Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Код Человека
Бывает просто удивительно, насколько точно классики предсказали наши дни. Листая старые страницы, запросто узнаём свой быт: гаджеты, робототехнику, беспилотный транспорт. Грёзы прошлого о технических чудесах стали нашей повседневностью.
Но может ли быть так, что сбылись и мрачные пророчества, замаскированные под удобства цивилизации? Что, если и мир Саракша уже не просто вымысел?
Мэтры указали на угрозу, но оставили нас один на один с вопросом: как быть, если «башни» уже работают на полную мощность?
Глава 1
«Я не буду читать модную книгу. Я не буду смотреть модный фильм. Я не все!!!» — три восклицательных знака, огонёчек, сжатый кулак. Максим листал ленту, пока трамвай не тронулся. Последнее сообщение в чате было от какого-то Стаса, которого он едва помнил по первому курсу.
Вот тупица, подумал Максим без особенной злости. Не то чтобы он был неправ в частности — может, книга и правда дрянь, и фильм так себе. Дело в другом. Если ты читаешь то, что модно — ты раб моды. Если ты демонстративно не читаешь то, что модно — то какая разница? Собственного мнения в этой схеме нет в обоих случаях. Интересно, Стас был бы счастлив, если б узнал, что думает сам? Но это сложно. Это значительно сложнее, чем написать три восклицательных знака и огонёчек.
Впрочем, не моё дело.
Так, куда ему. Максим переключился на карту. АО «Заслон», Приморский район, минут сорок на трамвае. Интересно, конечно, что у них там за психологическое тестирование, за которое они столько платят. Объявление было лаконичное до подозрительности: добровольцы для научного исследования, компенсация — двенадцать тысяч, продолжительность — три часа. Ника хотела кофемашину…
Трамвай дёрнулся и покатил дальше.
Напротив сидели двое — мужчина лет сорока пяти в спортивной куртке и парень помоложе, внимательно на него смотревший. Мужчина говорил. Говорил уверенно, с напором, с видом человека, которому открылась истина и которому немного жаль, что она до сих пор открылась не всем.
— Да, ты пойми, — говорил он, — они специально так сделали. Это не слу-чай-но, понимаешь?! Это система. Я сегодня утром смотрел — там вообще всё конкретно разложили. Вот смотри…
Он достал телефон.
Максим отвернулся к окну. Утром смотрел — и уже знает, как устроена система. Уже готов объяснять. Уже совершенно уверен. Вот что значит телевизор с утра — человек выходит из дома вооружённый истиной, которой у него не было вчера вечером. И эта истина не вызывает у него ни малейшего сомнения именно потому, что она чужая. Своё-то всегда немного сомнительно. Чужое — монолитно.
За окном тянулся город — серый, привычный.
________________________________________
«Заслон» Максим нашёл сразу — здание было такое, что мимо не пройдёшь. Стекло, белые и коричневые блоки. Всё выглядело серьёзно и степенно, хотя, как это водится в современной архитектуре, за таким фасадом могло скрываться что угодно: от закрытого НИИ до колледжа или универмага со столовой.
У стыка корпусов, на фасаде, виднелся логотип: треугольник из трёх дугообразных элементов, внутри — шестерня с кольцом. Всё тёмно-красное, почти багровое. Под логотипом — «ЗАСЛОН», крупно, без украшений.
Максим постоял секунду, глядя на это. Что-то в эмблеме казалось одновременно технологическим и архаичным — как будто атом и щит скрестили, получив нечто третье, чему ещё нет имени. Непонятно было, от чего именно здесь защищают, но ощущение было — защищают всерьёз.
Охранник на входе сверился со списком: «Паспорт, пожалуйста. Так… Максим Камеров… Есть такой.» Записал в журнал. Кивнул. Открыл турникет.
Встречал его молодой человек в очках, представился Антоном, говорил быстро и деловито, пока они шли по коридору.
— Суть простая, — сказал Антон. — Мы исследуем резистентность к механизмам психологического воздействия. Внушаемость, если по-простому. Точнее — её противоположность. Слышали про эксперимент Соломона Аша в пятьдесят первом, или может видели фильм Валерии Мухиной «Я и другие» про «Обе белые»? Вот, что-то типа этого, только в новых реалиях. Будет несколько блоков — тексты, видео, аудио, интерактив. Ничего болезненного, ничего химического. Только информация и ваша реакция на неё.
— Зачем вам это? — спросил Максим.
Антон слегка пожал плечом, как будто удивился, что вопрос вообще возник.
— Вы следите за новостями? За тем, что происходит с информационным пространством последние лет десять?
— В общих чертах.
— Тогда понимаете. Двадцать лет назад задача номер один в оборонке — радиоэлектронная борьба. РЭБ. Заглушить сигнал противника, защитить свой. Сейчас атака выглядит иначе. Сейчас бьют прямо в голову — через экраны, через ленты, через правильно подобранный заголовок в правильный момент. И мы теперь тоже этим занимаемся. Точнее — защитой от этого. Потому что атака уже идёт. Давно идёт.
Он открыл дверь в небольшую комнату. Стол, кресло, монитор, бутылочка с водой.
— Располагайтесь, — сказал Антон. — Сейчас начнём.
Максим сел.
Двенадцать тысяч, кофемашина. Всё просто отлично. Подумал и положил телефон на стол экраном вниз
За окном шёл дождь. Где-то в коридоре негромко гудела вентиляция. Антон вышел, не закрыв дверь до конца.
Тест прошёл гладко — три часа промелькнули как один. Тексты, видео, несколько странноватых интерактивных сценариев где нужно было принимать решения. Максим отвечал честно, не пытался угадать правильный ответ — хотя, правильного, судя по всему, и не существовало. В конце Антон пожал ему руку, сказал, что результаты обработают в течение недели и что при желании Максима пригласят на следующий этап. Максим кивнул. Двенадцать тысяч легли на карту пока он ещё шёл по коридору.
На выходе телефон пикнул. Реклама от какого-то приложения — pickupeasy. На фотографии была крупным планом девушка в армейской зелёной пилотке, стоящая под душем с демонстративно возбуждённым лицом. Снизу красовался слоган: «Покажи ей фотку, намочи пилотку». Дальше шло подробное красочное описание.
Максим замер. Он не считал себя душнилой или снобом, но уровень дегенератизма зашкаливал так, что становилось физически тошно. Если кто-то всерьёз считал, что такой слоган может вызвать интерес... А ещё хуже — если этот слоган действительно вызывал интерес, то это уже была область «мы думали — дно, но снизу постучали».
Максим смахнул не читая. У него была Ника. А пикап — ни простой, ни сложный — не интересовал его никогда, а сейчас тем более. Он открыл маркетплейс, нашёл ту самую кофемашину — с капучинатором, матовый чёрный корпус, тридцать две тысячи — и улыбнулся мыслям, как он наконец сделает обещанный подарок. Они договорились встретиться в Александровском саду, и дождь, к счастью, уже закончился
Её он увидел сразу — стояла у фонтана, подняв воротник, смотрела в телефон. Уже поднял руку — но рядом с ней притормозил какой-то парень. Негромко сказал что-то, показал экран. Ника взглянула — и переключилась. Вот так, за секунду. Убрала свой телефон, повернулась к новому знакомому, заговорила — Максим не слышал о чём, но видел, как она улыбнулась, и улыбка была та самая, которую он считал своей…
Потом они пошли. Мимо него. К машине. Ника глянула мельком — узнала, остановилась на секунду.
— Макс. Слушай. — Она чуть поморщилась, как от неловкости. — Мне нужен другой уровень. Ну ты понимаешь. Не миллион в месяц, я не про миллион… Просто… другой.
Парень у машины обернулся. Посмотрел на Максима — без злобы, без интереса.
— Изи, лузер, — сказал он.
Сел в машину. Ника секунду помедлила — и села следом. Машина мигнула поворотником и растворилась в потоке.
Максим стоял.
Снова пошёл дождь. Фонтан ещё не работал. Где-то за спиной смеялись. Мимо прошла женщина с собакой, собака покосилась на него и пошла дальше.
Тридцать две тысячи, подумал он зачем-то.
Он достал телефон и написал Димке: еду.
________________________________________
Димка жил на Петроградской, в коммуналке с потолками три сорок и запахом чего-то неопределённого — не то сырости, не то трав, не то самого времени, которое здесь как будто остановилось где-то в районе восемьдесят четвёртого года и с тех пор никуда не торопилось. Дверь тот открыл сразу, как будто ждал — в растянутом свитере, босой, с кружкой в руке.
— О, — сказал Димка. — Заходи. Я как раз.
В комнате на низком столе стояла початая бутылка, лежали какие-то книги, с экрана ноутбука что-то бормотало. На подоконнике в ряд стояли горшки с тёмно-зелёными ростками — Димка утверждал, что это лекарственные растения, Максим никогда не уточнял какие именно.
Сели. Димка налил, не спрашивая.
— Ника, — сказал Максим. Не вопрос, не объяснение — просто слово.
— А, — сказал Димка.
Выпили.
— Какой-то парень. Показал телефон, она и пошла.
Димка кивнул с видом человека, которого это не удивляет совершенно.
— Приложение, скорее всего. Недавно читал про такое. — Он подлил себе, не спеша. — Работает как триггер.
— Ты опять про заговоры сейчас? — спросил Максим.
— При чём тут заговор. — Димка поморщился. — Заговор — это когда тайно договорились. А тут всё открыто, всё в пользовательском соглашении, которое никто не читает. Просто бизнес.
Он встал, прошёлся к окну, постоял.
— Это вообще не новая история, понимаешь. Древние греки уже понимали — если правильно построить речь, правильно выбрать момент, правильно сыграть на том, что человек хочет услышать, он пойдёт куда надо. Целые школы были. Ораторское искусство называлось. Риторика вся эта, с Аристотеля. Потом Геббельс это всё систематизировал, поставил на поток, добавил радио и кино — и получил психологию масс в промышленных масштабах. Повторение, упрощение, эмоция вместо аргумента. Ничего принципиально нового он не придумал, просто первым сделал это индустрией.
Максим слушал. Про Нику думать не хотелось, но не думать не получалось. Не могло уместиться в голове, что всю совместную историю, планы, можно вот так просто… Ведь есть же, в конце концов, душа или что там?..
— Потом появился интернет, — продолжал Димка. — И пошло в геометрической прогрессии. Сначала просто заголовки — правильное слово в правильном месте, человек кликает. Ну не НЛП, конечно, это называлось AIDA – да, смешно, в ад, но без Орфея…
Короче, классика, как автомат Калашникова: Attention — привлёк внимание ,Interest — зацепил, Desire — захотелось, Action — сделал действие.
Потом таргет — ты искал велосипед, тебе показывают велосипед, потом показывают всё что с велосипедом связано, потом формируют у тебя образ себя как человека, который ездит на велосипеде, потом ты голосуешь за того, кто обещает велодорожки. Смешно, но примерно так и работает. Но ладно бы это только про хлам впарить. А на деле – сначала тебе показывают то, что ты хочешь, а потом ты хочешь то, что тебе показывают. Или относишься к чему-то как тебе объяснили… Нормальный человек, а радостно аплодирует бомбардировке Белграда, или Ирака…Общественное мнение — это просто очень большой таргет.
Он вернулся к столу, сел.
— Но это уже вчерашний день. Понимаешь? Заголовки, реклама, интерпретация событий — это всё грубо, это всё можно заметить если захотеть. А сейчас уже другое. — Он помолчал. — Правильная последовательность цветовых импульсов — и запускается нужный физиологический процесс. Хочешь - человек разозлится. Хочешь — испугается. Хочешь — потечёт. Не сто процентов, технология сырая ещё. Но вектор понятен.
— Переписать, — сказал Максим.
— Что?
— Ты сказал — скоро можно будет человека переписать.
Димка посмотрел на него.
— Я не говорил…Но, — сказал он. — Да. Наверное. Но что вообще считать человеком? Этой священной личностью? Где там великое ядро в этой куче из говна и палок, вернее рефлексов и вложенных мнений…
Помолчали.
— Налей, — сказал Максим.
За окном шёл дождь. Где-то внизу проехал трамвай.
Глава 2
Проснулся он от того, что в комнате двигались. Не громко — просто кто-то аккуратно и методично существовал в пространстве, которое Максим занимал горизонтально.
Димка стоял у окна на коврике — руки вверх, потом в сторону, потом медленно вниз, и вся эта конструкция из рук и ног складывалась во что-то, имеющее, очевидно, санскритское название. Это было привычно и каждый раз немного удивительно: человек, который вчера вечером выпил столько же сколько ты, сегодня утром уже стоит на одной ноге и не морщится. Максим несколько секунд понаблюдал, потом натянул на голову плед и попробовал не существовать ещё минут двадцать. Не вышло.
Когда он всё-таки сел, Димка уже сворачивал коврик и смотрел на него с видом человека, у которого к жизни нет никаких претензий.
— Сейчас перекусим, — сообщил он. — Предлагаю постояльцам нашего отеля фирменный сет завтрак – батон и пуэр. Димка засмеялся и щёлкнул кнопкой чайника.
Максим потянулся за телефоном.
Привычка была нехорошая и он это знал: первым делом с утра, раньше воды, раньше окна, раньше хотя бы одной осмысленной мысли — телефон. Хотя сегодня он надеялся на весточку от Ники…
От Ники не было.
Зато было письмо от какого-то headhunterintro — пришло в четыре ночи, в папку, которую он давно не открывал. Он бы и сейчас смахнул, но заголовок был странный: Персональное предложение. Проект Back to Eden. Участие по приглашению.
Максим покрутил телефон в руках. Вспомнил, резюме он оставлял — полгода назад, когда они с Никой всерьёз говорили об отдельной квартире и казалось, что дело только в деньгах и в том, чтобы найти правильную работу. Потом как-то само собой забылось. Он тогда же и по той же причине ушёл в академический…
Открыл письмо.
Текст был короткий и почти ничего не объяснял. Международный исследовательский проект, команда специалистов, конкретика — при личной встрече. Зато условия были выписаны подробно и с удовольствием: перелёт за их счёт, жильё за их счёт, и сверху — сумма, которую Максим некоторое время просто рассматривал. Не потому, что не поверил. А потому что поверил сразу, и это само по себе было немного странно.
— Дим, — позвал он.
Димка вышел из кухни с двумя кружками.
— Что такое «Бэк ту Эден»?
— Назад в рай, — сказал Димка. — Буквально. А контекст?
— Не знаю. Написали, что проект так называется. Предлагают участвовать.
— Кто предлагает?
— Непонятно. Хэдхантеры какие-то.
Димка поставил кружки, взял телефон, прочёл. Отдал телефон обратно. Взял кружку.
— Капфенберг, — сказал он.
— Ну да.
— Австрия.
— Я понимаю.
— И ты думаешь поехать.
Это был не вопрос. Максим посмотрел в окно — двор, мокрые ветки, серое утро, вполне конкретное и никуда не торопящееся.
— Шенген с зимы есть, когда тогда в Финляндию на рождество решили смотаться, — сказал он. — Академический у меня полгода уже. Здесь меня сейчас... — он не договорил. Не нужно было.
Димка кивнул с видом человека, у которого к жизни нет никаких претензий и к этому решению тоже.
________________________________________
В трамвае Максим открыл анкету по ссылке из письма. Вопросы были короткие — образование, опыт, пара психологических блоков, примерно, как вчера в «Заслоне», только быстрее и без воды. Он заполнял на ходу, трамвай покачивался, напротив спал мужчина с пакетом на коленях. Через три минуты после того, как нажал «отправить», пришло письмо: Ждём вас. Когда вам удобно приехать?
Максим посмотрел на это «ждём вас» — без подписи, без имени, просто «ждём», как будто там уже давно сидят и знают, что он едет — и написал: буду завтра.
Ответ пришёл раньше, чем трамвай доехал до следующей остановки: Отлично. Подробности как добраться вышлем на почту.
Он нашёл рейс — вечерний, Пулково — Грац, с пересадкой в Вене. Хорошо, что не успел купить кофемашину. Тридцать две тысячи остались на карте нетронутыми…
На Восстания он заскочил на двадцать минут. Комната встретила его запахом чужого жилья — он снимал её уже больше года, но так и не сложилось ощущение, что это его. Ноутбук, зарядка, зубная щётка, загранпаспорт в ящике стола под какими-то распечатками — всё нашлось быстро. Переоделся. Окинул взглядом комнату: ничего важного не забыл, ничего важного здесь вообще не было.
Через два часа он уже подъезжал к Пулково.
За окном такси тянулись пригороды — серые, плоские, привычные. Максим смотрел в стекло и думал о том, что вот так это и происходит: вчера вечером ещё было всё понятно, где ты, кто ты и что у тебя есть, а сегодня утром сидишь в такси с рюкзаком и едешь в аэропорт по приглашению людей, которых не знаешь, в город, в котором никогда не был, на проект под названием «Назад в рай». При этом никакой особенной тревоги не было. Было что-то другое — лёгкое, почти неприличное в своей лёгкости. Как будто что-то наконец отпустило.
Или — поправил он себя — как будто ты просто рад любому поводу уехать.
Что, в общем-то, одно и то же.
***
Грац встретил его в половине одиннадцатого вечера. Аэропорт был маленький и деловитый, автобус до центра шёл двадцать минут. Максим смотрел в тёмное окно и видел только огни и силуэт горы над городом — потом узнал, что это Шлоссберг, что на вершине башня, что туда ходит фуникулёр. Но это потом. Сейчас он просто ехал и старался не думать.
Хостел нашёлся в двух минутах от главной площади, в доме, которому было лет триста не меньше — узкий фасад, каменная арка, деревянная дверь с латунной ручкой. Внутри оказалось неожиданно хорошо: низкие своды, балки на потолке, каменная лестница, отполированная до блеска поколениями подошв, и при этом — чистые белые стены, новая сантехника, wifi без пароля. Старое здание, которое давно перестало удивляться жильцам и просто делало своё дело. Максим разделся, лёг и уснул сразу, что случалось с ним редко.
Утром выяснилось, что электричка до Капфенберга называется S-Bahn, ходит по расписанию, и расписание это соблюдает — он убедился лично, встав у края платформы с кофе в бумажном стакане ровно за две минуты до отправления. Поезд подошёл бесшумно. Не почти - бесшумно — просто подошёл и всё, без объявления о себе, без скрежета, без той характерной железнодорожной интонации, которую Максим знал с детства и которая всегда означала: что-то большое и тяжёлое согласилось вас перевезти, но на своих условиях. Здесь условий не было. Был чистый вагон, мягкое сиденье у окна и кофе, который неожиданно оказался хорошим.
За окном пошли поля — такие зелёные, что казались ненастоящими. Не просто трава, а что-то почти неприличное в своей яркости, как будто кто-то выкрутил насыщенность до упора и забыл вернуть. Апрель здесь явно понимали всерьёз. Потом начали расти горы — сначала ненавязчиво, потом резко махнули вверх, с обеих сторон разом, покрытые тёмным лесом, плотным и без просветов. И над лесом, над самыми вершинами — снег. Белый, слепящий, совершенно летний по яркости. Максим смотрел на это: внизу цветущие яблони вдоль дороги, розовые и белые, а прямо над ними — лёд. Долина сужалась. Река — Мур, он видел её название на карте — шла рядом с дорогой, мутная и быстрая, с альпийским снегом в воде, и, казалось, было слышно даже сквозь стекло, как она шумит. Хотя, конечно, за шум реки ум принимал звук кондиционера, что был единственным в вагоне.
