стало благодаря таинственному промежуточному звену, которое мы все пытаемся схватить руками и не можем.
Для меня набоковские бабочки — то же, что и гигантский остроухий пес Банга в «Мастере и Маргарите», то же, что и последнее воспоминание о Земле улетающего навсегда ангела — неизвестно откуда явившаяся собака, севшая у ног одинокой заплаканной девочки, — в «Пирамиде» Леонова.
У Горького воспоминанием об опасной воде поделится Карамора, а в «Деле Артамоновых» объявится тень погибшего мальчика, подобно загадочно спасительной и незащищенной тени девочки у Достоевского, грешной маленькой Лолиты у Набокова. Это совсем неважно, что у кого было в реальной жизни, а что кому всего лишь снилось. У Леонова чудный по этому поводу анекдот есть в «Конце мелкого человека», где прыщавый гимназист, заболевший «нехорошей болезнью», признается врачу, что контакт с проституткой у него был только «во сне». У Леонова часто разоблачение трусливого лукавства не доводится до приговора, т. к. трусливое лукавство может оказаться ближе к истине, чем смелая, отважная прямолинейность.
Наш нравственный опыт формируется не только в мире реальных поступков, но в мире снов, где мы празднуем труса или преодолеваем дурное в себе, ведь наш нравственный опыт — это результат нравственной рефлексии, равно неотвратимой как в отношении к реальному поступку, так и к поступку, совершаемому во сне.
Всякий раз, когда горьковский герой в романе «Жизнь Клима Самгина» повторял фразу о мальчике, которого могло и не быть, я с холодным чувством в животе вспоминала эпизод из своего детства, когда напуганная, предчувствуя невероятную значимость происходящего, я пыталась победить страх, чтобы спасти не только отправившуюся в дрейф на льдине одноклассницу, но и свою жизнь, и свое будущее, свою душу.
Я ли сделала это, или что-то вытащило нас с ней из ситуации, которую при Горбачеве именовали «судьбоносной», не знаю!
Но знаю совершенно точно, что счастливо завершившийся этот эпизод уберег душу от ущербности, в которую впадает допустивший в подобной ситуации промедление.
Через много лет все повторится.
На этот раз у меня будет куча свидетелей, подтверждающих, что все не снилось, а было в яви прекрасным и опасным летом 1974 года, когда всех нас - меня и однокурсниц, спасёт от беды, бросившаяся на помощь нашей Светке, тонувшей у всех нас оцепеневших на глазах, дорогая наша Наташа Гобачёва (Горбушка), которая никогда не ходила в ногу ни с каким отрядом.
Она и в этот раз не бултыхалась в реке вместе со всеми, а жарилась на высоком берегу Туры, откуда и разглядела исчезающую в жёлтой воде Светку и всех нас, тупо следящих за её исчезновением. С этого высокого берега она – абсолютно не спортивная, зачисленная в  группу отстранённых от сдачи на занятиях по физкультуре зачётных нормативов - и кинулась спасать. 
И спасла.

***

И вот что я думаю. У Бога не случается случайностей. Чудо не случайность, а знак, ответ на наши усилия веры и любви.
Горьковский Карамора был честным, смелым, он хотел знать Истину о себе и о людях, но так и не узнал ее. Ему не хватило веры. Смелость, ум, честность и даже совесть у него были. А веры не было. А без нее нет Истины. Истина — прерогатива Веры. Это — идея «Высшего смысла», открывшегося профессору Лихареву из повести Л.Леонова «Конец мелкого человека» в день сожжения им труда всей его жизни. И является эта идея лишь в ответ на наши усилия, а не как результат «проделанной работы».
Можно долго идти по пути знания, но так и не прийти к Истине. Можно знать все от парадной до изнаночной стороны жизни, но не приблизиться к Истине. С детства слышала поговорку «много знаешь — да мало понимаешь». Это поговорка об Истине.
Страшное зияние всякий раз открывается, когда Горьковский Клим Самгин спрашивает себя о мальчике, утонувшем на его глазах: «Был ли мальчик?». Сказать «БЫЛ» мальчик — означает для него признать жёсткую, непосильную правду о себе самом и о жизни, и о том, что Бог не спас тебя и его.
Главный герой романа Горького «Жизнь Клима Самгина» — мертвый!!! В этом-то все и дело. Поэтому о нем иногда невыносимо трудно и скучно читать. Иной раз возникает намек на возможность его неожиданного воскресения, когда, сказав себе правду о себе, он жестоким образом, подобно четырехдневному Лазарю, воскреснет, — возникнет намек и — растает без признаков осадка. И закончить роман можно, лишь похоронив героя или воскресив, но уже во всем другого: смелого, талантливого, победившего в себе самое сильное — инстинкт сохранения плоти... Но такой герой отравит жизнь автору, пораскидает всех его домочадцев, пожалуй, и его самого, подобно непостижимому Льву - Великому - Толстому, выманит из уютного особнячка на неуютные ветряки и российское бездорожье.
Одной жалостью себя и своего литературного героя не пожалеешь! - Кем-то придётся пожертвовать...
Клим мёртвый. Жестокая несправедливость всей ситуации в том, что он непременно утонул бы «за компанию», если бы взялся по-настоящему спасать тонувшего Бориса Варавку, как утонула в этой полынье забытая навсегда и Климом и даже самим Горьким «тучная, бесцветная» Варя Сомова.
Вопрос о совести, о вере вынесен за границы судьбы героя с самого начала романа благодаря установленной автором аналогии с библейскими персонажами. «Все мы – Исааки», — произносит отец Клима, объясняя ему жертвоприношение Авраама. И в этом комментарии горькая ирония утраченной веры вырастает из двусмысленности признания. «Исааки» — это помилованный Богом Исаак? Или «бараны» — принятые Богом в качестве жертвы, взамен Исаака? Грамматическая форма множественного числа и историческая судьба, уготовленная в XX веке русской интеллигенции вождями победившей революции, склоняют читателя ко второй, уничижительной, аналогии.
Но при любом варианте для Исаака, сына, вопрос веры не стоял, ибо герой ничего не решает сам. И это обстоятельство снимает с его участи и судьбы знак ответственности, греха, веры...
Вопрос о границах веры, о природе чуда возможен лишь в связи с Авраамом, с отцом. Иван Самгин, распределяя роли в современном историческом спектакле, народу отдаст роль Бога, а роль Авраама — вождям. Русский интеллигент, таким образом, оказывается, словно старый Дулитл, слишком прост, чтобы руководствоваться моралью, и слишком беден, чтобы рассчитывать на признание вождями его одушевленности, он «Исааки», жертвенные бараны.
И всё-таки так ли все известно в нашем мире? А что как преодолел бы свой страх и оцепенение Клим, что как бросился бы Клим спасать... да и — спасся бы!?
Но Горький оставил для нас знак вечного зияния богооставленности в душе своего главного героя да его безнадёжное, тоскливое ожидание чуда, как напоминание об утраченной в XX-ом веке вере.


Рецензии