Последний диспут

Иосиф Сталин шутливо называл своего самого молодого в истории вице-премьера «аревичем». И лукаво, подчёркнуто именовал, несмотря на его действительно почти юный возраст, Алексеем Николаевичем, хотя к другим своим подчинённым – даже куда старше «Алексея Николаевича» - обращался почти исключительно и сухо – по фамилии.
Речь о Косыгине: в конце восьмидесятых-начале девяностых прошлого века в ходу была легенда о его якобы царском происхождении. (Впрочем, на мой взгляд, Алексей Николаевич, во всяком случае в старости, больше походил на Александра Керенского, чем на Николая Романова). И примерно в те же годы этот самый Алексей Николаевич задал-таки мне, грешному, изрядную нервотрёпку.
Начало восемьдесят девятого, ранняя-ранняя весна. Я уже несколько месяцев работаю в ЦК партии, куда перешёл с должности заместителя председателя Гостелерадио СССР. Время суматошное, смятение царило в стране, проникало оно, приливами, и в сумрачные коридоры ЦК. Партия, точнее партноменклатура, пыталась выплыть, найти взаимопонимание с той стихией, что поднималась и в силу объективных причин, и искусно распаляемая всякого рода «детонаторами», по призванию и по найму, преодолеть мёртвую зону отчуждения и вражды. Отваживалась иногда и на нелицеприятный диалог: так родилась идея встречи идеологического отдела ЦК с «общественностью Москвы». Причём не где-нибудь, а прямо в Политехническом музее, историческом средоточии публичной смуты, интеллектуальных перепалок, в этом временами всхрапывающем Везувии местного, действительно московского масштаба, разлива. Не в Доме, московском, политпроса, а – в Политехническом.
Зал полон. Не знаю, что за публика, что за «московская общественность» там собралась, вряд ли её кто-то отбирал, калибровал – времена уже или ещё – были не те. Но вопросы звучали разные, не комплиментарные, и мы, сотрудники отдела, скучковавшиеся за «президиумным» длинным столом, должны были на них отвечать.
До сих пор помню один, может быть, самый колючий: как мы, каждый, относимся к расстрелу царской семьи?
Александр Капто, наш тогдашний заведующий, заправлявший когда-то, в молодости, украинским комсомолом – мягкий украинский говорок не выветрился у него и в партийные годы – потом посол на Кубе, у которого сложились и сохранились короткие, дружеские отношения с пламенным Фиделем, сказал что-то об особенностях, императивах тогдашнего политического момента. Его поддержал Гена Зюганов – он пребывал не то в консультантах, не то в заведующих сектором – мол, бывают, случаются кризисные революционные ситуации, когда уже неприложимы обычные, обыденные мерки морали… Шапка, с судорожными задержками, но всё же рутинно шла и шла по кругу – при нарастающем гуле в зале.
Дошёл черёд и до меня, новоявленного партократа – на своей должности я, повторяю, обживался, обваливался, с трудом, без году неделю. Я тоже, разумеется, владел этими расхожими прописями тогдашней политграмоты. И к трибуне, вернее, кафедре, шёл, уже перебирая в памяти, как спасительные чётки, всю её, политграмоты, унылую азбуку. И уже даже почти по-брежневски ухватился за её, теперь уже и трибуны, края. И глянул, тоже уныло, в зал.
Там сидели много женщин, причём моих примерно лет: сорок-сорок два. Они насмешливо, переглядываясь, присматривались ко мне: что ещё проверещит этот, ещё один, попка? И я, почти неожиданно и для самого себя, вдруг отчепился-отклеился от этого своего дубового, почти гробового, непотопляемого лекторского комля.
- У меня четверо детей, столько же, сколько было и у Николая II. Правда, все девочки, - хрипло, сразу же почему-то не своим, севшим голосом возвестил залу, женская общественность которого тоже сразу же примолкла и подобралась. – и я считаю, что ни при каких обстоятельствах, революциях детей стрелять нельзя. Грех!
И, отирая лоб, как после какого-нибудь полноценного доклада какому-нибудь съезду пошёл, поковылял на своё место в президиум.
В зале сперва зашушукались, потом захлопали. Капто, обернувшись, длительно посмотрел на меня.
…Возвращались мы к себе в ЦК – мимо памятника героям Шипки – вразброд, не так сплочённо, напористо, не так пучком, как шли сюда. И – помалкивали. Все, включая меня, испытывали определённую неловкость. Все мы, включая меня, ломились, в общем-то, в открытую дверь. Каждый в свою. И всех нас, включая опять же меня, как в общем-то, и большинство той непритязательной «московской общественности», что коротала нежданный досуг в Политехе, сметёт одна уже всхрапывающая, и за периметром Политехнического, волна. И новая средней руки обслуживающая номенклатура будет уныло искать дефиниции, оправдывающие её, грозы, хитроумных буревестников – и тот же вселенский грабёж, и те же расстрелы «по необходимости»…
Мне дискомфортно было перед моими новыми сослуживцами: вот, мол, выпнулся. Нашёлся смельчак: молодец – среди овец. Они же сторонились меня: мол, и этот уже навострил лыжи?
А лыжи уже маячили, мреяли за спиною у каждого из нас.
Первым уйдёт Капто. Следом – совестливый, умный Саша Дегтярёв, его первый зам, человек академической, большой науки, по гамбургскому счёту чуждый любой номенклатуре вообще.
Да, в той очереди, двигавшейся молчаливым гуськом через площадь Ногина – ещё Ногина! – к цитадели, казалось, цитадели, ЦК – живых сейчас меньше, чем мёртвых. Да и живые не так уж и живы.
Вот и назови её, ту очередь, живой…


Рецензии