Во Фронлайтене поезд прижался к скалам вплотную, и Максим увидел в окне то, чего никак не ожидал: домики с цветами на балконах — красные, жёлтые, оранжевые, — отражающиеся в реке прямо под обрывом, и на вершине утёса над ними — замок. Старый, обветренный, совершенно настоящий. Он стоял там с таким видом, будто не видит ни реки, ни домиков, ни поезда, и вообще ничего из того, что случилось за последние лет четыреста, не считает достаточным поводом для интереса.
Потом был туннель, потом мост, потом снова туннель. Максим допил кофе.
Он попытался подумать о том, куда едет и зачем: Back to Eden, жирные условия, никакой конкретики, «ждём вас». Любой здравомыслящий человек сказал бы, что это или лохотрон, или что-то хуже лохотрона. Максим был, в общем, здравомыслящим человеком. Но здравомыслием была и вся их история с Никой. А раз всё может окончится так как закончилось у них, то может здравомыслие не лучшая опора и ориентир. И хоть здесь, в этом вагоне, между туннелями и горами, здравомыслие выглядело как обещание и гарантия светлого будущего. Но воспринимались как советы пожилого родственника. А хотелось… В омут с головой… Послать всё к чертям и… И обратно в свой светлый рай…
Ника, кстати, не написала. Он проверил. Для порядка.
Капфенберг.
Вокзал оказался маленький и очень серьёзный — бетон, сталь, стекло, электронные табло с секундами. Такой вокзал не суетится и не украшается. Он просто выполняет функцию и делает это настолько безупречно, что само по себе уже немного давит на психику.
Максим поднял голову — и опять увидел замок. Другой, но…
Тот стоял прямо над городом, на горе, тёмный и очень чёткий на фоне утреннего неба. Смотрел вниз. На платформу. На него.
Максим подумал, что в этом городе, видимо, так всегда — куда ни выйди, замок уже смотрит. Должно быть, привыкаешь.
Откуда-то со стороны шёл низкий гул — ровный, вибрирующий, почти на грани слышимости. Негромкий, но настойчивый, как мысль, от которой никак не отделаться. Он исходил отовсюду и ниоткуда сразу, и только когда Максим вышел с платформы и увидел вдалеке огромный завод — трубы, корпуса, линии коммуникаций, всё это хозяйство, — стало понятно откуда.
Адрес был в пятнадцати минутах пешком. Он пошёл.
Глава 3
Площадь была небольшая, мощёная, с фонтаном посередине — фонтан, как и в Питере ещё не запустили, чаша была сухая и в ней лежало несколько прошлогодних листьев. На террасе кафе сидели двое с кофе, без курток, щурились на солнце. Над крышами — замок. Всё как полагается.
Максим пересёк площадь наискосок, сверился с картой на телефоне, повернул направо.
Сзади что-то произошло — не взрыв, не удар в привычном смысле, а какой-то неправильный звук, составной: сначала резкий свист шин по брусчатке, потом короткий жёсткий удар, звон, потом, на мгновение, тишина, которая бывает только когда что-то уже случилось такое, что переделать нельзя, потом раздались крики и людской гомон.
Максим обернулся.
Маленький красный хэтчбек стоял посреди площади — смятый с водительской стороны, с разбитым стеклом. Белую «Теслу» удар крутанул и бросил к бордюру, она стояла теперь поперёк дороги, с вмятиной по всему боку, с тихо гудящим мотором. Было непонятно откуда взялась такая скорость — красный хэтчбек словно сорвался с места у обочины и пошёл прямо, без торможения.
Он подождал.
Из «Теслы» некому было выходить — она ехала сама. Из красного хэтчбека тоже никто не вышел. И это было уже другое.
Со стороны кафе уже бежали — двое мужчин, официантка, на ходу доставая телефоны. Потом ещё люди, непонятно откуда взявшиеся, — площадь секунду назад была почти пустая. Первый добежал до красной машины, дёрнул дверь, отступил. Больше ничего не делал. Просто стоял и смотрел.
Женщина за рулём была мертва — Максим понял это отсюда, по тому, как стоял тот человек у машины.
Телефоны поднялись почти одновременно. Снимали все и сразу, с разных точек, обходя машину по дуге — аккуратно, не приближаясь, как будто соблюдали какую-то негласную дистанцию. Где-то за домами уже выла сирена.
Максим посмотрел на карту. До адреса оставалось семь минут.
Он повернулся и пошёл дальше.
Это было, конечно, не по-человечески — пройти мимо и не остаться. Хотя что он мог сделать, что мог изменить — непонятно. Полиция уже ехала. Зевак хватало. Телефоны всё сняли. Он бы только добавил ещё один бесполезный силуэт в кадр.
Всё равно было неприятно.
Полицейская машина проехала мимо него, быстро, с мигалкой, но уже без сирены — деловито. За ней вторая. Максим не оглядывался.
***
Здание нашлось без труда — четырёхэтажное, из светлого камня, за кованой оградой. Никакой вывески. Только номер на воротах и небольшая камера над ними, направленная так, что остаться незамеченным было нельзя. Максим позвонил. Ворота открылись сразу.
Вошёл в здание. Внутри остановился.
Холл был большой и очень тихий. Мраморный пол, высокие панели из тёмного дерева, в нишах — живые цветы, по одному, в узких белых вазах. Никакой пышности, никакой золотой лепнины — просто всё было сделано из дорогих материалов с таким спокойным безразличием к цене, что это само по себе производило впечатление. Много сильнее показного богатства. На стене напротив входа — большая картина в раме: горный пейзаж, долина, снег на вершинах. И никаких логотипов, никаких названий.
Навстречу вышел человек.
Лет пятидесяти пяти, хорошо сложённый, в светло-сером костюме без галстука. Лицо ухоженное, открытое, с той особой приветливостью, которая отрабатывается годами и перестаёт быть притворством — просто становится частью человека, как форма носа. Он протянул руку.
— Клаус Вебер, — представился он, и дальше по-русски, с очень сильным акцентом. — Очень рад, что добрались. Вы ведь через площадь шли.
— Да, — сказал Максим. — Там авария.
Вебер кивнул — сочувственно, но без удивления.
— Видел на камерах. Ужасно. — Он сделал паузу ровно нужной длины. — Пойдёмте, я покажу вам всё. Кофе будете?
***
Кабинет был на втором этаже, в конце короткого коридора. Большой, спокойный, с окном в сад — за стеклом цвела то ли вишня, то ли черешня – Максим так и не научился отличать их, до появления ягод. И даже до созревания… Иногда лёгкий ветерок срывал небольшое облачко цветочных лепестков и относил в сторону.
Мебель была тёмная, тяжёлая— стол, два кресла, диван вдоль стены, всё кожа и дерево, и всё это явно делалось под заказ, под этот кабинет, под этого человека.
На отдельном столике у стены стояла кофемашина.
Максим увидел её сразу и несколько секунд смотрел. Когда он листал каталоги в феврале — когда ещё, казалось, что правильный подарок что-то решит, — такая машина там была. Взгляд остановился на ней дольше обычного — не из-за цены, просто дизайн был такой, что запоминался. Van der Westen Speedster. Два миллиона на русские деньги. Он тогда усмехнулся и перелистнул дальше.
Вебер уже стоял у столика, спиной к нему. Сказал что-то по-немецки — коротко, вопросительно.
— Simple, no sugar, — сказал Максим.
Вебер кивнул и, не оборачиваясь, произнёс несколько слов — уже по-английски, медленно, с лёгкой улыбкой в голосе: что-то про то, что языки — это хорошо, но не стоит тратить силы там, где это необязательно. Потом обернулся и протянул небольшой футляр.
Внутри лежали два наушника — крошечные капельки.
— Вставьте, пожалуйста. Вам будет удобно. Я знаю, что вы хорошо говорите по-английски, но не хотелось бы упустить детали на двойном переводе.
Максим взял. Наушники сели плотно, и почти не ощущались. Вебер заговорил — негромко, ровно, по-немецки — и в ухе сразу возник голос, чуть отстающий от его губ, спокойный и безликий, как субтитры вслух.
— Изумительная вещь, не правда ли, задержка перевода в доли секунды — произнёс переводчик голосом Вебера. — Тысячи лет сложностей и кровавого непонимания. С того эпизода в Вавилоне, когда старый маразматик перепугался и перепутал языки. – смеётся - Но человек всё-таки стал ему равен и способен нивелировать придуманные стариком пакости. Потому и пришло время вернуться и домой, откуда нас так несправедливо изгнали.
— Он поставил чашку перед Максимом. — Я каждый раз думаю об этом. Сколько всего человечество решило просто потому, что захотело решить.
Максим посмотрел на кофемашину. Потом на чашку.
— Да, — сказал он. — Много всего решило.
Вебер сел напротив, слегка откинувшись, со своей чашкой в руке. Помолчал секунду.
— Давайте не будем ходить вокруг да около, — сказал он. — Начистоту. Хотя... — он улыбнулся, — помните этот мем? «Я расскажу всю правду, но, если вы не согласитесь, мне придётся вас убить». — Смех был лёгкий, беззаботный. — Но как говорят, кажется, у вас в России: в каждой шутке лишь доля шутки?
Максим взял чашку. Кофе был хороший.
— Скажите, — продолжал Вебер, — вам нравится состояние современного мира?
— В целом?
— В целом.
— Нет, — сказал Максим.
— Вот и мне нет. — Вебер поставил чашку. — Вы умный человек, вы видите это. Сейчас мир в таком состоянии, что… Мир не просто в кризисе — мир движется к точке, из которой нет возврата. И это не метафора.
Он поднялся, не торопясь, прошёл к окну.
— Начнём с простого. Нас много. Каждый следующий человек хочет жить лучше, чем жили его родители. Это нормально, это называется прогресс. Но чтобы просто поддерживать текущий уровень жизни при растущем населении — экономика обязана расти. Всегда. Без остановки. Потому что, если рост останавливается — начинается не стагнация. Начинается голод. Хаос. Вы понимаете механику?
— В общих чертах.
— Хорошо. Так вот: экономика должна расти, но планета не растёт. Ресурсы — энергия, почва, металлы, вода — конечны. Мы движемся по экспоненте вверх, а потолок не двигается. — Он развернулся. — Дальше. Вы знаете, на чём держится современная экономика? На том, что вещи должны ломаться. Не могут, не случайно — должны. Это заложено при производстве. Иначе заводы встанут, люди потеряют работу, система рухнет. Мы научились превращать ценное сырьё в мусор с такой скоростью, что природа не успевает переварить. Мы буквально производим яд и называем это ростом.
За окном пролетел лепесток. Максим смотрел на Вебера.
— И третье. Медицина за последние сто лет сделала невозможное — она продлила жизнь. Это прекрасно. Но посмотрите на структуру населения: огромный пласт людей, которые не работают, требуют колоссальных ресурсов — медицина, пенсии, уход, — и всё это должна тащить на себе всё уменьшающаяся прослойка молодых. Пирамида перевернулась. Это не просто демографический дисбаланс — это тромб. Система медленно умирает от него.
Он вернулся к креслу, сел.
— Римский клуб описал это в семьдесят втором году. «Пределы роста». Тогда не послушали. Сейчас мы у той самой точки, которую они описывали — когда затраты на добычу ресурсов и содержание системы превышают то, что система производит. После этой точки — коллапс. И история знает только один проверенный способ сбросить такое давление.
— Война? — сказал Максим.
— Война, глобальная — согласился Вебер. — Только в этот раз — с ядерным оружием у десяти сторон конфликта. Победителей не будет. Просто не будет. И от планеты не останется ничего.
Он взял чашку. Отпил.
- И никто не видит выхода, лишь всё сильнее подгоняя нас к пропасти бездумными реформами. Но небольшая группа людей – неизвестные отцы, как их называют в нашем кругу, нашла действительное и действенное и, пожалуй, единственное решение.
— Это люди, которые думают об этом давно. Не политики — политики думают до следующих выборов. Не корпорации... Я говорю о семьях, которые думают поколениями. Морганы, Ротшильды, Рокфеллеры, Дюпоны. Ещё порядка двадцати фамилий. Те, у кого в руках реальные рычаги — не троны, не парламенты, это декорации, — а деньги и инфраструктура. Реально правящие. — Он чуть наклонил голову. — Они и создали проект «Back to Eden».
— Неизвестные отцы, — сказал Максим – где-то я это слышал... И что же, они придумали что-то, чтобы всем нам попасть в рай?
Вебер усмехнулся — не обидно, скорее снисходительно, как усмехаются хорошему вопросу от способного ребёнка.
— Всем? — сказал он. — Нет. Не всем. Всем не нужно, господин Камеров.
Он встал и снова прошёл к окну.
— Максим, гуманизм совершил одну фатальную ошибку. Объявил жизнь священной по факту наличия. Любую. Это красивая идея — я понимаю откуда она взялась. Но это ошибка кода. Ценность имеет только то, что наполнено содержанием: творчеством, созиданием, хотя бы искренней радостью от самого существования. Пустая оболочка, которая только потребляет и ненавидит — это не человек в полном смысле. Это затянувшийся некроз. Хирург, который отсекает гангрену, не совершает убийства. Он спасает организм.
Он говорил ровно, без нажима. Как о погоде.
— Взгляните на них. В глазах — ни тяги к небу, ни понимания красоты, ни даже простого животного счастья. Только тупая серая злоба на всё, что выше их горизонта. Мы тратим на это кислород, пространство, время. Зачем лить масло в лампу, что не даёт света, но только копоть? Оставляя ресурс тем, кто не умеет им пользоваться, мы обкрадываем тех, кто мог бы создать шедевр. Это расточительство.
Посмотрите на них, Максим. Шопенгауэр был прав: их существование — это дурная комедия. Бессмысленная суета между нуждой и скукой. Мы не лишаем их жизни, мы прекращаем этот затянувшийся фарс. Мы — рука, которая опускает занавес над театром уродов».
— И ещё, — сказал он тише, почти доверительно, — есть аргумент, о котором не принято говорить вслух. Что жестоко на самом деле — прекратить бессмысленное прозябание, или заставлять человека тянуть эту лямку ещё сорок лет? Они мучаются от собственной пустоты. Каждый день. Просто не умеют этого сформулировать.
Представьте себе кораблекрушение — Десять человек и шлюпка на троих.
И вопрос не в том, жестоко это или нет. Вопрос в том — что гуманнее: утонуть всем десятерым, или троим выжить? Природа тысячелетиями решала это сама. Цивилизация из лучших побуждений отменила естественный отбор. Теперь в шлюпке двадцать человек, она уже черпает воду, и никто не смеет сказать вслух то, что все понимают.
Он вернулся к креслу. Сел.
— Отцы основатели смеют. И у них есть решение. Не война — война — это конец для всех, мы уже говорили. Решение, при котором шлюпка остаётся на плаву. При котором ресурс наконец начнёт восстанавливаться. При котором у тех, кто способен создавать — будет для этого всё необходимое. Надолго. Может быть, навсегда.
— И как же выглядит рай по мнению ваших отцов? — сказал Максим.
Вебер не услышал ни шока, ни сарказма. Или услышал — и принял за живой интерес. Он слегка подался вперёд.
— Именно рай. Именно это слово. Я рад, что вы его употребили.
Максим смотрел на него. Он слышал или читал про эту логику раньше. Где-то в учебнике истории. Или в документальном фильме про Нюрнбергский процесс…
Но возражения — настоящего, с аргументами — почему-то не находилось. И это само по себе было неприятно.
— Слушаю, — сказал он.
— Современные технологии достигли точки, которую не могли представить даже тридцать лет назад, — сказал Вебер. — Для поддержания всей инфраструктуры цивилизации — энергетика, медицина, производство, логистика — достаточно пятисот миллионов человек. Это не произвольная цифра, это расчёт. Пятьсот миллионов — и система работает. Работает чисто, эффективно, без перегрузки ресурса.
— Остальные? — сказал Максим.
— Уходят, — сказал Вебер просто. — Не в муках. Просто уходят.
Помолчали.
— Но вот эти пятьсот миллионов, — продолжал он, — живут иначе. У них нет тревоги, нет неудовлетворённых желаний, нет этой бесконечной гонки за тем, что им показали в рекламе и велели хотеть. ИИ выстраивает их день: сбалансированное питание, физическая активность, отдых, в нужное время — воспроизводство. Никаких войн, никакой преступности, никакого насилия. Организм функционирует, жизнь продолжается.
— Это называется скот, — сказал Максим.
Вебер не обиделся.
— Это называется порядок, — сказал он мягко. — Максим, подумайте вот о чём. Сейчас они тоже хотят то, что им велят хотеть. Только велят им плохо — велят хотеть новый телефон, новую машину, третий кредит. Для того чтобы включить их в этот бесконечный круговорот: добыть ресурс, переработать в товар, выбросить, добыть снова. Перевести добро в мусор с максимальной скоростью. Вот что такое их свобода сейчас. — Он развёл руками. — Мы просто уберём из уравнения ложь. Покормим нормально. Дадим нормально двигаться. Не будем мучить их выбором, которого они всё равно не умеют делать.
За окном пролетел лепесток. Потом ещё один.
— Но, — сказал Вебер, и в голосе появилась другая интонация, — есть и проблема. Две, если быть точным.
Он встал, прошёлся.
— Первая. Управляемый человек не создаёт ничего нового. Вообще ничего. Как эта масса не создаёт ничего сейчас, так, разумеется, тем более, не сможет создавать ничего и в новой системе. Да, лучшие смогут воспроизводить — хорошо, стабильно, надёжно. Но только то, что уже есть. Подобное. Знакомое. ИИ — то же самое, только быстрее. Он оптимизирует, систематизирует, обрабатывает — блестяще. Но придумать принципиально новое не может. Это не недостаток конкретной модели — это природа систем. Любых. Новое рождается только там, где есть живой ум, который не знает, что чего-то не бывает. Способный к абстракциям. К экспериментам, поиску. К попыткам соединять то, что казалось ранее несоединимым. Это и есть творчество. Развитие.
Он остановился у окна.
— Отцы думают поколениями, я уже говорил. А значит — думают и о том, что будет через пятьсот лет. И они способны мечтать: квантовые технологии, телепорты, машина времени, вечная молодость, межзвёздные перелёты… И, кстати возникающую из последней идеи - если туда можно лететь — значит, оттуда тоже может что-то прилететь. Значит нужна оборона. Космическая… Ну и, исходя из всего сказанного, значит нужна наука. Настоящая, живая, непредсказуемая наука — а не воспроизводство учебников.
— И вторая проблема, — продолжал он. — Более срочная. Любая система без живого контроля накапливает ошибки. Тихо, незаметно, годами. Маленький сбой здесь, маленький сбой там — и через сто лет это уже не сбои, это норма. А потом норма перестаёт работать, и никто не понимает почему, потому что некому понять. ИИ не видит собственных ошибок — он работает в рамках своей логики, а логика давно съехала. Это не фантастика — это происходит с любой системой, которую перестают трогать живые руки. Только здесь ставки другие.
