Рентген

Она пришла вчера вечером, без звонка, как всегда. В мятой шелковой блузке, с пакетом мандаринов и глазами, которые уже все решили.

— Я несчастна с тобой, — сказала Лялечка, плюхаясь в кресло.

Я не удивился. С кем она счастлива? Вопрос риторический.

— Оказывается, что «муки ревности», о которых столько написано, — существуют.

Она говорила так, будто открыла Америку. Будто до нее никто не сходил с ума от подозрений. Я промолчал. Лялечка любит монологи.

— Они как рентген. Их нет, но мне больно. — Она прижала ладонь к груди, туда, где под ключицей, наверное, что-то жгло. — Их не видно, но они есть.

Я ждал. Она всегда разгоняется постепенно.

— Они сжигают меня изнутри, невзирая на весь «эротический материализм».

Тут она сделала паузу. Посмотрела на меня так, будто я должен был аплодировать. Я не стал.

— Ха-ха-ха! — выдала Лялечка. — Три раза!

И замерла.

Сразу и не поймешь, что это — трагедия маленькой девочки или комедия великой женщины?

Я налил чай. Она взяла кружку, подула, отставила. Не пила. Только смотрела на свои пальцы — на них блестел старый серебряный перстень, который Сашечка подарил ей на день рождения. Небриллиантовый. Дешевый. Самый любимый.

— Знаешь, — сказала она тихо, — я ведь думаю. По-настоящему думаю. Если бы не Сашечка, с его скепсисом, нытьем, занудством... окружающий меня мир стал бы намного прекрасней.

Я кивнул. Мы оба знали, что это неправда. Без Сашечки Лялечка давно бы улетела в свои фантазии и не вернулась. Он — якорь. Тяжелый, скрипучий, но без него — в открытое море.

— А ведь из нас никто ещё не сказал: — Это всего лишь игра, — она сделала трагическое лицо. — Может потому, что и приза нет, и пьедестала нет, и, выигравших, тоже нет!

Я хотел вставить слово, но Лялечка подняла палец.

— Есть Лялечка, которая играет за две команды. За свою — от души, за чужую — от боли.

Я не выдержал.

— Ляля, ты герой...

Она моргнула. Удивилась. Потом улыбнулась — той улыбкой, которая появляется, когда кто-то вдруг понял тебя правильно.

— Ты меня заражаешь оптимизмом, — сказала она. — Наверное, зная, что оптимизм — роскошь великих людей. К коим ты меня постоянно пытаешься отнести.

В кухне зашипел чайник. Я выключил. Лялечка смотрела в окно, где фонари желтели в морозной дымке.

— Отсюда и муки ревности, — продолжила она. — Но ревнуя Сашечку, ты относишься к нему как к своей собственности. — Она повернулась ко мне, и в глазах у нее была такая странная смесь боли и насмешки, что я не понял — она меня цитирует или себя? — Низводя его до предмета потребления.

— Ляль...

— Ты мечтаешь иметь Сашечку «только для себя» (для маленькой Принцессы), — она взяла мандарин, покрутила в пальцах, положила обратно. — Тем самым доказывая, что думаешь о нем только в терминах: «он только мой и больше ничей».

Она замолчала. Долго. Так долго, что я успел допить свой чай, налить новый, и снова остыть.

— Ляля, Ляля?! — сказал я наконец. — А может, любовь твоя ненастоящая? Придуманная?

Она вздрогнула. Как от пощечины. Но не от обиды — от узнавания. Будто я сказал вслух то, что она сама шептала себе по ночам, уткнувшись в подушку.

— Ты не должна ревновать Сашечку, по определению, — продолжал я, не зная, зачем это говорю. — Так как Великая любовь знает, что Сашечка и Лялечка — одни такие в мире.

Она сжала перстень. Сильнее, чем надо. Побелели костяшки.

— Соперничество, которого ты так опасаешься, допускает возможность замены тебя другой девочкой. Предполагает, что сашечкина любовь может быть перенесена на другую Красавицу.

— Но это невозможно, — выдохнула она.

— Почему?

— Потому что Лялю нельзя сравнить ни с какой другой девочкой во всем мире.

Она сказала это так, будто читала стихи. Или молитву. Или список покупок. Я не понял. А она уже улыбалась.

— Ляля с Сашечкой на море, — сказала она вдруг другим голосом — легким, почти детским. — Он спрашивает: «Ляля, что читаешь?» — «Пелевина». — «А чего книга вверх ногами?» — «А какая разница...»

Она рассмеялась. Я — нет. Потому что знал, что это правда. И что Сашечка тогда тоже не засмеялся. Он смотрел на нее — на Лялечку с перевернутой книгой — и у него было такое лицо, будто он в первый раз увидел море.

— Хорошо хоть Ляля не ревнует Сашечку к прошлому, — сказал я осторожно.

Она фыркнула.

— Она смеется над теми деффчонками, которым хотелось бы быть у своих мальчиков «первыми».

И тут она выпрямилась. Расправила плечи. И голос у нее стал звонкий, как на сцене:

— Моя скромность и мое достоинство дают мне полное удовлетворение от того, что я у Сашечки «последняя»!

Она чеканила каждое слово. Как приговор. Как победу. Я смотрел на нее и не знал — плакать или аплодировать. Во всем мире не одна из женщин не говорила таких слов.

— Красиво? — спросила она.

— Красиво.

Она кивнула, удовлетворенная. Но глаза — глаза оставались испуганными.

Вот такая — она Ляля.

Я молчал. Она — тоже. Потом встала, подошла к окну, прислонилась лбом к холодному стеклу.

— Скажу тебе по секрету, — сказала она в отражение. — Я совсем не скромница. Я требовательная.

— Я знаю.

— Я хоть и не озабочена приоритетом в отношении всех своих предшественниц, тем не менее, рассматриваю свою любовь к Сашечке как доказательство своего суверенного положения.

— Это много слов, Ляль.

— Я справедливая, — обернулась она. — К себе и к Сашечке. Нельзя сравнивать начало его жизни и моей. Судьба каждому из нас навязала таких чудес, что Ляля не горюй.

Она улыбнулась этой своей улыбкой — снисходительной и беззащитной одновременно. Я подошел, встал рядом. Фонари мигали. Где-то лаяла собака. Обычный вечер.

— Лялечка знает, — сказал я за нее, потому что она уже не могла. — Сашечкина неповторимость является частью вашей любви. Настоящая любовь заполняет ее так, что никакого места для ревности там просто нет.

Она молчала.

— Ревность, считает Лялечка, — это глупость в любом случае, — продолжал я. — Так как она появляется либо когда любви еще нет, либо когда уже поздно. Либо она неоправданна, потому что Сашечка сохраняет верность, либо она обоснованна, потому что Сашечка на самом деле «не сашечка».

Она уткнулась лицом в мое плечо. Мокрым. Я не сразу понял — плачет или просто дышит.

— В последнем случае ревность, конечно, бессмысленна, — закончил я.

Она отстранилась. Вытерла щеки тыльной стороной ладони. Посмотрела на меня — устало, светло, почти счастливо.

— Знаешь, что сказали по официальной хронике? — спросила она.

— Что?

— «Данное конкретное партнерство на белом не существует».

Она засмеялась. Громко. От души. Три раза.

Ха-ха-ха.

А потом взяла мандарины, поцеловала меня в щеку и ушла в ночь — маленькая девочка с трагедией великой женщины и комедией в кармане.

И только серебряный перстень остался лежать на столе.

Она забыла. Или оставила нарочно.

Я так и не понял.


Рецензии