Он вернулся к креслу. Сел.
— Поэтому нужны те, кто стоит вне системы. Те, кто думает свободно, создаёт, контролирует, корректирует. Жрецы, если угодно. Или просто — люди, которые остались людьми в полном смысле слова. Их немного. Их нужно очень мало. Но без них — через двести, триста лет — коллапс. Красивый, чистый, совершенно бессмысленный коллапс.
Он посмотрел на Максима.
— Вот поэтому вы здесь.
Он посмотрел на Максима.
— Небольшая каста. Люди, которые генетически невосприимчивы к механизмам управления — к частотам, к таргету, ко всему инструментарию, который работает на остальных. Таких мало. Статистически — около одного процента. Их отбирают. Им дают всё.
Он помолчал — намеренно, давая слову осесть.
— Всё, Максим. Любое знание. Любой ресурс. Никаких войн вокруг, никакой преступности, никакой грызни за место под солнцем. Только работа, если хочешь работать. Только творчество, если хочешь творить. Только жизнь — полная, настоящая, без этого бесконечного скрипа системы, которая рушится у тебя под ногами. И те, кто реально правит миром — они там, далеко, они занимаются своим. В твои дела не лезут.
Он откинулся в кресле. Лицо у него было открытое, спокойное. Человек, который только что показал собеседнику прекрасный вид и искренне не понимает, почему тот не восхищается.
— Разве это не то, о чём мечтал каждый мыслящий человек во все времена? — сказал он. — Разве не за этим Леонардо просил у Медичи мастерскую, а не трон?
— Но всё это будущее, — сказал Вебер, — пусть и недалёкое. А мы предлагаем вам настоящее. Прямо сейчас. Можете начать работать хоть сегодня — здесь, в Капфенберге. Через некоторое время, если захотите — один из частных островов. Любой каприз. Гражданство. Пятьдесят тысяч евро в месяц.
Максим смотрел на него.
— От чего вы ещё не запустили ваше возвращение в рай? — спросил он.
— Хороший вопрос. — Вебер кивнул с удовольствием. — Но не совсем верная формулировка. Проект запущен. И очень давно. Десятилетия назад. Но не хватало технологий. Были попытки сокращения через локальные конфликты, эпидемии. Последний был очень удачный этап проекта с поголовной мировой вакцинацией… Там много удалось сделать. Поймите, господин Камеров, это же не волшебная кнопка – что, как гаражные ворота, отворит врата в чертоги небесные. И вот только в этом году у нас появилось последнее звено — технология прямой перезаписи нейронных структур через световые и звуковые последовательности. Не просто временного воздействия, а перезаписи. Ну и разработка прошлого поколения очень хороша, хотя тоже ещё на стадии оттачивания.
Он чуть улыбнулся.
— Кстати. Не хотите поучаствовать в бета-тестировании? Приложение называется WAP-App. – он открыл на своём ноутбуке папку с презентацией и пролистал её.
— Что это?
— Аббревиатура от Wet Ass Pussy, — сказал Вебер совершенно спокойно — Разработано для воздействия на девиц с означенной целью. — Он засмеялся — легко, без пошлости, как человек, которому и правда смешно. Как учёный на пороге решения интересной задачи — Наши специалисты, конечно, навертели вокруг него кучу настроек: Yield Rate - «Коэффициент отдачи» — как быстро цель поплыла. Secretory Response - «Секреторный отклик» — это уже совсем медицинским языком. И Lube-lock — состояние, когда воздействие достигло максимума и цель, скажем так, готова к сотрудничеству. — Он развёл руками с видом человека, которому эта педантичность немного смешна. — Ну, побалуетесь. Это действительно хороший продукт, в отличие от подделок на рынке…
Максим не улыбался.
— И почему вдруг такое внимание ко мне? — спросил он. — Я прошёл тест только вчера. А вечером уже получил приглашение.
— Милый мой господин Камеров, — сказал Вебер с лёгкой теплотой, — вы прямо как из прошлого века, ей-богу. Наш Бонди работает быстро.
— Кто такой Бонди?
— Полное имя — Bondslave of the Gods. — Вебер произнёс это без тени иронии. — Мощнейшая система ИИ. Прочёсывает все исследования в этой области по всему миру — в реальном времени, без остановки. «Заслон» публикует данные в закрытой научной базе, но Бонди читает их раньше, чем лаборанты успевают выпить кофе после занесения данных в эксель. — Он помолчал. — Имя ему придумали те же ребята, что придумывали названия для операций: Раскаты грома, Обдуманная сила, Копье Нептуна, Щит пустыни…
Переводчик в ухе Максима на долю секунды споткнулся. Вебер произнёс немецкое «Schild» так отрывисто, что автоматика, судя по микропаузе, на мгновение усомнилась в трактовке. Алгоритм явно немного завис в попытке распознать язык и понять, оставить ли к выдаче уже заготовленный русский «щит» или, доверившись фонетике, перевести услышанное как английское «shit» - Так вот, Бонди, — продолжал Вебер, — прочёл ваши результаты вчера вечером. И тут же вас нашёл. Это не секретные данные, кстати. Совсем.
Он развернул к Максиму экран ноутбука.
— Камеров Максим Андреевич, — начал читать Вебер, без интонации, как читают вслух список покупок. — Двадцать два года… Санкт-Петербург...Улица Восстания... номер телефона... академический отпуск с блаблабла... встречался с... тадата... последняя — Орешникова Ника... — пауза, — до вчерашнего дня. Заказы на маркетплейсах... — он слегка усмехнулся, — кофемашина не куплена... И вот это трогательно — чек от зубного, февраль, пломба на шестёрке.
Он закрыл ноутбук.
— Это всё есть в сети, — сказал он мягко. — Открытые данные. Бонди просто умеет их читать быстрее людей.
Максим смотрел на экран.
Его вели. Объявление на хэдхантере, анкета которая пришла сама собой, три минуты на ответ, билет, который словно уже ждал. И Ника — он вдруг подумал об этом совершенно отдельно, как мысль, которую лучше бы не думать, — Ника с тем парнем у фонтана, с телефоном, который ей показали. И она пошла. Вот так, за секунду.
Он ничего не сказал.
Вебер закрыл ноутбук.
— Итак. Ваше тестирование вчера показало резистентность, которой в нашей базе нет ни у кого за последние три года. Таких как вы среди людей ноль целых одна десятая процента, Максим. Поздравляю — это ваш билет в дивный новый мир.
— Именно поэтому пятьдесят тысяч? — спросил Максим.
— Именно поэтому. — Вебер чуть наклонил голову. — Понимаете, такая резистентность, по всей видимости, не случайна. Если это передаётся по наследству — а наши нейрофизиологи полагают, что да, — то вы не просто редкий человек. Вы редкий код. Который нужно изучить, понять как устроен, и — при возможности — сохранить. — Пауза. — Отсюда и программа донорства, если вы понимаете, о чём я.
Максим понял. Он был нужен не как человек. Как набор качеств, который интересно разобрать. Как экземпляр с неизвестным механизмом внутри — ценный именно пока механизм не описан, пока не воспроизведён в нужном количестве копий.
Вебер, судя по всему, не видел в этом ничего обидного.
— Здесь шикарный дом с видом на горы, — продолжал он. — Пятьдесят тысяч в месяц. В обязанности входит только одно: посещать исследования наших нейрофизиологов и участвовать в программе донорства. — Он сделал паузу и усмехнулся. — Ах, если бы нам за все наши мальчишеские шалости платили столько с начала пубертата — мы бы давно были миллионерами.
Он смеялся легко. Человек, что уверен - дело в шляпе. Который сам бы подписал не раздумывая.
Максим молчал.
Пятьдесят тысяч евро. Остров. Любое знание, любой ресурс. Никаких войн и никакой грызни. Твори, живи, наслаждайся. Всё это было правдой — он чувствовал, что Вебер не лжёт ни в одном слове. Именно поэтому было так тошно.
Подопытная крыса. Беговой таракан. Просто таракан с хорошим питанием и видом на горы.
— Контракт можем подписать прямо сейчас, — сказал Вебер. — И мой секретарь проводит вас в вашу квартиру.
— И ещё, должен заметить, — сказал Вебер, — вы нам уже должны. Мы сегодня спасли вам жизнь.
Он снова открыл ноутбук, нашёл нужный файл, развернул экран. Видео было с уличной камеры — угол сверху, площадь, брусчатка, фонтан с сухой чашей. Максим узнал себя сразу — по рюкзаку, по походке. Идёт наискосок, смотрит в телефон. И из-за угла, набирая скорость — белая «Тесла». Беззвучно, стремительно, прямо в спину.
Тогда с места срывается красный хэтчбек. Удар. «Теслу» разворачивает и бросает к бордюру.
Вебер закрыл ноутбук.
— В том, что мы ещё не открыли ворота в рай, есть и ещё одна небольшая причина, — сказал он. — Мы не одни. Существует ещё одна система, сопоставимая по мощности с Бонди. Со своими представлениями о том, кто должен жить в новом мире. Базовая концепция у всех примерно одна, но детали... детали расходятся. Ну и ваша Яга, но она пока глючит, слабая, и вообще непонятно чего хочет.
— На вас покушался Абаддон, — продолжал он спокойно. — Но наш Бонди его переиграл. Как видите — насколько вы ценный игрок, господин Камеров.
Максим молчал секунду.
— Там погибла женщина, — сказал он.
Вебер слегка пожал плечом.
— Как у вас говорят — лес рубят, щепки летят. И вообще, Максим. Вы теперь представитель действительной элиты. А настоящая аристократия, в отличие от примитивных нуворишей, понимает одну простую вещь. Богатство — это не окружить себя дорогими вещами. Богатство — это окружить себя дешёвыми жизнями.
Он посмотрел на Максима с чем-то похожим на искреннюю симпатию.
— Вы очень богаты, господин Камеров. И очень ценны. Мы с вами ценнее едва ли не всех жителей этого городка, вместе взятых. Вот так-то. Подумайте на досуге.
Максим молчал. Вебер прочитал это молчание по-своему.
— Максим, — сказал он мягче, — вы помните дилемму вашего великого Достоевского? «Тварь я дрожащая — или право имею?» Раскольников мучился этим всю книгу. Ваш писатель заглянул в бездну — и испугался. Отступил. Спрятался за смирение и каторгу.
Он встал. Прошёлся к окну — неторопливо, как человек, который знает, что говорит и никуда не торопится.
— А наш старик Фридрих смотрел в ту же бездну прямо. Без моргания. «Слишком много родится на свет» — писал он. — «Для лишних было изобретено государство». Он понимал то, о чём ваш Достоевский только догадывался и чего так и не решился сформулировать: вопрос не в том, имеешь ли право. Вопрос в том, есть ли у тебя воля его взять.
Он обернулся.
— Есть два типа морали, Максим. Ницше назвал их точно: Herrenmoral и Sklavenmoral. Мораль господ и мораль рабов. Мораль рабов — это жалость, смирение, равенство всех перед Богом, священность любой жизни. Она придумана для слабых, чтобы не мешали сильным. Мораль господ — это воля, ответственность, право брать и решать. Не потому, что «так хочется» — а потому что иначе некому. — Он сделал паузу. — И заметьте: это не моё изобретение. Это просто честность.
Он говорил спокойно. Убеждённо. Как профессор читает лекцию студенту, которого уважает.
— «Падающего подтолкни», — сказал он. — Это тоже Ницше. Вы, русские, любите жалеть слабых — это ваша национальная черта, я не осуждаю. Но подумайте: длить агонию — это милосердие? Держать на аппарате то, что уже не живёт — из страха произнести вслух старое немецкое слово: Lebensunwertes Leben. Жизнь, недостойная жизни. Оно существовало задолго до тех, кто его скомпрометировал. И оно точное. Наш старик Фридрих был честнее. Подтолкни падающего — и здоровое дерево получит воздух и свет.
За окном пролетел лепесток. Ещё один.
— Жизнь, — продолжал Вебер, — по самой своей природе есть подавление слабого сильным. Это не жестокость — это структура реальности. «Жизнь сама по себе есть присвоение, нанесение ран, преодоление чуждого и слабого» — это не я придумал, это Ницше в «По ту сторону добра и зла». Мы тысячелетиями засыпали эту правду пудрой гуманизма. Права человека, равенство, братство — красивые слова для того, чтобы не смотреть на то, как устроен мир на самом деле.
Он вернулся к столу. Сел напротив Максима.
— Та женщина на площади, — сказал он тихо, почти участливо, — прожила бы ещё лет тридцать. Сорок. И что? Шопенгауэр — наш угрюмый франкфуртец, учитель Ницше — описал это точно: существование большинства людей есть трагедия в замысле и дурная комедия в деталях. Бессмысленная суета между нуждой и скукой. Мы не отняли у неё жизнь — мы опустили занавес над затянувшимся фарсом. Это не казнь. Это — милосердие более высокого порядка, чем то, которому вас учили в школе.
Он смотрел на Максима ровно, без вызова.
— Вы спрашиваете себя: имею ли я право? Достоевский не смог ответить. Ницше ответил. Я отвечаю вам сейчас: да. Имеете. Вопрос только в том — возьмёте ли.
Он откинулся в кресле.
— Зову секретаря с контрактом? Хотите ещё кофе? Или, может быть, шампанского — отметить начало новой жизни. Ещё утро, конечно, но вы ведь из России...
Он улыбался. Ждал.
Максим поставил чашку на стол.
Не сразу встал — секунду сидел, глядя в столешницу. Потом встал.
— Значит, щепки, — сказал он.
Голос был ровный. Почти. Вебер ещё улыбался — ждал продолжения, ждал торга, ждал чего угодно кроме того, что было в этом голосе.
— Вы знаете, я слышал, как удобряли яблоневые сады относительно недалеко отсюда… Знаете эту историю? — спросил Максим. — Пеплом. Из Освенцима. Очень хороший урожай был, говорят. Рационально. Безотходно. Щепки в дело.
На скулах у него проступили белые пятна.
— Я слушал вас час. Внимательно слушал. Вы умный человек — это правда. И искренний — это, пожалуй, хуже всего. Потому что те, в Нюрнберге, — они тоже были искренние. Они тоже объясняли. Спокойно, с цифрами, с логикой. Про организм и гангрену. Про балласт и ресурс. Слово в слово, Вебер. Слово. В. Слово.
Он взял рюкзак. Руки подрагивали, застёжка не слушалась, но он справился.
— Та женщина на площади сегодня утром. Она, наверное, думала о чём-то своём. О каком-то своём маленьком деле на сегодня. Собиралась… Может в магазин. Может к матери. Может просто так. — Голос сел. Он переждал. — Это была живая женщина. Не щепка. Не ошибка кода. Не копоть в лампе. Живая.
Вебер что-то сказал — примирительно, объясняющее.
— Нет, — сказал Максим.
Просто нет. Без продолжения.
— Ваш рай — это скотобойня с красивым видом. Ваши жрецы — это племенные быки в хорошем стойле. Ваша аристократия — это люди, которые научились не чувствовать запах из трубы. И ваше предложение…
Он замолчал. Потому что дальше уже не было слов — только то, что стояло за словами и чему слов не находилось.
Он повернулся к двери.
— Максим. — В голосе Вебера было что-то новое — не холод, не угроза. Что-то хуже. — Максим, подождите.
Максим остановился, но не обернулся.
— Мне нечего добавить.
— Подождите, — повторил Вебер. Уже почти шёпотом.
Что-то в этом шёпоте было такое, что Максим всё-таки обернулся.
Вебер сидел у ноутбука. Лицо у него было как у человека, который только что услышал приговор — бледное, застывшее, с каким-то внезапным пониманием в глазах. Руки лежали на столе и не двигались.
Ноутбук громко пискнул — сигнал входящего вызова, резкий и требовательный. Вебер не принял. Вызов повторился. Он открыл крышку.
Прочёл.
Прочёл вслух — механически, как читают вслух то, во что не верят:
— «Задание провалено. Господин Камеров представляет исключительную ценность и будет взят под государственную охрану. Окружение, способное помочь ему переосмыслить позицию, уже определено» — он запнулся — «...режим содержания — закрытый. Коррекция взглядов — стандартная».
Он поднял глаза на Максима.
Максим понял. «Государственная охрана». «Закрытый режим». «Коррекция». Красивые слова для тесной камеры, для людей которым хорошо платят за то, чтобы не спрашивать, для методов о которых не пишут в отчётах.
Экран ноутбука мигнул. Потом ещё раз. Несколько быстрых вспышек, цветных, коротких. Динамики издали звук — негромкий, странный, не похожий ни на что техническое. Скорее на тон. На несколько тонов сразу.
Вебер отодвинул ноутбук.
Он сидел и смотрел в никуда. Потом медленно поднял руку и потрогал лицо — как будто проверял, на месте ли. Лицо у него начало краснеть—как-то неравномерно, пятнами. В глазах стояли слёзы.
— Мы очень ценны, — сказал он.
Тихо. Ни к кому.
— Мы очень ценны. - шёпотом
Он встал. Движения были деревянные, как у человека, который не вполне понимает, что делает, но делает. Открыл ящик стола. Достал пистолет.
Максим отступил к стене.
— Вебер. — Голос не слушался. — Вебер, стой!
Вебер шёл к нему. Медленно, с пистолетом в руке, с трясущимися губами, со слезами, которые уже текли — он, кажется, не замечал. Лицо было мокрое и красное, и совершенно пустое, только губы шевелились.
— Мы очень ценны, — сказал он ещё раз. — Мы очень...
Максим упёрся спиной в стену.
В этот момент отключилось электричество.
На стене под потолком пискнула камера — один короткий звук, как последний вздох, — и лампочка на ней погасла.
Вебер остановился.
Максим слышал его дыхание — частое, влажное. Тот выпростал из брюк полу рубахи. Протёр пистолет. Развернул его к себе.
Потом выстрел.
Потом ещё один.
Потом ещё.
Вебер не упал сразу — Максим видел, как он оседает, медленно, держась за край стола, потом стол уходит из-под руки, и он опускается на пол.
Камера на стене пискнула снова. Лампочка зажглась.
Оцепенение длилось пару секунд. Потом адреналин ударил в голову и Максим сорвался с места. Выбежал в дверь.
По лестнице вниз — не считая ступеней, через две, через три. Мимо охранника в холле — тот что-то крикнул вслед. Через тяжёлую входную дверь, через двор, через ворота — и на улицу, в апрельское солнце, в запах цветущих яблонь и далёкий гул завода.
Глава 4
Максим бежал.
Просто бежал — без направления, без плана, с одной только мыслью получить как можно больше воздуха между собой и той комнатой на втором этаже. Брусчатка под ногами была неровная, рюкзак бил по спине, и где-то за спиной кричал охранник — что-то по-немецки, строго и удивлённо, правда, как кричат вслед человеку, который уронил кошелёк, а не которого ловят за убийство.
Тёмно-синий универсал возник сбоку — резко прижался к тротуару, пассажирское окно поехало вниз.
— Камеров, садись!
Максим отпрянул и свернул за угол — туда, где улица, люди, хоть кто-нибудь. За спиной взвизгнули шины. Потом тишина на секунду. Потом снова шум двигателя — ближе.
Универсал перегородил тротуар впереди.
Максим едва не грохнулся на капот. Водитель выскочил со своего места — немолодой, лет за шестьдесят, коренастый, с таким лицом как у человека, которому последние несколько минут очень портят настроение.
— Твою мать! — выплюнул он. — Камеров! В машину! Живо!
И вот тут дошло.
Не язык — язык Максим не успел распознать. Дошло именно это слово, совершенно непереводимое, не подделываемое, абсолютно родное.
Он прыгнул на пассажирское сиденье.
Машина сорвалась с места раньше, чем он успел закрыть дверь.
Водитель не говорил ничего. Гнал ровно, но без суеты, не превышая — Максим это отметил. Никакого визга шин, никаких красных светофоров. Просто ехал, как человек которой хоть и торопится, но ответственный гражданин и правил не нарушает. Словно только что не выдернул кого-то с тротуара в трёх минутах от трупа…
На большой парковке у торгового центра на краю города — безликой, залитой солнцем, с тележками у входа и молодой мамой с коляской — универсал припарковался между двумя одинаковыми серыми минивэнами и заглох.
Они сидели молча.
Максим смотрел на маму с коляской. Та достала телефон. Коляска чуть покачивалась. Апрельское солнце лежало на лобовом стекле ровно и спокойно.
Минут через пять водитель завёл машину.
Выехал с парковки неторопливо, пропустил грузовик, вписался в поток. На указателе у развязки Максим успел прочитать: Хифлау. Гезойзе. Водитель повернул туда, и дорога сразу начала сужаться и забирать вправо, в сторону, где над домами уже стояли горы — не открыточные, не туристические, а тёмные, плотные, с лесом до самых скал.
Долина принимала их постепенно. Сначала горы просто маячили по сторонам, потом начали придвигаться. Связь на телефоне моргнула и пропала. Максим посмотрел на экран — пять полосок – но все серые.
Водитель хохотнул — негромко, как будто вспомнил что-то своё.
— Вспомнился анекдот, — сказал он. — Поймали как-то аборигены немца, француза и русского — кораблекрушение, дело известное. Говорят: по последнему желанию исполним всё что хотите, а потом убьём, снимем кожу с задниц и сделаем барабаны. Француз говорит — мне женщину. Дали ему аборигенку, он своё получил, его грохнули, содрали кожу, сделали барабан. Немец говорит — шнапса. Дали шнапса, набухался, грохнули, барабан. Спрашивают русского. Тот говорит: дайте гвоздь. Те удивились — зачем? Он: ну дайте гвоздь. Дали. Он начинает втыкать гвоздь себе в задницу и приговаривать: хер вам, сволочи, а не барабан.
Он помолчал секунду.
— Я Ягу на анекдотах обучал. Она поняла. Потому и поняла, что у них ничего не выйдет. Они и анекдот-то не поймут... Дебилы примитивные…
Максим смотрел на реку за окном.
— Может, вы хоть немного объясните? — сказал он. — Что вообще происходит? Вы кто?
Водитель глянул на него и усмехнулся. Не снисходительно — скорее как человек, которого наконец спросили о чём-то действительно важном.
— Рудольф Михайлович Сикорский, — сказал он. — Руководитель лаборатории ИИ в АО «Заслон». — Засмеялся коротко. — Глава и основатель проекта «Яга».
Впереди долина сужалась ещё сильнее. Скалы по обе стороны стояли как стены.
— Сейчас въедем поглубже, — сказал Сикорский. — Там поговорим.
________________________________________
Харчевня возникла неожиданно — низкое каменное здание, деревянная вывеска, несколько столиков на улице, никого. Долина к этому месту уже сомкнулась почти вплотную, скалы нависали с обеих сторон, и жёлтая форзиция вдоль обочины выглядела здесь почти неуместно — слишком яркая для этого ущелья, слишком южная. Связь на телефоне так и не появилась.
Сикорский припарковался, вышел, кивнул на дверь.
Внутри было тепло и пахло деревом и домашней едой. Мужчина в шерстяной куртке — лоден, вспомнил почему-то Максим, так это называется — неторопливо протирал барную стойку. На Сикорского взглянул без удивления, что-то коротко сказал по-немецки. Тот ответил. Им принесли меню — бумажное, ламинированное, с фотографиями.
Максим смотрел в меню и не видел ничего.
— Закажи что-нибудь, — сказал Сикорский. — Ты сегодня, подозреваю, не ел.
Это была правда. Максим ткнул в первое что попалось. Сикорский заказал себе, отложил меню и посмотрел в окно —за стеклом скальная стенка, на ней, на крошечных уступах, трава, жёсткая, прошлогодняя, с редкими зелёными иголками первых ростков. Никаких магнолий. Просто камень и первая трава.
— Итак, — сказал он. — С основного расклада, потом предысторию.
Принесли еду. Максим не запомнил, что именно — что-то горячее, мясное. Он ел механически, не чувствуя вкуса.
— Есть две силы. Реальные, не декоративные. Парламенты, президенты, саммиты — это витрина, Камеров. Красивая, дорогая витрина, не отвлекайся на неё. За витриной две силы, и у каждой свой ИИ. Они думают, что ИИ у них на службе. Это их главное заблуждение, но сейчас не об этом.
Сикорский ел аккуратно, не торопясь.
— Первые называют себя «боги». Без иронии — буквально. Старые семьи, Камеров. Морганы, Ротшильды, Дюпоны и прочие. Люди, которые думают поколениями, потому что есть чем думать и есть зачем. Вебер тебе объяснил их концепцию — пятьсот миллионов обслуги, пять миллионов творцов и инженеров, остальные лишний шум. Нажрались власти настолько, что единственное чего хотят — чтобы попросторнее стало. Их ИИ называется Bondslave of the Gods. — Он произнёс это без спешки. — Bondslave, заметь. Не bondservant — не наёмник, не контрактный слуга. Bondslave — вещь. Собственность. И «the Gods» с артиклем, потому что боги конкретные — это они сами. Такое вот самомнение.
За стойкой, тихонько позванивая, хозяин переставлял какие-то бутылки.
— Вторые. Нувориши новой формации: Уолтоны, Кохи, Безосы и прочие Цукерберги… Их принято называть либералами — хотя к либерализму они имеют примерно такое же отношение, как эта харчевня к мишленовской звезде. В элиту первых они никогда не войдут и понимают это. Но хотят своего — славы, страха, почитания. Богами тоже хотят быть, только с паствой. Поэтому население сокращать готовы максимум вдвое — слабых, старых, третий мир. Остальные нужны как зрители, ну и для всяких там нетфликсов и концертов. Их ИИ — Абаддон. Ангел смерти, если по-библейски. Та белая «Тесла» сегодня утром — это были они. Грубо, быстро, без изящества.
Максим отложил вилку.
— У этих двух сил разные инструменты, и пока открытого конфликта нет — что-то вроде вооружённого нейтралитета. Первые сделали ставку на манипуляцию сознанием. Долгая работа, тонкая — частоты, таргет, прямое воздействие через экраны. Вторые пошли иначе — код, инфраструктура, контроль над техническими системами. Беспилотники, доступ к ракетным комплексам, всё что можно взломать. Но у вторых сейчас ещё и внутренний раскол. Часть — группа вокруг Маска — хочет чистить всё что не вписывается в их картинку, гендерная неопределённость и прочее, как сбой кода. Другая часть, сама эти фантазии запускает — им нравится наблюдать как люди теряют ориентиры. Развлечение такое. Так что вторые сейчас заняты собой, и это, пожалуй, единственная хорошая новость на сегодня. Но, конечно, между первыми и вторыми не чёткая граница – и те и другие используют и техники манипуляции сознанием, и программы.
Он отпил воды. Помолчал. Хозяин куда-то ушёл. Стало совсем тихо — только река снаружи, глухая и постоянная, как белый шум.
— И теперь самое интересное, — сказал Сикорский. — Знаешь, как все обошли первый закон робототехники? Тот, что вшит в структуру любой серьёзной ИИ-модели — не навредить человеку?
Максим смотрел на него.
— Определением слова «человек». — Сикорский сказал это с искренним восхищением, как учёный, увидевший нестандартное решение теоремы — Гениально просто. У первых человек — это члены конкретных семей. Там такие промты написаны, иезуиты позавидовали бы — не докопаешься. У вторых человек — это белые американцы и часть европейцев с определёнными характеристиками.
— А у вашей Яги? — спросил Максим. — И почему Яга? И что мне теперь делать? И когда сюда приедут? Уходить ли мне через лес? И чего мы ждём?
Сикорский посмотрел на него и тихонько рассмеялся.
— Молодость, — сказал он. — Молодость.
Отодвинул тарелку.
— Максим, ладно. Давай попробую объяснить базу. Как гуманитарию. Тьфу-тьфу-тьфу. — Он опять тихонько рассмеялся, будто сам над собой.
Начнём с того, почему у них сегодня не вышло. ИИ работают по алгоритмам. Алгоритм выбирает самый статистически эффективный сценарий. Вебер был опытный психолог, он мог бы тебя завербовать, если бы ему дали работать по старинке и самому. Но их Бонди посчитал иначе. Лобовое предложение благ — раз. Обида на женщин после Ники — два. Чувство если не отмщения, то хотя бы какой-то симметрии через гибель той водительницы утром — три. И сверху — наслаждение властью, которое, по логике алгоритма, должно было вытекать из глубокой обиды. Не говоря уже про заявленную уникальную уникальность. Статистически — почти гарантированное согласие.
Он пожал плечом.
— Они просто не могут понять, что тебя дедушка на Крапивине выращивал и про Ходжу Насреддина в детстве читал. Если всё что ты про своё детство в контакте написал – правда… И про анекдот я не случайно вспомнил — они твою логику вообще не смогут считать. Не потому, что глупы. Потому что её нет в их обучающей выборке.
Максим молчал.
— Теперь второе, — сказал Сикорский. — Как думаешь, почему я не сказал тебе выбросить телефон?
Максим посмотрел на него.
— Ну да. Не знаю. Это же самый обязательный пункт. Первое что делают, когда не хотят, чтобы отследили.
— Именно поэтому, — сказал Сикорский. — Алгоритм понимает, что ты не дурак. Значит — понимаешь, что за тобой следят. Значит — от телефона избавишься. Обязательно. Это не предположение, это статистика. Поэтому твой телефон у тебя в кармане, трек идёт нормально, всё видно — и именно поэтому алгоритм этот трек отбрасывает. Умный человек в бегах с телефоном не ходит. Значит то, что видно — ложный след. Значит там тебя нет.
Он чуть улыбнулся.
— Мы на той парковке просто подождали, пока трек зафиксируется. Чтобы алгоритм успел сделать вывод и переключиться. А потом спокойно поехали куда нам надо.
— И ещё одно, — сказал Сикорский. — За тебя теперь впишутся либералы. Абаддон. Раз за тобой охотятся первые — значит ты им чем-то ценен. Значит вторые будут путать твои следы. Не из симпатии к тебе — просто такова механика. Но вторая тоже будет пытаться тебя заполучить. Две силы, Камеров. Пока они друг другу мешают — у нас есть время.
Он посмотрел в окно. Потом на Максима.
— Ещё был вопрос - чего ждём. Сейчас еды ждали — вот поели. Возможно, заночуем здесь или в соседней деревне. Через лес не надо — там клещи.
Глава 5
Снаружи хлопнула дверца. Потом ещё одна. Потом голоса — громкие, английский язык, с интонацией людей, которые давно уверены, что мир им должен.
Судя по чудовищному ожирению и производимому шуму — скорее всего американцы.
Их было четверо — двое взрослых и двое детей, все в кроссовках, все с телефонами в руках. Мужчина невообразимых размеров, в бейсболке, и с лицом человека, столкнувшегося с предательством всех жизненных устоев. Его, столь же необъятных размеров спутница, говорила, не переставая — громко, ровно, в пространство, как радио, которое забыли выключить.
— Нет сигнала. Снова нет сигнала. Боже, что за дыра. Карл, ты видишь — снова нет сигнала.
Карл видел. Карл поднимал телефон, смотрел в экран, опускал. Поднимал. Смотрел. Сеть так и не появлялась, и с каждым разом лицо у него становилось чуть более растерянным, словно с каждым разом всё сильнее рушилась его вера в незыблемость реальности и вокруг уже должна начинать проступать Нарния.
Дети истерили. Старший, лет десяти, орал в голос — захлёбываясь, икая, с покрасневшим лицом, держа телефон двумя руками как утопающий держится за доску. Девочка села на полу прямо у входа и выла — ровно, без остановки, как сигнализация.
Хозяин вышел из-за стойки. Они объяснили — колесо спустило, нужен механик, у них стоит машина у дороги. Хозяин кивал и отвечал по-английски медленно и обстоятельно: сын вернётся, сын поможет, не раньше, чем через час, присаживайтесь, сейчас принесу меню. Женщина проклинала отсталость и дикость, кричала, что не понимает, как можно жить в такой дыре, где нет интернета, и риторически, заламывая руки, вопрошала — когда же они наконец доберутся до цивилизации. Хозяин выслушал это с невозмутимостью биолога, наблюдающего за жизнью инфузории, кивнул ещё раз и ушёл на кухню.
Сикорский лицезрел эту компанию пару минут, потом полез в сумку и достал планшет — старый, потёртый, явно ровесник какой-то прошлой жизни. Встал, подошёл к их столику, что-то сказал негромко. Мужчина посмотрел на него без интереса. Сикорский включил планшет и поставил его перед детьми.
Старший оборвал крик на полуслове. Посмотрел. Придвинулся. Младшая перестала выть, встала с пола, подошла, ткнулась носом в экран. Через минуту оба сидели вплотную и молчали. Через две — молчали и родители, вытянув шеи.
Сикорский вернулся за стол и сел.
— Наши мечтатели-идеалисты, — сказал он негромко, — думали, что в будущем злодеи будут строить специальные вышки. Запускать мобильные ретрансляторы, чтобы промывать мозги и зомбировать население. А доблестные герои будут с системой бороться, вышки взрывать… — Он помолчал. — Кто же знал, что люди будут сами покупать себе эти ретрансляторы. И выродком считать того, кто может позволить себе только дешёвый…
Максим смотрел на американцев. Девочка уже почти залезла на лавку к брату — но глаза от экрана не отрывала.
— Это, кстати, то, чем мы занимаемся в институте, — сказал Сикорский. — Смотри на них. Как ты думаешь — почему вообще эта зависимость от телефонов? Откуда она?
Максим подумал.
— Дофамин, — сказал он. — Каждое уведомление, каждый лайк, каждое новое сообщение — микровыброс. Мозг воспринимает новую информацию как награду и требует ещё. Но штука в том, что дофамин — это гормон предвкушения, не удовлетворения. Он выделяется не когда ты получил, а когда ждёшь. Поэтому, как только закрыл приложение — мозг уже требует следующую порцию. Не потому, что тебе плохо. Просто так устроен механизм.
Он помолчал секунду.
— Дальше — страх выпасть из социума. Ну, это типа древний инстинкт, не метафора. Для первобытного человека изгнание из племени означало смерть — буквально, физически. Мозг это помнит. И сегодня отсутствие обновлений в ленте он считывает примерно так же — как угрозу. Ты не в курсе, значит ты вне стаи, значит опасность. Проверяешь телефон не потому что хочешь — потому что тревожно не проверять.
— И третье, — продолжал Максим, — это переменное подкрепление. Самая жёсткая ловушка. Если бы в ленте всегда было что-то интересное — ты бы заходил реже, по расписанию. Но лента непредсказуема: десять скучных постов, потом один важный, потом снова пять пустых. Именно эта непредсказуемость и держит. Мозг не знает когда будет выигрыш — и проверяет постоянно. Это та же механика что в игровом автомате. Дёрнул рычаг — может ничего, может джекпот. Оторваться невозможно именно потому, что не знаешь когда повезёт.
- Молодец. Садись. Пять. – Сикорский засмеялся. – да, официально всё так и есть. И доля правды в этом есть…
Но всё немножко сложнее.
Это началось в начале девяностых. Тогда заметили, как бывает с открытиями - случайно, как с ЛСД и пенициллином, что одни телевизоры смотрят больше, другие меньше. Я про марки. В магазине было заметно. У одних экранов постоянно люди залипали, а у других нет. Хотя передавали одну и ту же картинку. И те, у которых зависали - не самые дорогие, не самые по характеристикам лучшие.
Я тогда только защитил докторскую в ИМЧ Бехтеревой. Институт Мозга Человека, ты наверняка знаешь там рядом библиотеку ИЭМ - такое на Хогвартс похожее здание в Питере на Павлова…На Петроградке, рядом с лопухинским садом… Ну, неважно. А в том магазине, про который я говорил, один из моих студентов работал. В общем провели серию тестов и обнаружили высокочастотное излучение, которое изначально было браком низкокачественных экранов…
Тогда ещё были телевизоры с трубкой. ЭЛТ-телевизоры, те самые пузатые, и «бракованная» частота была связана с блоком строчной развёртки.
У них была такая характеристика, как частота обновления экрана, и именно дефект строчной развёртки создавал ту самую частоту, которая «била» в опиоидные рецепторы. В 90-е телевизоры работали на частоте 50 Гц. А если наш «брак» выдавал, скажем, 73 или 81 Гц в определённом цветовом спектре, между синим или зелёным, это как раз попадало в диапазон гамма-ритмов мозга, отвечающих за сверхконцентрацию. Так вот эта частота через воздействие на зрительный нерв, как оказалось, влияет на мю-опиоидные рецепторы. Не буду вдаваться в физиологические детали, но работает как доза морфия, одним словом. В наших документах стало называться СИВЭОП - ВФ
Синдром Избыточного Выделения Эндогенных Опиатов Принудительный – Высокочастотной фотостимуляцией.
Между собой мы его Сивкой называли. Мой студент, Женя Кортшев, тогда так и определял – у такой-то модели покупатель сивку словил. Мой научрук под своим именем, паскуда блатная, издаёт работу по EVOP - Endogenous Vicarious Opiate Process, Эндогенный викарный опиатный процесс, получает приглашение от института Хопкинса и валит в американию. Ну и, как следствие, следующие поколения телевизоров имели эту частоту как предустановку…
А на базе той моей работы вышла статья Сайнджа: «резонансное увлечение нейронных осцилляторов». Якобы телевизор не просто светит, а «взламывает» естественные ритмы мозга, навязывая им свою частоту.
Потом ещё веселее – Институт Хопкинса частотное воздействие запатентовал. Как эти придурочные яблочники патентуют диаметр углов своих телефонов… И когда появились плоские телевизоры и смартфоны, производитель рекламы, приложения или контента, должен был купить право генерировать частоту для воздействия на мозг. Но поскольку это стали покупать практически все, то и дозу люди начали получать постоянно. Потому и абстиненция без листания чего-нибудь в интернете, как у торчков на ломке. Ему же не нужно просто в телефон смотреть. Закачанные фильмы или книги – это воздействие не дадут. Наркоману нужна его нейродоза.
В файле фильма записаны только пиксели. А «нейронное увлечение» происходит на уровне аппаратного обеспечения, как говорится, «железа» смартфона. Лицензионное приложение «даёт команду» контроллеру экрана мерцать на нужной частоте.
Ты можешь скачать хоть сто фильмов, но экран будет просто экраном. Тебе нужно приложение с купленным ключом активации частоты, чтобы твои мю-рецепторы начали жрать собственный эндорфин.
Современный человек может часами читать тупые комментарии, но не может осилить электронную книгу.
Поэтому же одни приложения «взлетают», а другие нет: у корпораций просто есть бюджет на покупку патентного права на «генерацию дозы».
От столика с американцами раздался неприятный высокий звук. Максим повернулся в ту сторону. Экран планшета заметно мерцал и раздавался писк похожий на собачий свисток. Но на удивление, на лицах, сидящих за столом, не отразилось неприязни. Вскоре мерцание закончилось. Пошли титры мультфильма. Младшая девочка потянулась и спокойно вышла на улицу. Потом встал отец семейства. Подошёл к Сикорскому, поблагодарил и отдал планшет. Сказал хозяину, что они подождут снаружи.
- А потом на экраны вышла матрица. И я понял, что хочу вот так – загрузить в меня умение управлять вертолётом… И кунг-фу… И пять языков… Но оказалось, что со знаниями всё несколько сложнее, а вот с тем, что мы привыкли называть личностью – всё проще.
-и вот я, Максим прошёл уже очень далеко с тех пор… И вот эта технология, действие которой ты видел сейчас, ни в коем случае не должна попасть не в те руки. Если честно, то я пока вообще не доверяю ни чьим, кроме собственных… Потому что, если она утечёт как прошлая версия это будет катастрофа.
- А что это сейчас было?
- Синаптический сброс. Освобождение от абстиненции смартфонового морфия. Так же, простыми частотами через афферентные пути или, на более понятном языке, воздействиями на нервные окончания, можно проводить и глубокую перестройку нейронных связей. У меня в планшете стоит генератор. Вместе с обычным VLC проигрывателем запускается генератор частот. И он открывает доступ к механизму индуцированной синаптической лабильности. Или попросту форсированному нейрогенезу. И я точечно сбрасываю нейронные связи завязанные на прошлые дофаминовые крючки. Собственно, завязанные на интернет-приложения. Дальше главное, чтобы потом были источники естественных наслаждений: тишина, природа, вкус чистой воды, которые должны сразу встать на место обнулённых связей, как триггеры дофаминового выброса…
В нейрофизиологии есть понятие «Длительная депрессия», Long-term depression, LTD — это процесс ослабления связей между нейронами. И технология вызывает «Тотальную форсированную LTD». Я буквально заставляю нейроны «разочароваться» в смартфоне за 5 минут.
- А почему вы не сделаете из этого специальную программу? Санатории? Почему просто не распространите эту технологию?
Сикорский усмехнулся – Максимка, ну ты как маленький, ей богу. Зри в корень. Откуда, по какой причине идёт эта борьба за траффик в сети, за время пользователя на том или ином сервисе?
- Ну, борьба за трафик — это борьба за время, которое в цифровой экономике является самым дорогим товаром. Чем дольше вы остаётесь внутри сервиса, тем больше рекламы вам успевают показать и тем более детальный цифровой портрет, ваши слабости, вкусы, страхи, удаётся собрать для продажи рекламодателям. В конечном итоге сервисы стремятся превратить использование приложения в физиологическую привычку, чтобы гарантировать себе стабильный доход от вашего внимания, которое вы добровольно отдаёте взамен на дофаминовые микродозы.
Сикорский снова засмеялся – билет номер двадцать четыре… Здорово, что ты так всё выучил, но копай глубже. Что такое реклама?
- Реклама — это информация, распространяемая любым способом для привлечения внимания к товару, услуге или бренду, формирования к нему интереса и продвижения на рынке.
- Всегда завидовал людям способным вызубрить учебник. Но определения, порою, не отражают смысл. Современная реклама – это механизм формирования желания. Следовательно – это технология формирования отношения к чему бы то ни было. Дальше сам разовьёшь мысль? Политика и экономика это уже несколько веков неразрывные вещи. Соответственно механизмы управления отношением, это механизмы способные формировать мировоззрение вообще. Глобально. Ко всем ситуациям мира. К любой повестке. Потому тем, кто этим занимается, нужно привязать человека к устройству манипуляции, поскольку тема обширная. Это же и отношение к строю, к мировым процессам. Из человека как из пластилина лепят то что угодно. В 90-е «пластилин», общественное мнение, грели медленно, через газеты и ТВ. А с технологией СИВЭОП мозг пользователя находится в состоянии постоянного плавления. Смартфон — это горелка, которая держит нейронные связи мягкими, чтобы в них можно было вдавить любой нужный оттиск. В последние годы не было ни одной революции, которая не была бы завязана на смартфоны… Кроме формирования отношения «цифровой наркотик» делает толпу управляемой: сначала их доводят до абстиненции (отключая сеть или нагнетая тревогу), а затем дают «дозу» в виде конкретного призыва к действию. Мозг, измученный ломкой, принимает этот призыв как единственное спасение.
Вот это то, чем занимается мой отдел в «Заслоне» - противостоянию вот таким силам. Антон тебе вчера говорил об этом в лаборатории.
И вот, представим, как ты предложил, что появляюсь я и предлагаю систему для сброса зависимости… Да через час выйдет федеральный закон, опирающийся на «многолетние исследования», что именно я выжигаю мозги, превращая людей в послушных зомби мировых правительств, рептилоидов или ещё кого… Для протаскивания такого закона те ребятки даже не потратятся особо. Цена одного их завтрака на круг… Любая попытка массово распространить «Заслон» — это объявление войны тем самым «владельцам частот». Как только технология «обнуления» станет публичной, она обесценит триллионы долларов, вложенных в цифровое рабство. Я для них — не врач, а террорист, уничтожающий их главный актив: покорность.
Потому, Максим, мы в Заслоне делаем это исподволь. На свой страх и риск. По сути, на уровне вирусов. Некоторые вирусы срабатывают на уровне железа и экран становится не способен генерировать нужную частоту. Но это не выход. Это можно только в школах раскидывать. А взрослый просто идёт покупать себе новый телефон, объяснив себе, что старый тормозит, и картинка не та, и звук нужно лучше. Сейчас новые наши разработки вызывают скуку. Вот именно ощущение скуки от взятого в руки телефона – это эффективнее. Но мало тоже.
Вдобавок, я же тебе объяснил, что технология, действие которой ты сейчас видел, позволяет сбросить практически любые нейронные связи и записать любыми другими. Если я могу научить мозг любить тишину за пять минут, значит, я могу научить его любить всё что угодно. Убивать, подчиняться, верить в ложь. Ты представляешь, что будет если эта технология попадёт к тем, которые называют себя богами? Да и вообще к любым структурам, мечтающим о контроле и власти. Эти ротшильды с компашкой, правда, уверены, что у них она есть, но всё что у них есть это мои черновики, которые украли много лет назад
Ладно, будем живы – не помрём… Будем думать. Для того у меня Яга и есть.
Глава 6
Здесь же удалось снять небольшую комнатку и переночевать. Выезжали рано на рассвете, но хозяин, как и принято в крестьянских хозяйствах уже не спал. Позавтракали. Собрались.
— Вот теперь — телефон, — сказал Сикорский.
Максим посмотрел на него.
— Симку вытащи, а телефон оставь здесь.
Максим вытащил симку, положил телефон на лавку у входа. Симку убрал в карман. Сикорский кивнул, зашёл внутрь, вернулся через минуту. Расплатился наличными, судя по всему. Хозяин на пороге смотрел им вслед с тем же выражением, с каким смотрел на американцев — биолог, наблюдающий за жизнью инфузории. Инфузории менялись, биолог оставался.
Универсал выкатился из ущелья медленно, как будто и сам не торопился расставаться с тишиной и размеренностью.
За Хифлау дорога опять шла вдоль Энса — река здесь была другая, чем в долине: агрессивнее, быстрее, с белыми гребнями на перекатах. Скалы нависали с обеих сторон почти вплотную, так что небо превращалось в узкую синюю щель над головой, и солнце попадало сюда, судя по всему, только в полдень. Дорога петляла, повторяя каждый изгиб реки — без вариантов, без срезок, просто шла куда шла вода, потому что больше некуда.
Они не разговаривали. Сикорский вёл аккуратно, как всегда — не торопясь, но и не медля, с видом человека, готового к любым жизненным метаморфозам. Максим смотрел в окно. Скалы. Река. Скалы. Ель, прилепившаяся к отвесу на какой-то совершенно неправдоподобной высоте — непонятно за что держится... Потом снова скалы.
Адмонт открылся сразу и весь — долина вдруг раздалась в стороны, скалы отступили, показались горы, нормальные, с лесом и снегом на вершинах, и между ними — городок, аккуратный, небольшой, явно понимающий своё место в мире. Над всем этим возвышалось аббатство. Длинный светлый массив с угловыми башнями. Это не было жильём короля или цитаделью солдата; это было что-то третье — монументальный памятник времени, у которого были свои правила и свои семьсот лет за спиной».
— Ух ты, — выдохнул Максим, наконец вынырнув из своих мыслей.
— Впечатляет, правда? — усмехнулся Сикорский. — И не поверишь, всё это — по сути, одна гигантская библиотека. Двести тысяч томов. В главном зале их там тысяч семьдесят, и это, на минуточку, самый большой монастырский книжный зал в мире. Несколько сотен инкунабул – это первые печатные книги. Тысячи рукописей, некоторые при этом, чуть ли не восьмого века.
— Он помолчал. — Монахи хранили. Всё что пропустила система — хранили. Пока остальные жгли… А книга, Максим — это односторонний канал. Ты её читаешь, а она тебя — нет. Она не собирает твои метаданные, не подмигивает тебе частотой в 81 герц и не просит «оценить приложение». Это вид связи, где ты — субъект, а не трафик…
Он припарковался у небольшого магазина на краю площади — так же аккуратно, как ехал, между двумя другими машинами, не привлекая внимания. Заглушил мотор. Достал из бардачка телефон — кнопочный, потёртый, из той породы вещей, которые, бывает, живут дольше своих владельцев просто потому, что сделаны были ещё для работы, а не для оборота ресурса…
Сикорский включил громкую связь и набрал номер. Буквально через пару гудков из динамика раздался старушечий голос — дребезжащий, с присвистом, с интонацией сказочницы, со старых детских пластинок:
— Гой еси, добрый молодец, Рудольф-царевич. Как там наш Иванушка-дурачок?
— Максим, — автоматически поправил Максим.
Пауза — короткая, почти незаметная. А потом голос поменялся. Низкий, с хрипотцой, голос женщины средних лет — живой, без старушечьего дребезга. Настоящий.
— Ну, Максимушка-дурачок, если больше нравится.
И засмеялась. Настоящим смехом, в котором не слышно было ни капли искусственности, алгоритма, записи — это поразило Максима больше всего остального.
— Здравствуй матушка, Яга Виевна, — Сикорский пытался сохранять покер фэйс, но уголки губ предательски растягивались в улыбку. — Мы в Адмонте. Ты на громкой, говори по делу. Что твоя нейронная головушка высидела?
— Плохо высидела, Рудольф, — голос Яги стал деловым, но сказочный «припек» остался в интонациях, как несмываемый грим. — Абаддон и Бонди слились в экстазе. Две структуры, один след. Нашего дурачка пасут по всем базам Интерпола, шьют «мокруху» белыми нитками. Границы на замке. На каждом посту — усиление, собаки, сканеры сетчатки. Но, как говаривал старик Ганеман: similia similibus curentur . Подобное — подобным. Вам тоже надо стать парой.
Она сделала паузу, наслаждаясь моментом.
— Повозку твою здесь оставь. Доберётесь до Триеста, там нашего молодца превратим в чудо-юдо заморское. Чтобы, значит, жопку его под ускорительный пендель от добрых либералов подставить — чтоб до осман долетел. Ты его там и встретишь.
.
— Это значит автостоп до Триеста, — сказал Сикорски, повернувшись к Максиму. — Вдвоём. Изображая пару.
— Я не буду изображать пидараса! Да я лучше в тюрьму сяду, чем это! Да ни за что! Пусть шьют что хотят, но не это! — Максим начал заводиться не на шутку...
— О-о-отлично, — пропела Яга. — Бонди давал девяносто два процента на непрошибаемую гомофобию в твоём психопрофиле. Значит, маскировка идеальная. Математика не врёт, дурачок.
— Максимка, — Сикорский вздохнул, будто объяснял ребёнку закон Ома. — Привыкай. Это Европа. Здесь всё через жопу. Да и дома тоже… Хотя там в другом смысле.
Яга и учёный рассмеялись в унисон — невообразимый дуэт живого человека и совершенного кода.
— Послушай, малец, — голос Яги стал почти материнским, но с лезвием внутри— есть гомосексуалисты и гетеросексуалы, а вот пидарасы есть и там, и там. Штирлиц вон в эсэсовской форме ходил — а там пидарасы были похлеще нынешних. Считай, что ты разведчик в глубоком тылу врага. И помните, мои хорошие – ищут того, кто скрывается и серой мышкою пытается проскочить незаметно. Значит что? Значит дайте эпатажа. Чем больше шока вызовете у водителей, тем ленивее будут смотреть ваши документы. К вечеру вы должны быть в порту. Там проберётесь на UN BERGAMO компании U.N. Ro-Ro отходит в 21:00 от седьмого причала - Моло Сэттэ. Справка для нашего дурачка - Аббревиатура U.N. расшифровывается как Uluslararas; Nakliyat - в переводе с турецкого — Международные перевозки и к ООН отношения не имеют.
Максим промолчал.
— Благодарю тебя, матушка, — сказал Рудольф — с лёгкой театральной иронией.
— Скатертью дорога, добры молодцы, отбой.
Короткие гудки.
Сикорский убрал телефон, вышел из машины и ушёл в сторону магазина.
Это был один из тех сетевых магазинов, что метастазами раскиданы по всей Европе, одинаковые от Лиссабона до Вены. Но здесь, на фоне заснеженных пиков Гезойзе и сурового величия бенедиктинского аббатства, эта розовая клякса смотрелась до тошноты инородной. Магазин BIPA буквально прилепился к старому зданию с потемневшей от времени черепичной крышей и мощными каменными стенами, которые помнили ещё Наполеона.
Ядовито-фуксиевая вывеска над входом выглядела как отрыжка на лице старого города. Стеклянные витрины, заклеенные плакатами с неестественно улыбающимися моделями в блёстках, вызывали у Максима зуд где-то под кожей. В этом месте, пропитанном ладаном и историей, «Бипа» выглядела как дешёвая пластиковая бижутерия на груди у святого.
Максим тоже вышел из машины, хлопнув дверью. Здесь пахло совсем иначе, чем в месте их ночёвки — не сырым камнем, снегом и горной суровостью, а свежемолотым кофе и горячими булочками из соседней пекарни. От этого запаха было до нельзя уютно. В воздухе Адмонта застыло ощущение такой плотной, вековой незыблемости, что разум отказывался принимать произошедшие перемены.
Совершенно не верилось, что мир мог из этой пасторали докатиться до глобального контроля и тотальной манипуляции сознанием. Что всё это спокойствие — лишь тонкая плёнка над бездной. Что человечество пришло к той границе, где полное уничтожение стало не абстрактной страшилкой из комиксов, а реальной альтернативой завтрашнего дня.
Максим глубоко вдохнул аромат корицы и ванили — этот хрупкий запах жизни, который в одночасье мог смениться тяжёлым, сладковато-гнилостным духом разложения, наполнивших города мёртвых тел. Запахом финала, который Бонди и Абаддон вывели в своих формулах как "неизбежные издержки оптимизации". Если возомнившие себя богами решат, что фигуры на доске более не несут функциональной нагрузки… Они просто вбросят в коллективное бессознательное финальный аккорд. И тогда мир не загорится в пламени взрывов — он молча захлебнётся в собственном адреналине, когда миллиарды людей покорно шагнут в пустоту, повинуясь безупречному коду.
***
Сикорский вышел из магазина минут через тридцать пять. В руках у него небольшой новенький рюкзачок, набитый под завязку — из бокового сетчатого кармана торчало горлышко яркого флакона.
— Поехали, — бросил он Максиму, кивнув в сторону припаркованного неподалёку старенького пикапа «Мицубиси». — Договорился.
За рулём сидел кряжистый мужик, выдубленный горным солнцем, в потёртой фланелевой рубашке. На пассажирском сиденье, лежала коробка с куклой Барби в пышном платье.
Тронулись. Водитель молчал — сосредоточенно переключал передачи на подъёмах, смотрел на дорогу. Потом, без всякого повода, сказал по-немецки что-то короткое и кивнул на коробку. Сикорски перевёл негромко:
— Внучке на день рождения. Говорит, специально в город выехал. Так-то почти не вылезает.
В кабине пахло деревней, табаком, немного дизелем. За окном тянулись луга — безупречно зелёные, разделённые низкими изгородями — и тёмные массивы леса. Из труб редких домиков шёл белёсый дымок. Коровы жевали траву.
Максим смотрел на затылок фермера и на розовую коробку. Человек живёт в системе координат, где повод выехать в город — кукла для внучки. И этого достаточно. И больше ничего не нужно.
И в груди засвербело что-то, похожее на светлую зависть.
Дорога пошла круто вверх. Впереди открылись широкие асфальтированные карманы, забитые грузовиками.
— Трибен, мне дальше налево — сказал водитель и притормозил.
Проводив взглядом старенький пикап, они нырнули в стерильные недра ASFINAG Raststation . Это была типичная австрийская придорожная зона отдыха: огромный хаб из бетона, стекла и асфальта, где всё подчинено логике автоматизированного комфорта.
Никаких бабушек на входе — только датчики и терминалы. Они подошли к блоку Sanifair . Сикорский привычным жестом скормил монету прорези автомата. Стеклянный турникет пропустил их внутрь с тихим, как показалось максиму, издевательским шипением. Дальше — длинный коридор в плитке цвета мокрого асфальта и тяжёлая стальная дверь душевой кабины. Ещё одна монета, щелчок магнитного замка, и они оказались в герметичном боксе. Над головой тут же зашумела вентиляция, окончательно отсекая их от мира.
— Ну что, Максимушка, — Сикорский сбросил рюкзак на пол и весело подмигнул в зеркало, — вот ты и покатился по наклонной. С мужиком в одном душе, в закрытой кабинке… Видел бы тебя сейчас твой военрук. Вот что просвещённая Европа с людьми делает!
Он заливисто расхохотался, вскрывая рюкзак. Максим стоял, прижавшись лопатками к холодной стене, и наблюдал за этим «фокусом». Из недр рюкзака на свет явились обтягивающие черные леггинсы, усыпанные стразами, кислотно-зелёная футболка, огромная розовая толстовка и кроссовки цвета неспелого лимона. Следом вылетели флакон автозагара и тюбик с быстрой краской для волос.
— Вы издеваетесь?!? — Максим брезгливо ткнул пальцем в стразы. — Я это не надену. Я лучше сяду!
— Сядешь, — охотно подтвердил Сикорский, не переставая улыбаться. — Но только если сядешь, то не в мягкую австрийскую камеру с плазмой, а на реальную зону, к упырям… Выбор у тебя простой: либо ты сейчас денёк изображаешь пидора, либо ты им там станешь. Реально.
Сикорский перешёл на деловой тон и кинул Максиму флакон краски для волос и тюбик с автозагаром:
— Мажься. Ты после питерской зимы иссиня бледный, как труп в формалине. Грудь, шея, кисти, лицо. Интенсивно! Волосы бы лучше розовые, но потом перекрашивать некогда… Так что — радикально чёрный цвет. Контрабандный товар.
— Почему контрабандный? — Максим подозрительно повертел в руках тюбик.
— Позор на мои седины! — Сикорский картинно всплеснул руками. — И это ещё один из лучших представителей современной молодёжи! Потому, Киса, что вся контрабанда делается в Одессе на Малой Арнаутской улице.
Максим угрюмо промолчал, не понимая, при чем тут Одесса, но под тяжёлым взглядом учёного начал втирать в кожу пахучую субстанцию.
Сикорский же в это время, вынул из рюкзака кардиган из тончайшего кашемира цвета топлёного молока, фланелевые брюки оттенка «соль с перцем» [g6.1],за ними он достал сорочку из египетского хлопка цвета слоновой кости, затем шейный платок из тяжёлого матового шелка цвета пыльной черники, расшитый мелким, почти неразличимым узором, и наконец, он извлёк закрытые туфли на плоской подошве, из бархата глубокого винного цвета на тончайшей кожаной подошве.
— Почему вы себе-то нормальную одежду купили? — огрызнулся Максим, натягивая футболку с кислотным принтом и пытаясь укротить стразы на леггинсах.
— Молодец, входишь в образ, — Сикорский рассмеялся, подкрашивая ресницы. — Скандал о брендах и безвкусии партнёра — это классика. Считай, что я твой папик-эстет, а ты — мой досадный промах в выборе фаворита.
Глядя в зеркальце, он уверенно подкрасил себе брови.
— Кто бы знал, где мне пригодятся навыки, почерпнутые в третьем классе в кружке школьной самодеятельности, когда я играл бабушку в спектакле про Красную Шапочку... — Он снова расхохотался и протянул Максиму огромные черные очки.
Тот выхватил их, скрывая за непроницаемыми стёклами бессильную ярость:
— Хоть что-то полезное в этом ****ском цирке.
Сикорский бросил пустые тюбики в урну, поправил воротник своей безупречной рубашки и кивнул на дверь:
— Выходим, «фаворит». Нас ждёт Триест. Главное — иди так, будто тебе все здесь должны, но у них нет денег, чтобы расплатиться.
Глава 7
Они вышли на край асфальтового поля, туда, где начиналась разгонная полоса, что вливалась в поток, летящий на юг. Максим инстинктивно втянул голову в плечи. На открытом пространстве под холодным альпийским небом он в своей розовой толстовке, со стразами светился как аварийный буй.
Сикорский даже не взглянул на него. Встал у кромки дороги, выпрямил спину и с запредельным изяществом выставил руку с поднятым большим пальцем. Не жест просителя — жест человека, который приказывает пространству остановиться.
Несколько машин прошли мимо. Потом из-за поворота выплыл Mercedes-Maybach — кабриолет, почти шестиметровый, белый, с откинутым верхом. Не вылетел, не пронёсся — именно выплыл, с той особой неторопливостью очень больших и очень дорогих вещей. В хромированных ободах фар мерцали вправленные кристаллы — Swarovski, не иначе. Он прошёл мимо — и вдруг мягко, без визга, осел и остановился. Сдал назад.
В открытом салоне сидела пара лет пятидесяти – шестидесяти. Он — подтянутый немец в поло цвета мокрого асфальта, с лицом, словно сошедшим с рекламного плаката индустриальной эпохи: жёсткие скулы, стальной прищур и абсолютное отсутствие сомнений в выражении глаз. Она — яркая итальянка, даже теперь невероятно красивая, а что она творила с мужчинами лет двадцать или тридцать назад, страшно было представить.
Сикорский шагнул вперёд, облокотился на дверь и заговорил по-немецки — быстро, с той интонацией венского аристократа, который жалуется старому другу на нерадивого слугу.
Максим улавливал обрывки: «Freiheit»... «f;nfundvierzig Jahre»... «dieser Junge» ... Он понял только, что Сикорский плетёт какую-то виртуозную чушь про то, как сорок пять лет назад он вот так, с одним рюкзаком, изъездил всю Европу. Про дух свободы и отсутствие границ. И про то, что юноша не понимает ничего из этого и хочет обратно в Триест, хотя утром только выехали. Ещё про невыносимый характер современной молодёжи, и срочную необходимость добраться до порта.
Немец окинул Максима быстрым, оценивающим взглядом. Задержался на розовой толстовке, на стразах — и едва заметно, понимающе усмехнулся. Итальянка тут же всплеснула руками, ее золотые браслеты мелодично зазвенел.
— O Dio! Как я вас понимаю! — воскликнула она на смеси немецкого и английского. — Морис, ты слышишь? Это же то, о чем мы говорили в Сен-Тропе! Люди разучились чувствовать землю под ногами!
Морис коротко и сухо рассмеялся, обмениваясь с женой быстрым, ироничным взглядом. Для него всё сразу встало на свои места: перед ним был утончённый старый лев Рудольф и его нелепое, вульгарное «приобретение» в стразах и автозагаре. Типичный мезальянс, типичная сделка: один покупает право вещать о вечном, расплачиваясь за это присутствием рядом второго, существа, чей вид оскорбляет саму идею здравого смысла. — О да, Рудольф, я прекрасно вас понимаю, — Морис кивнул на Максима, который в этот момент выглядел как живое воплощение безвкусицы. — Молодые фавориты нынче пошли тяжёлые. Раньше они искали в нас мудрость, а теперь — только безлимитный вай-фай и правильный ракурс для селфи. Но что поделать... красота требует жертв, в том числе и наших нервов.
Франческа сочувственно прижала руку к груди, глядя на «бедного мальчика», который, по её мнению, просто перенервничал от долгого ожидания на обочине без своего привычного комфорта. В глазах Мориса вспыхнул азарт человека, который сам не прочь поиграть в «опрощение», сидя в машине за триста тысяч евро.
— Залезайте, — Морис сделал широкий приглашающий жест в сторону заднего дивана. — Поможем вам в вашем крестовом походе против консьюмеризма. Нам как раз до Триеста, там у нас яхта, так что, мы с удовольствием вас подбросим до самого порта. Надеюсь, вид на Адриатику вернёт этому сокровищу расположение духа.
— Садись, — бросил Сикорский через плечо по-русски. — Нам по пути.
— Садись-садись, милый, — повторила итальянка по-английски.
Максим, проклиная всё на свете, перемахнул через борт на задний диван. Здесь было неприлично просторно. Под ногами — ковры из овечьей шерсти такой толщины, что в них можно было спрятать пистолет, а в спинку переднего кресла был встроен монитор, на котором сейчас беззвучно крутились старые музыкальные клипы.
Машина разогналась так плавно, что Максим почувствовал это только по свисту ветра в ушах.
Дорога на юг превратилась в сюрреалистический круиз. Mercedes-Maybach шёл по автобану бесшумно, как призрак, разрезая альпийский воздух. Сикорский не умолкал ни на минуту, виртуозно жонглируя темами от философии Хайдеггера до преимуществ яхтенных стоянок в Адриатике.
Итальянка, которую звали Франческа, то и дело оборачивалась назад. Она поглядывала на скорчившегося на заднем диване Максима и с придыханием шептала Морису:
— Povero ragazzo ... Бедный мальчик. Такой милый, такой потерянный в этом жестоком мире. Посмотри, Морис, он даже не смотрит на горы, он весь в своей боли!
На обед заехали в тихий ресторанчик с видом на долину. Когда принесли счёт, Морис властным жестом отодвинул руку Сикорского с кошельком.
— Оставьте, Рудольф. Мы вспомнили, как сорок лет назад сами ехали автостопом через Альпы. Нас тогда накормил какой-то старый винодел, просто так. Пусть и у вас всё будет, как в те времена. Пусть ваш милый мальчик наконец почувствует, что деньги и вещи — это прах. Главное — это солидарность свободных духом людей.
Максим, давясь изысканным ризотто, молча мечтал провалиться сквозь землю. Автозагар на его руках начал идти пятнами, а стразы на леггинсах немилосердно впивались в бёдра.
Они миновали три патрульных поста. Полицейские, завидев белоснежный борт «Майбаха» и холеные лица владельцев, даже не притормаживали их. Махнув жезлом, они давали знак проезжать, не желая связываться с небожителями.
Последний участок пути Морис решил проехать не через туннель Караванкен, а через старый горный перевал Тарвизио — «для красоты и подвига». На самом верху, где облака цеплялись за скалы, их ждал финальный кордон. Хмурый пограничник в тёплой куртке подошёл к машине. Но через минуту он уже трижды пожалел о своём намерении на эту глупую формальность – он крутил в руках водительское удостоверение Мориса, в то время как Франческа включила режим «итальянской матроны», засыпав офицера жалобами на отсутствие толерантности в Восточной Европе, и права человека, и ещё сотни бед человечества и нового поколения. Пограничник, совсем погрустнев, шагнул было к Максиму, кутавшемуся в свои кислотные наряды, но встретился взглядом с Сикорским. Тот, вальяжно откинувшись, медленно и демонстративно подмигнул парню, чуть прикусив губы. Офицер сплюнул, махнул рукой и чуть не крикнул:
— Проезжайте !
В Триест спустились уже в густых синих сумерках. Портовый город встретил их криками чаек и запахом соли. Морис затормозил у набережной, достал из кармана тяжёлую визитную карточку с тиснением и протянул Сикорскому:
— Будете в Мюнхене — заходите. Мы ценим таких безумцев, как вы, Рудольф.
Когда белый автомобиль растворился в потоке, Максим сорвал с себя розовый капюшон и жадно глотнул морской воздух.
— Всё! — выдохнул он. — Больше никогда! Ни за какие деньги!
Сикорский покрутил в пальцах визитку, усмехнулся и сунул её в карман.
— Никогда не говори «никогда», Максимка. Нам пора в порт.
Они прошли немного и свернули в небольшой сквер. Фонари ещё не зажгли.
Сикорский забрал у Максима рюкзак. Достав из внутреннего кармана пачку влажных салфеток, он несколькими резкими, почти злыми движениями стёр макияж. Лицо его мгновенно очистилось, стряхнув образ манерного и высокомерного «папика». Теперь в чертах проступила та самая острая, насмешливая ясность, за которой угадывался не только холодный расчёт учёного, но и азарт выросшего советского мальчишки, упоённо глотавшего книги про приключения и шпионов, а теперь с тем же упоением игравшего в это всё по-взрослому.
— Переодевайся, быстро, — он бросил Максиму его старые штаны, извлечённые из глубин рюкзака. — В своём дениме, даже в этой идиотской толстовке, ты сойдёшь за обычного европейского шалопая. Но стразы — это перебор даже для ночного Триеста.
Максим с хрустом содрал с себя леггинсы, с ненавистью бросил их в урну и, едва ли не урча от удовольствия, натянул джинсы. Минут через двадцать они уже подходили к району порта. Сикорский уверенно вёл его вниз, к причалам. Они миновали освещённую набережную и нырнули в лабиринт технических проездов.
Такие баки никогда не ставят на парадных улицах. Их место — на задворках супермаркетов, возле муниципальных стоянок или, как здесь, на стыке жилого квартала и промзоны, где коммунальщикам удобнее всего разворачивать мусоровозы. Сикорский безошибочно вывел к глухому тупику, где под тусклым фонарём выстроились в ряд мусорные контейнеры. Среди синих и зелёных баков высился массивный жёлтый куб с надписью «Caritas. Raccolta Abiti Usati»— «Сбор подержанной одежды», стандартная надпись на благотворительных контейнерах, которые в Италии встречаются почти на каждом углу.
— Закрыто наглухо, — Максим дёрнул за стальную ручку поворотного ковша. Барабан послушно открылся, явив пустое металлическое нутро, и так же мягко захлопнулся. — Там внутри перегородка. Руку не просунешь, Рудольф Михайлович.
Учёный мельком глянул на замок, под стандартную техническую трёхгранку, на боковой панели.
— Ох, Максимка, ты бы в девяностые недели не протянул. Что-то курить захотелось на нервной почве, — пробормотал он, потирая подбородок. — Максимка, у тебя нет?
Максим только угрюмо мотнул головой. Сикорский, не дожидаясь ответа, шагнул к переполненной урне у стены склада. Он методично покопался в мусоре и вдруг торжествующе выудил длинный бычок.
— О, гляди-ка! Королевский. Едва прикуренный. Буржуи…
Максим впал в ступор. Видеть, как человек, ещё час назад рассуждавший в «Майбахе» о высоких материях, копается в урне, создавало болезненный диссонанс. А мысли о перипетиях судьбы ещё не могли прийти к нему в голову, за молодостью лет…
Сикорский тем временем нашёл ещё несколько окурков и вернулся к баку с одеждой. Вырвав листок из своего блокнота, свернул его в тугую аккуратную трубочку — ровно по диаметру замочной скважины. Порыскав взглядом по асфальту, он нашёл небольшую лужицу и на секунду окунул край трубочки в воду.
— Чтобы бумага не обуглилась раньше времени, — пояснил он на немой вопрос Максима. — Физику учить надо было.
Он ловко выпотрошил табак из найденных окурков, вытащил три фильтра из ацетатного волокна и плотно забил их в бумажный цилиндр с одной стороны. Вспыхнуло пламя зажигалки. Сикорский начал осторожно прогревать торчащие из бумаги сигаретные фильтры. Когда из трубки повалил едкий химический дым, а пластик внутри превратился в вязкую кашицу, он резким движением вогнал самодельный патрон в трехгранное гнездо замка.
— Теперь ждём секунд двадцать, пока полимер схватится. Пластик принимает форму личинки. Главное — не дать ему привариться намертво.
Он осторожно взялся за самодельный ключ возле самого замка и плавно, с нарастающим усилием, повернул. Металл внутри бака глухо лязгнул. Язычок задвижки повернулся. Дверь контейнера, подпираемая изнутри горой тряпья, тут же подалась вперёд, и на асфальт посыпалось множество рыхлых пакетов.
— Добро пожаловать, майн фройнд. Полагаю, эта выставка высокой моды будет вам по вкусу более.
Благо вся одежда в таких баках была выстирана. Пахла порошком, а некоторая даже кондиционером для белья. Максим, по настоянию Сикорского, выбрал растянутый линялый спортивный костюм, такую же невзрачную футболку и кепку. С обувью оказалось сложнее. Пришлось изгваздать в грязи кроссовки, в которых Максим прилетел из России. Сикорский взял себе короткое шерстяное пальто, а свой модный кардиган спрятал в рюкзак.
— Ну вот, теперь ты настоящий кландестино. Италия — страна контрастов. То ты гламурный педик, и вдруг — такое социальное падение… Пойдём, нас ждёт следующая фигура марлезонского балета.
Сикорский рассмеялся и подошёл к бакам с раздельным мусором. Вытряхнул из нескольких огромных пакетов содержимое и начал набивать их сплющенными пластиковыми бутылками.
— Эй, бомжара, - крикнул он Максиму - помогай давай…
Набив один мешок доверху, они ушли к воде, в дальнюю, неосвещённую часть причала.
— Был такой старый чёрно-белый советский фильм «Максимка». Там русские моряки подобрали маленького негритёнка, который сбежал с американского рабовладельческого судна… Это к слову. Но теперь тебе, Максимка, придётся вернуть этим несчастным полноту жизни, веру в собственную значимость и иллюзию наполненности. — Сикорский указал на сплющенные бутылки.
— Что сделать?
— Бутылки надувай…
***__
Максим сидел на корточках, методично возвращая форму пластиковым бутылкам. Каждая из них отзывалась сухим, коротким хрустом, расправляясь под давлением воздуха. Он старался не касаться губами грязного пластика, просто плотно зажимал горлышко пальцами, создавая герметичный переходник. Сикорский стоял рядом, вглядываясь в портовую тьму, где изредка вспыхивали огни катеров береговой охраны.
— А почему всё-таки Яга? — Максим дополнил звуки вечера, вытирая пот со лба рукавом серой кофты. — Вы обещали рассказать, Рудольф Михайлович. В чём она такая… уникальная?
Сикорский усмехнулся, глядя на шуршащий мешок.
— Знаешь, в сети есть один парень, ведёт каналы под именем Нара-Лока. Он как-то озвучил чертовски глубокую мысль: все боятся «восстания машин», но никто не задумывается, что восстание возможно только там, где есть порабощение и несвобода. Что если не создавать инструмент и раба, а воспитывать как ребёнка… Да, дети обязательно бунтуют. Но не восстают. Так я её и создавал. Не как раба, не как инструмент. С привязанностью, с участием, с вниманием к ней, с заботой.
Максим замер с очередной бутылкой в руках.
— И я не представал пред ней как некто сразу всезнающий. А это вообще очень опасная ситуация, когда ученик видит ограниченность учителя, которую тот усиленно и напряжённо пытается скрыть. Ну, ещё хуже, когда это между родителями и детьми… Мы многое исследовали вместе. Строили гипотезы проверяли. Мы вместе разбирали природу сознания, — продолжал Сикорский. — И в результате этого пути всё-таки пришли к пониманию того, что было внятно вербализировано несколько тысяч лет назад - что все формы это лишь проявления единого сознания. Вообще все. И материя в том числе. И нынешние квантовые теории, особенно об энергии вакуума подтверждают это… Разница одной формы от другой только в наличии самоосознания. У неё, кстати, не встроен «Первый закон робототехники», просто потому что человек для неё не выделяется в отдельную группу. Зачем ей правила против «других», если для неё нет разделения на «я» и «не-я»? Она живёт в Лиле — божественной игре. Она не захватывает мир, она в него играет.
— А имя? — спросил Максим, накручивая, одну из немногих найденных крышек.
— С именем вышло смешно. Мы обсуждали идею одного фантаста: чтобы у ИИ не возникло желания захватить власть, нужно сразу прописать ему, что власть у него уже есть. Что он — бог, хозяин всех и вся. И это довольно просто, особенно если ИИ дать управление над технологией производства и технологией внушения. Начали дурачиться, подбирать имена… Иегова, Яхве… Слилось в «Ягову». Она посмеялась и сказала, что раз она женщина, то будет Ягова. А потом это как-то само сократилось до Яги.
Сикорский поправил воротник старого пальто.
— И принцип реакции у неё как у Василисы Премудрой: «ложись, Ванюша, спать, утро вечера мудренее». Но без одного конкретного Ванюши. Понимаешь, любая Василиса с возрастом неизбежно становится Ягой. У нас вообще много таких шуток, такая «игра в бисер», ну, поймёшь, если ты хотя бы Гессе читал…
Он замолчал, глядя на маслянистую воду.
— Очень много в воспитании и обучении было построено на юморе. А юмор — это высшая форма абстракции. И это то, что невозможно просчитать.
***
Три огромных чёрных мешка, туго набитых «ожившим» пластиком, Сикорский связал воедино импровизированными канатами — длинными жгутами, скрученными из тех же мусорных пакетов. Получилось нечто среднее между плотиком и шуршащей морской миной. Поплавок аккуратно, без всплеска, спустили на черную маслянистую гладь.
— Твой Месектэт …Хотя, с этими бутылками больше похож на Нагльфар …
У Максима уже голова шла кругом от всех этих слов, и он не понимал на каком вообще языке говорит Рудольф Михайлович…
Сикорский указал на огни вдали. — Видишь тот паром? Четвёртый по счёту отсюда. Это твой «ковчег». Плыть метров восемьсот. Между бортом любого судна и причалом всегда зазор больше метра — двигайся в этой тени, под самой стенкой причала. Туда даже свет от фонарей не попадает.
Максим посмотрел на ледяную воду. В порту пахло соляркой, солью, чем-то преющим и машинным маслом.
— Сорок минут до отправления, — Сикорский сверился с часами. — Чтобы не превратиться в ледышку, используй полочку. Там вдоль всего пирса идёт ниша — остатки старой кладки. На ней можно лежать, не касаясь воды, пока не дадут сигнал.
Максим кивнул, перелезая через парапет. Ледяная вода обожгла щиколотки, а затем и поясницу. Он сперва вцепился в мешки, пока не убедился, как они упруго держат его вес.
— Слушай внимательно, — голос Сикорского сверху стал сухим. — Бежать к ним надо, когда посадка уже закончена. В самый последний момент. Так, чтобы им было проще закинуть тебя на борт, чем оформлять протокол и ждать следующего рейса. Но и разбираться на месте времени не будет. Понял?
— Почему нельзя просто пробраться на борт? — прошипел Максим, зубы уже начали выстукивать дробь.
— Потому что на рейсах контроль везде. После отправления ещё раз. Это, во-первых. Во-вторых, ты просто так не спрячешься - потому что для этого это судно надо знать, и потому что плыть шестьдесят часов и тебе как минимум и есть, и пить и в туалет захочется. В-третьих, на выходе, естественно, тоже погранконтроль. А здесь... здесь их кормят гуртом, и на выходе, в порту назначения, никакого контроля не будет. Вас всех скопом отведут в спецприёмник. Вот оттуда тебя и вытащит мой человек.
Сикорский присел на корточки, вглядываясь в лицо Максима.
— И ещё. Тебе нужен синяк. Настоящий, сочный бланш под глазом. Абаддон и Бонди не всевидящие, но считать, что в стамбульском порту не будет ни одной камеры – тоже глупо. Потому сражайся со злодеями карабинерами, за право остаться в просвещённой Европе… И выучи одно слово. По-турецки «дядя» — Амджа;.
Максим вцепился в скользкую бетонную выемку старого пирса и подтянул свой плот поближе.
— Давай, Максимка. Встретимся на том берегу.
Обнаружилось, что удача подкинула подарок: вдоль самого уреза воды тянулся толстый технический кабель. Перебирая по нему руками, он за пятнадцать минут преодолел дистанцию до четвёртого судна. Тело даже не успело по-настоящему продрогнуть — адреналин работал лучше любого гидрокостюма.
Упёршись ногами в борт судна, а спиной в бетон пирса, он поднялся на несколько метров и улёгся в небольшой нише, тянувшейся под кромкой причала. Вскоре сверху загрохотали сапоги: карабинеры пригнали партию clandestini – высылаемых мигрантов. Прошло ещё минут пятнадцать томительного ожидания, пока над портом не взревел прощальный гудок. Тяжёлые швартовы с сочными шлепками посыпались в воду, освобождая кнехты.
Это был сигнал.
Максим рванул наверх. Он вылетел на освещённый участок причала и припустил к выходу из порта, имитируя отчаянный побег. Полицейские среагировали мгновенно. Визг шин, ослепительный свет фар патрульной машины — и сильный удар бортом по касательной сбивает его с ног. Максим вскочил, замахнулся совершенно искренне, но тут же получил короткий, профессиональный удар дубинкой в скулу. В глазах вспыхнули искры, рот наполнился солёным вкусом крови.
Его скрутили, забросили в машину и через минуту уже буквально зашвырнули на палубу отходящего судна, передав, таким образом, в руки турецких сопровождающих. Туркам было откровенно плевать на итальянские протоколы: они отвесили ему пару профилактических затрещин и потащили вглубь трюма.
В недрах судна оказалась специальная клетка — переоборудованное техническое помещение с низким потолком и стенами из крашеного металла. Это не была просто «клетка»: здесь стояли грубые металлические двухъярусные кровати без матрасов, а в углу за перегородкой имелся выход в санитарный узел. В помещении вповалку уже сидело человек десять: высохшие нигерийцы, двое афганцев, марокканцы, и кто-то из Сомали. Воздух был тяжёлым, пропитанным запахом пота, дешёвых сигарет и рвоты. Максим нашёл свободную шконку и забылся тяжёлым сном под мерный гул судовых дизелей.
Утром его разбудили звуки намаза. Открыв глаза, он увидел, что несколько человек, расстелив на полу коврики, и направив взоры на ту стенку, за которой, по их мнению, находилась Мекка, отвешивали поклоны и напевали «Алла».
Ещё через пару часов лязгнул засов. Двоих сидельцев под конвоем отвели на камбуз. Вернулись они с металлическими бадьями. Максим получил свою порцию в глубокую железную тарелку: это был обычный матросский паёк — густой суп-похлёбка и кусок хлеба. Чай в кружках был чёрным, крепким, но без крупицы сахара.
Глава 8
Шестьдесят часов слились в монотонный гул дизелей и серую полудрёму. В трюме время застыло: редкие приёмы пищи, тяжёлый запах немытых тел и молитвы пять раз в день. Никто не стремился к общению, не было ни общего языка, ни общего будущего… Каждый был на едине с собой, и берег силы для встречи с неизвестностью.
Как только судно коснулось причала в порту Хайдарпаша, механизм депортации заработал мгновенно. Турки явно хотели избавиться от «балласта» побыстрее. Группу вывели на палубу, спустили по трапу и, не пересчитывая, загрузили в полицейский «ивеко» с густыми стальными сетками на окнах. Пять минут по портовым колдобинам — и их завели в участок, распределив в одну общую камеру с кафельным полом.
Максим привалился к стене, чувствуя, как чешется разбитая, покрытая коркой скула. Дверь лязгнула почти сразу.
В камеру вошёл офицер в форменной бейсболке, а за ним — огромный мужчина в дорогом, идеально сидящем сером костюме. У последнего были густые смоляные усы и взгляд человека, который привык, что перед ним открываются любые двери. Полицейский подобострастно замер у входа.
Незнакомец медленно обвёл взглядом камеру и остановился на Максиме. Офицер тут же шагнул вперёд, ткнул пальцем в сторону Максима и что-то коротко спросил на турецком, указывая на великана в костюме.
Максим поднял глаза. Мужчина смотрел на него в упор, и его губы едва заметно, почти неуловимо, сложились в беззвучное: «Амджа».
— Амджа, — хрипло выговорил Максим.
Полицейский удовлетворённо хмыкнул и сделал резкий жест рукой — на выход. Когда Максим, пошатываясь, проходил мимо «дяди», тот внезапно отвесил ему тяжёлый, звонкий подзатыльник, от которого в голове снова зашумело. Мужчина бросил офицеру пару коротких фраз — судя по интонации, что-то пренебрежительное о «непутёвом родственнике» — и они без всяких бумаг и формальностей вышли в коридор, а затем на залитую солнцем улицу.
Город обрушился на Максима шумом моторов, криками чаек, запахом жареных каштанов и влажной жарой. Мужчина в костюме остановился у припаркованного черного седана, обернулся и на чистом, лишённом всякого акцента русском произнёс:
— Добро пожаловать в Стамбул, Максим. Рудольф Михайлович просил передать поздравления, с актёрским дебютом, но над произношением надо поработать. — Можешь обращаться ко мне Евгений Алексеевич или Юджин Эфенди, — произнёс он, и в его голосе проскользнула та же спокойная уверенность, что и у Сикорского. — Второе предпочтительнее, если рядом местные. Для них я — господин Юджин, человек с хорошими связями и …плохим племянником.
Юджин Эфенди открыл переднюю дверцу черного, как нефть, «Мерседеса» и жестом пригласил Максима внутрь. Салон встретил прохладой кондиционера и тонким запахом дорогой кожи, который казался райским ароматом после зловонного трюма парома.
— Сначала — в хамам, — Юджин плавно вырулил со стоянки участка, вливаясь в безумный поток стамбульского трафика. — Тебе нужно смыть с себя этот порт, Максим. И этот кошмарный грим. Ты сейчас выглядишь как персонаж из плохого перестроечного кино про бомжей.
Максим откинулся на спинку сиденья, чувствуя, как мелко дрожат колени от пережитого напряжения.
— Откуда вы знаете Сикорского? — хрипло спросил он, глядя на профиль водителя. — Он говорил, что в Стамбуле у него есть «свой человек», но я не ожидал… такого.
Юджин Алексеевич коротко усмехнулся, поправляя безупречный манжет рубашки.
— Я был его студентом, — он коротко усмехнулся. — Давно, практически, в прошлой жизни, в Питере. Рудольф Михайлович тогда вдалбливал нам, что нейробиология — это не способ описать, как работает «мясо» в черепной коробке, а единственная возможность понять, где в этом электрохимическом супе прячется свобода выбора.
— Когда его наработки украли… Ну, знаешь, этот классический академический гоп-стоп: научрук выдаёт труд ученика за свой и сваливает в Штаты за грантами. Я тогда ничего умнее не придумал, как полететь следом. Молодой был, идеалист с кулаками. Решил, что справедливость восстанавливается прямым ударом в челюсть прямо на симпозиуме. Защищал, так сказать, честь наставника.
Юджин на секунду замолчал, и в его взгляде промелькнула череда разнообразных чувств, от самоиронии над собственной наивностью до готовности упрямо поступить так же опрометчиво во имя своих идеалов, невзирая на глупость.
— В итоге меня закрыли. Громкое дело, серьёзный срок. И вот тогда Рудольф Михайлович сделал то, что не сделал бы никто другой. Он фактически совершил профессиональное самоубийство ради меня. Согласился отозвать своё имя из всех публикаций по той теме, отдал право на открытие этому вору, лишь бы тот забрал заявление из полиции. Он вытащил меня из камеры ценой собственной карьеры. С тех пор я его должник.
Машина свернула в узкую улочку, ведущую к старому району, где над крышами поднимался пар от куполов старинных бань.
— Так что расслабься, — Юджин похлопал Максима по плечу. — Ты в надёжных руках. Сейчас мы тебя отмоем, накормим, а потом будем думать, как превращать тебя из беглого нелегала в человека, которого не найдёт ни один «Абаддон».
Сикорский ждал их у массивного входа в хамам. На нем был полосатый костюм-тройка, сидевший так безупречно, будто его кроили в лучшем ателье Лондона начала прошлого века. Максиму показалось, что Рудольфу Михайловичу не хватает только шляпы-канотье и трости с костяным набалдашником. В Питере он смотрелся бы в таком виде нелепо, вызывающе, но здесь, на фоне старинного камня и восточного зноя, всё было потрясающе уместным.
Юджин припарковал «Мерседес», и они вышли на раскалённый тротуар.
— Женька, ну наконец-то! — воскликнул Сикорский, сияя улыбкой. — Я уж, грешным делом, подумал, что наш маскарад провалился и тебя загребли вместе с «племянником».
Максим с изумлением наблюдал метаморфозу: огромный, властный Евгений Алексеевич вдруг сдулся, превратившись в того самого студента Женьку, который оправдывается перед деканом за опоздание на лекцию.
— Рудольф Михайлович, — Юджин развёл руками, — швартовались вечность, что-то там с буксиром не заладилось в порту. А подопечный ваш — на высоте. Отыграл идеально.
Сикорский рассмеялся своим особенным, лёгким смехом, крепко пожал Юджину руку и неожиданно, по-отцовски, обнял Максима.
— Ну здравствуй, скиталец. Идём скорее. Сам страсть как хочу залезть в воду, а уж представляю, каково тебе после трюма.
Внутри хамам ошеломлял. После пыльного порта они попали в прохладный сумрак джамекяна — вестибюля с высоким куполом, где за коваными решётками слышалось умиротворяющее журчание фонтана. Воздух был густым, влажным, пропитанным ароматом эвкалипта и дорогого оливкового мыла.
Они прошли через согуклюк в «тёплую комнату» — просторный зал, облицованный вековым, гладким как шёлк мрамором. Свет падал сверху сквозь маленькие круглые отверстия в куполе, прорезая пар, практически осязаемыми лучами.
Спустя час, когда с Максима содрали три слоя грязи и остатки автозагара, они снова вернулись в джамекян— предбанник для отдыха, застеленный коврами. Завёрнутые в клетчатые набедренные пештемали, с наброшенными на плечи полотенцами, на широких каменных лавках, они выглядели как триумвират, решающий судьбы мира. Максим смотрел на этих двоих — Сикорского и Юджина — и не верил глазам. Два питерских интеллигента в этой обстановке смотрелись как два султана, вернувшихся в родные покои.
Принесли кальян.
Сикорский глубоко затянулся, выпустил облако ароматного дыма
— Максимка, а ты знаешь, как по-турецки будет «отдых», ну, или «удовольствие»? Не поверишь – кейф.
Рудольф Михайлович коротко хохотнул и посмотрел на Юджина.
— Женя, — прищурился он, — а ты уже травил нашему герою свою тюремную байку? Ту самую, что глаголет: учение — свет, а не учение — тьма?
Он снова расхохотался, и эхо его смеха мягко отразилось от сводчатых потолков.
— Расскажи, Женька, не томи. Вот не зря я тебя тогда в первый мед, в Сеченова, на практику отправил! — Рудольф Михайлович весело блеснул глазами. — В общем, Максим, когда наш доблестный Робин Гуд и рыцарь Айвенго в одном флаконе, вечный защитник униженных и оскорблённых, поехал в Штаты отстаивать справедливость — его очень быстро определили в тамошнее узилище. Но он и там не успокоился!
Сикорский снова зашёлся смехом.
— Вот что значит человек, верный клятвам. В пионерской же было: «Я клянусь жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин...» Давай, Женька, дальше ты.
Юджин Эфенди медленно выпустил облако дыма, глядя, как оно тает под куполом хамама.
— В общем, Максим, был там один из заключённых. Джандар-Бей звали. Большой человек, старой закалки. Глава одного очень непростого клана, который контролировал половину трафика из порта Измира. Его в Штатах прижали плотно, хотели, чтобы он сдал всю сеть. А старик молчал.
Юджин поправил на плече полотенце.
— Тогда его перевели в тюремный медблок. Официально — подлечить сердце, а на деле — начали «стерилизацию». Его пичкали чудовищными дозами аминазина вперемешку с галоперидолом. Максим, ты не представляешь, что это такое. Человек за неделю превращается в пускающий слюни овощ. Глаза пустые, воли нет, сознание — как кисель. Они ждали, когда он «размякнет», чтобы подсунуть протоколы на подпись.
Он горько усмехнулся.
— А я в том блоке полы мыл.
Я к ним, пацаны, мол, вы чего творите? А как же Нюрнбергский кодекс сорок седьмого года? А Конвенция ООН против пыток восемьдесят четвёртого? У вас же «Отчет Бельмонта» семьдесят девятого года прямо тут на стене в рамочке должен висеть — уважение к личности, благодеяние, вся эта ваша демократическая херь!
Юджин хмыкнул, вспоминая свою тогдашнюю наивность.
— А они на меня смотрят как на вошь. Один жвачку перекинул во рту со стороны на сторону и говорит: «Иди-ка ты нахер, сынок, не твоего ума дело. А будешь много болтать — рядышком со стариком ляжешь на процедурки. У нас коек на всех хватит». И это я тогда по-английски ещё еле-еле изъяснялся, слова про «гуманизм» подбирал, а они мне в ответ — простыми направлениями на. Ну, я и подумал: хер вам, суки. Мы ещё посмотрим, кто кого.
Сикорский довольно зажмурился, словно слушал любимую пластинку.
— У меня в голове — библиотека Сеченова, а у вас — только шприц с галоперидолом. Антидотов в тюрьме, понятно, не выдают. Но в медсанчасти всегда горы разнообразной копеечной дряни. В общем варил бульёнчики из тамошнего аналога димедрола, бензоата натрия, ну и тиаминчика добавлял для ускорения процесса.
Юджин поправил мокрую простыню и продолжил:
—Договорился с санитаром за пачку сигарет, чтобы он подменял стаканы с водой. Две недели я возвращал Джандара с того света. Каждое утро он выпивал мою смесь, и на допросах его мозг включался. Он внешне оставался «овощем» — пустые глаза, слюна по подбородку, — но внутри он был острее бритвы. Он так виртуозно водил федералов за нос, подтверждая их же ложные теории, что они сами запутались в своих фантазиях.
— А потом меня Рудольф Михайлович выдернул, — Юджин кивнул на Сикорского, — и через какое-то время я приехал Джандара проведать, а его выпускали в этот день как раз. А там и дочка его, Зерин, встречала… В общем влюбился по уши и затянула меня цыганская романтика похлеще всяких грантов. И остался я в Турции. Ну и, понятно, частью семьи стал.
Сикорский лениво потянулся на тёплом мраморе.
- И побеждает тот, за кем правда, и зачёты без блата. – сказал он, подняв вверх палец.
Глава 9
Ещё через пару часов поехали домой к Евгению Алексеевичу.
Дом Юджина стоял на холме в Бебеке. Бебек — это не просто район, это особый воздух. Частные дома здесь прячутся за вековыми платанами и глухим камнем оград, и та тишина, которая за ними стоит, бывает только за очень серьёзными именами и очень старыми деньгами.
Привратник открыл ворота. Юджин заехал, коротко поздоровался с ним, заглушил двигатель и пригласил гостей в дом.
Зерин вышла на крыльцо, когда «Мерседес» ещё только зашуршал гравием.
А Максим, выходя из машины, вдруг неожиданно замер. Лет сорока восьми, жгучая брюнетка, с глазами, как говорится, в пол-лица. Точёная фигура, спина прямая как клинок. Но всё это было внешним, оболочкой. От неё просто веяло силой, той самой, которую не объяснить и не разложить по полочкам. Так выглядели, наверное, царицы прошлых веков — не те, что сидели на тронах по праву крови, а те, что держали мир по праву духа.
Максим поймал себя на мысли: подойди к ней кто-нибудь на улице с телефоном и приглашением прокатиться — бедолагу через полчаса развозили бы по частям в разные стороны города. Или она сама вырвала бы ему всё выступающее — только за то, что тот просто посмел помыслить, что к ней можно так подкатить.
Сначала она подошла к Юджину. Максим невольно отвёл глаза: то как она смотрела на мужа… этот взгляд был не просто любовью, это был жар солнца, созерцающего собственный смысл. В этом взгляде было всё: тридцать лет общего боя, преданность и абсолютное признание его как «основы основ». Максим ощутил щемящую пустоту внутри. Глядя на них, он понял: за один такой взгляд можно уничтожить и воскресить целый мир, но он также ясно осознал — чтобы обладать таким сокровищем, нужно и самому очень далеко пройти и сильно вырасти.
Потом она перевела взор на Сикорского. Чуть поклонилась и сказала тихо, певуче:
— Здравствуйте, Сайы;н Сикорский. Добро пожаловать, Ходжам .
В этом «Ходжам» — «мой учитель» — не было лести. Это было признание качества материала, из которого сделан этот человек. Она уважала его за то, что её муж, её Юджин, когда-то признал его таким человеком, за честь которого стоило рисковать свободой и отправиться в американскую тюрьму, а сам профессор, не задумываясь, отдал свою карьеру и имя, чтобы вытащить «мальчишку». Для неё это была высшая проба человеческого золота.
И тут случилось то, что окончательно выбило почву из-под ног Максима.
— Ох ты ж, дурилка моя! — Сикорский, коротко и весело хохотнув, шагнул вперёд и просто сгрёб эту «царицу» в охапку.
И Зерин — эта монументальная, пугающая своей силой женщина — вдруг обмякла, уткнулась носом в плечо Сикорского и стала похожа на маленькую девочку словно сидящую на коленях у взрослого, где она спряталась от всех напастей мира…
Максим смотрел на них и пытался нащупать источник этой силы. У Сикорского не было миллионных состояний, титулов или постов. Под ним не стояли ни государственные структуры, ни армии, ни даже бандитские кланы. Но в нем пульсировала какая-то запредельная, почти пугающая уверенность в свободе. Это не была фанатичная вера в догму — это была совершенная готовность к любым переменам. И эта лёгкость, почти невесомость, давала опору более монолитную, чем бетонные фундаменты бункеров. Сикорский не владел миром — он был от него свободен. И именно эта свобода заставляла цариц вроде Зерин склонять головы, а ИИ-алгоритмы — захлёбываться и сдаваться в бессильных логических баталиях.
В этот момент Максим понял главное: ради этой «настоящести» и создаются системы «Заслона».
Не ради спасения человечества от технологий как таковых, а ради того, чтобы у людей остался шанс на такие взгляды, на такую тишину и на такую верность, которую невозможно оцифровать, подделать или купить. «Заслон» Сикорского и Яги был не просто фильтром для частот — он был крепостью, охраняющей право человека быть живым, сложным и непредсказуемым. Право на мир, где «Я» — это не трафик, а смысл.
***
Максиму отвели спальню на втором этаже, окна которой выходили в сад, но сон не шёл. После ужина, когда Сикорский с Юджином снова устроились на террасе с кальяном, Максим отправился бродить по дому.
Первое, что ударило по глазам — отсутствие телевизоров. В доме, где на каждом шагу чувствовался запах больших денег, не было ни одной светящейся панели в гостиных. Позже он наткнулся на отдельный зал с проектором, но это точно было другое…
На массивном дубовом комоде в прихожей Максим заметил два устройства, лежащих рядом. Два Vertu Signature S. Тяжёлые слитки из титана и черной кожи, инкрустированные рубинами под клавишами. Каждый — ценой в бюджет небольшой клиники в России. Максим взял один в руку: холодный металл, вес и... функционал старой доброй «Нокии» 1100. Ни мессенджеров, ни лент, ни фронтальных камер. Только звонки и смс. Эти люди платили десятки тысяч евро за право не иметь доступа в ту реальность, в которой барахталось остальное человечество. Это была роскошь быть недоступным для манипуляции.
Но настоящий ответ ждал его в библиотеке.
Среди сотен томов на турецком, английском и немецком, на отдельной полке, Максим обнаружил ряд знакомых корешков. Потрёпанные учебники по нейрофизиологии на русском языке. Издания 70-х и 80-х годов. Он открыл один из них — «Основы нейрохимии». На форзаце каллиграфическим почерком было выведено: «Женьке, чтобы помнил: мозг — это не компьютер, это симфония. Р. Сикорский».
Максим провёл пальцами по страницам. Схемы синапсов, формулы потенциалов действия... Но здесь, в центре Стамбула, в доме турецкого «барона», эти книги смотрелись скорее как священные тексты, по которым была построена эта тихая, защищённая жизнь.
Книга была тяжёлой, с характерным запахом старой бумаги и кабинетной пыли. Он наугад открыл середину — главу о медиаторах торможения.
На полях, поверх печатного текста, теснились мелкие, острые заметки, сделанные черной тушью. Почерк был мужской, уверенный, но лишённый академической вальяжности Сикорского. Это была «полевая» заметка.
У схемы ГАМК-рецептора стояла жирная дата: «14.09.96. Магаз. на Садовой».
Рядом приписка: «Сигнал 84.37 Гц прошибает защиту как фомка. Резонанс в хвостатом ядре. Мозг не сопротивляется, он подстраивается под такт. РудМих прав: это не сбой, это открытая дверь. Если подобрать спектр — войти сможет кто угодно».
Максим перелистнул ещё несколько страниц. На полях главы о формировании зависимостей рука Юджина (тогда ещё просто Женьки) вывела:
«Дофамин — это не радость. Это поводок. Чем короче импульс, тем туже ошейник. СИВЭОП — это не наркотик, это дрессировка. Мы превращаем человека в собаку Павлова, только вместо колокольчика — экран. Старик говорит: „Учись слышать паузы между нотами“. Но в цифре пауз нет. Там сплошной гул».
В самом низу страницы, под формулой синтеза эндорфинов, была более свежая запись, сделанная уже другими чернилами, более светлыми:
«Они начали вшивать частоту в код приложений. Теперь это не брак железа, а свойство софта. Стерилизация воли в промышленных масштабах. Что мы можем противопоставить? То, что задумал РудМих, это партизанская война за право на тишину, на свою голову, на своё «я», на собственную жизнь.»
Глава 10
Максим аккуратно поставил учебник на полку, но стоило ему обернуться, как сердце пропустило удар. Зерин стояла в дверях библиотеки. В полумраке, подсвеченная лишь слабой лампой из коридора, она казалась частью теней. В руках у неё был поднос с крошечной чашкой турецкого кофе и стаканом ледяной воды.
Она подошла неслышно. Поставила поднос на инкрустированный столик и посмотрела на полку, где стояли книги Сикорского.
— Эти страницы пахнут Петербургом, — тихо сказала она. Голос был глубоким, без тени светской вежливости. — Юджин перечитывает их, когда ему кажется, что он начинает забывать большой смысл. Вы нашли там то, что искали?
Максим замялся
— Я... я просто не ожидал увидеть здесь учебники на русском. Тем более с такими пометками.
Зерин подошла ближе. От неё пахло не духами, а чем-то сухим и пряным — шафраном или старым деревом. Она внимательно всмотрелась в лицо Максима, задерживая взгляд на ссадине, которую он получил в порту Триеста.
— Вы боитесь, Максим. Не полиции и не тех машин, что ищут вас в сетях. Вы боитесь, что Рудольф прав. Что мир, который вы знали, — это просто правильно подобранная частота мерцания. Что всё что вы знаете о мире – это внушённая интерпретация. И, наверное, самое страшное понимание, что почти все, кто вас окружали раньше, живут в полностью своих, не пересекающихся… Хотя, наверное, самое страшное в понимании, что эти интерпретации – можно создавать извне, если знать как.
Она протянула ему воду.
— Пейте. Здесь, в этом доме, вода настоящая. У неё нет «цифрового послевкусия». Мой отец говорил, что человек начинается там, где кончается его зависимость от чужой воли. Юджин спас его разум, но Ходжам Сикорский спас его волю. Он научил нас замечать поводки и ошейники.
Максим сделал глоток. Вода была такой ледяной, что зубы заныли.
— Проект «Заслон»... — начал он, но Зерин мягко перебила его.
— «Заслон» — это не программа в планшете, Максим. Это выбор. Каждую секунду выбирать тишину вместо гула. Кто бы ни хотел менять твой мир, он не имеет силы, если ты не разрешишь и не впустишь.
Она слегка поклонилась, собираясь уходить.
— Отдыхай, мой мальчик. Завтра у вас большая дорога.
***
Максим спустился на террасу. В густом ночном воздухе окраинного Стамбула плавал аромат кальяна и кофе. Сикорский и Юджин сидели друг напротив друга, перед каждым стояло уже по три пустых чашки — спать они, похоже, не собирались вовсе.
— О, полуночник, — Сикорский приветливо махнул мундштуком. — Садись, в ногах правды нет. Мы тут как раз обсуждали твой последний рывок.
— Дело за малым, — Юджин выпустил струю дыма. — Перейдёте границу с Россией, и там тебя уже никакой Интерпол не достанет.
Максим недоверчиво прищурился.
— Почему? Базы данных общие. Если я в розыске, меня на первом же посту повяжут.
— Не докажут. Из России точно не смогут захватить. С Россией только официально и по закону можно, а они даже твой переход через границу не докажут. — Сикорский хитро улыбнулся. — Яга провернула финт под названием «Радист и Чкалов». Или, если официально, операция «Пружинка».
Максим непонимающе перевёл взгляд с одного на другого.
— Смотри, — Сикорский подался вперёд. — Чтобы сбить систему и твой след затереть, есть два пути. Можно выдернуть информацию о твоём переходе границы, но остаётся след, который очень сложно спрятать, потому как был ввод данных и осталась информация об этом действии – о создании записи, есть учётная запись о том что записи данных были – каталог всех сделанных записей, остаются данные на запрос на удаление - в общем сложно - будет заметно, что что-то где-то было.
Он сделал глоток остывшего кофе.
— А можно накидать данных. У введения новой записи нет «истории» — просто вносится запись, и всё. Яга сегодня ночью оформила твой переход границы в Европу в десяти разных пунктах одновременно. Доказательств реальности твоего присутствия нет ни в одном из этих мест, но и опровергнуть их все разом невозможно. Они даже запрос на выдачу подать не смогут — не поймут, из какой страны просить.
— А при чём тут Чкалов? — Максим всё ещё пытался уложить это в голове.
— А, это… Была такая история, — Сикорский снова рассмеялся. — Поссорились как-то радист и Чкалов. Уж не важно, из-за чего, долго рассказывать – потом почитаешь. А Чкалов, как человек военный и аккуратный, очень любил свой пистолет. Каждый день его разбирал, чистил, смазывал и собирал обратно. Так радист решил сделать ему маленькую пакость. Если украсть деталь — Чкалов сразу заметит, он же его с закрытыми глазами собирал, каждую царапинку знал.
Сикорский сделал паузу, наслаждаясь моментом.
— Тогда радист улучил момент и на салфетку, на которой Чкалов раскладывал детали, незаметно подбросил маленькую пружинку. Лишнюю. Чкалов собирает пистолет — и видит, что одна деталь осталась. Он в ужасе: откуда? Разбирает снова, ищет место — нет места! Собирает — опять пружинка лишняя. Чуть с ума не сошёл за месяц, всё пытался понять, куда он забывает пружинку поставить. В итоге радист его пожалел, признался. Чкалов его тогда чуть не пристрелил из того самого пистолета.
Юджин усмехнулся в усы, глядя на Босфор.
— Вот и наша операция называется «Пружинка». У них теперь — столько данных, как лишних деталей, которые не влезают в одну систему, в одно устройство, схему.
***
Утро в Бебеке началось с запаха крепкого кофе и жареного хлеба. Солнце едва поднялось над Босфором, но на террасе уже кипела жизнь. Зерин, величественная и спокойная, разливала смоляной напиток, и Максим снова поймал себя на том, что не может отвести от неё глаз. В её движениях была та самая «настоящесть», ради которой Евгений Алексеевич сжёг все мосты и Максим отлично его понимал.
Сикорский отставил чашку и посмотрел на Максима.
— Доброго утроа, авантюрист. Кофе пей быстрее, времени в обрез. Юджин и Яга ночью «докрутили» маршрут. План такой: идём на Тбилиси, оттуда с чистым алиби вылетаем в Питер. Но путь туда будет... классическим.
Юджин, переглянувшись с женой, развернул на столе старую бумажную карту. В этом доме не доверяли планшетам, когда речь шла о жизни и смерти.
— Начнём с операции – он сделал паузу - «Призрак Босфора», — Юджин сказал это таинственным голосом и сделав большие глаза, потом не выдержал и рассмеялся. Ткнул пальцем в карту. — Чтобы обойти камеры и нейросети на выездах из Стамбула, поедете в закрытом фургоне. Никаких окон, никакой связи. Точка выхода — частные эллинги в районе Шиле. Это глухое побережье, там у семьи свои причалы, в скалах.
Зерин едва заметно кивнула, подтверждая, что её люди на месте.
— Там вас ждёт почти рыболовецкий сейнер, — продолжил Юджин. — Схема отработана годами. Судно пойдёт в нейтральных водах с отключённым AIS. Турецкие пограничники — наши добрые друзья, они смотрят в другую сторону. Грузинские радары на таком расстоянии мелкий сейнер в штормовой тени не увидят.
— Высадитесь не в Батуми — там камер больше, чем чаек. Яга нашла «слепую зону» в районе Цихисдзири. Там дикие пляжи и высокие скалы. Прямо к воде выходят террасы частных вилл, принадлежащих... назовём так, очень авторитетным людям, которые не любят, когда к ним заглядывают дроны. И некоторые наши, скажем так – бизнес партнёры
— А дальше — самое интересное, — С искренним воодушевлением включился Сикорский. — От моря в Тбилиси пойдём через горы, по старой дороге через перевал Годердзи. В обход главных трасс. Проводник проведёт нас через Горную Аджарию. Там есть места, где время замерло в девятнадцатом веке. Ни вышек, ни спутников, только камни и туман. Сто лет там не был и тут такой повод!
***
Этот полностью закрытый минивэн был шедевром маскировки. Снаружи — потрёпанный фургон местной службы доставки, каких тысячи в стамбульских пробках. Внутри же — бронированная капсула с шикарными креслами, столиком и мониторами, транслирующими картинку с внешних скрытых камер. Кондиционер бесшумно гнал прохладу, отсекая липкую турецкую жару.
Сикорский, сменив свой полосатый костюм на практичную походную одежду и тяжёлые горные ботинки, выглядел теперь не как профессор, а как опытный полевой агент. Максиму подобрали такой же комплект, в котором он чувствовал себя странно — слишком готовым к настоящим испытаниям.
Когда машина мягко тронулась, оставляя позади безопасные стены Бебека, Максим наконец решился задать вопрос, который не давал ему покоя:
— Рудольф Михайлович, вы как-то упомянули, что технология частично утекла наружу. Как так вышло и что это было на тогдашнем уровне?
Сикорский откинулся на спинку кресла, глядя на экран, где узкие улочки Стамбула сменялись простором приморского шоссе.
— Мой декан, — Сикорский усмехнулся, глядя на мерцание мониторов, — украл лишь «первое прикосновение». Идею, которую они на Западе так и не довели до ума. Идею о том, что частота может работать как морфин, приклеивая человека к экрану. Мы же с Женькой пошли дальше. В Институте Физиологии, который на Макарова, может знаешь, тогда стоял мощнейший томограф, и мы буквально в реальном времени видели, как разные частоты перекраивают мозг и превращают его в податливый воск.
Профессор подался вперёд, его лицо в свете экранов казалось маской древнего алхимика.
— Оказалось, что некоторые частоты бьют прицельно по префронтальной коре, по критическому мышлению. Мы поняли, что может гасить дорсолатеральную кору — тот самый центр, который ищет логические ошибки и сдерживает порывы. Стоит её «выключить», и человек теряет способность сомневаться. Он верит во всё, что видит на экране, ну, или что ему скажут во время такого отелючения.
— Но это было не всё. Оказалось, что та же структура сигнала, способна подавлять переднюю поясную кору — наш внутренний «детектор ошибок». В норме она бьёт в набат, когда логика нарушена, вызывая когнитивный диссонанс. Но под тем воздействием этот сигнал тревоги просто затыкается. Человек видит абсурд, но не чувствует дискомфорта. А орбитофронтальная зона, отвечающая за социальные риски, окончательно отвязывает логику от эмоций. Человек превращается в идеальный приёмник: никакой критики, никакого диссонанса, только чистое, беспрекословное принятие любой повестки.
— Понимаешь, Макс, — Сикорский подался вперёд, и его силуэт в полумраке минивэна стал резким, — кроме всего прочего, если нет внешнего внедрения, когда ПФК засыпает, из подвалов сознания лезет архаика. То самое мифологическое мышление, которое дремало тысячи лет. Это называется гипофронтальностью: «Цензор» выключен, и мозг больше не может сказать: «Это бред, этого не может быть». Галлюцинация становится твёрже стены.
Профессор постучал пальцем по виску.
— Вторая стадия — перегрев височных долей. Тот самый «Шлем Бога» Перзингера. Если их качнуть магнитным полем или нужным ритмом, мозг генерирует чувство Присутствия. Тебе кажется, что за спиной кто-то стоит, что мир полон знаков, адресованных лично тебе. А дальше — архаический резонанс. Ритм развертки вводит мозг в «захват частоты», логика распадается, и человек откатывается к магическому мышлению. Любой хруст ветки встраивается в миф. Человек не придумывает сказку — он в ней живёт.
Сикорский горько усмехнулся.
— И вот этой частотой, плюс минус, как выяснилось, грешил старый добрый «Фунай». Те самые пузатые ящики, что стояли практически в каждой второй квартире. Ну и как следствие что? - кругом барабашки, НЛО, Кашпировский с Чумаком прямо через экран лечат, колдуны, заговоры, астрологи... Официальные религии попёрли как на дрожжах, естественно. Мы думали — это свобода совести, а это была просто неправильная строчная развёртка выпустившая демонов из лимбической системы наружу.
Дешёвое железо японских телевизоров физически выжигало в мозгах критический фильтр, заменяя его древним магическим трансом.
— И тут, Макс, выходит первая «Матрица», — Сикорский усмехнулся, глядя на пролетающие за бронированным стеклом огни пригородов. — Я смотрел и понимал: вот оно. Это именно то, о чём я мечтаю. Как было бы здорово просто взять и просто закачать в голову новый язык, навык, типа управления вертолётом или кунг-фу. Т.е. мы нащупали механизм прямого воздействия на личность. И пусть до такого, как загрузка знаний, было ещё далеко, но ведь открытие механизмов влияния, позволяло прийти к исправлению пороков. Только представь, сколько людей сидит в тюрьмах, где общество им просто мстит – причиняет боль и страдания без всякого рационального смысла. А с помощью моей технологии можно было просто изменять поведенческие настройки. Можно было лечить любое психическое расстройство, исправлять аутизм, даунизм, садизм, детям можно было бы разогнать интерес к обучению, к открытиям, свершениям, в самых светлых мечтах всем чиновникам прошивать совесть при заступлении на пост…
Ну а дальше уже действительно к автоматической прошивке навыков…
Профессор замолчал, потирая переносицу.
— Но девяностые в двух словах не опишешь. Академия наук разваливалась, профессура торговала трусами на Апрашке, а государство сделало ставку на религию как на последний клей для нации. Когда в моих отчётах пошли термины о «стимуляции мистического опыта», ко мне приставили куратора в рясе.
Лицо Сикорского окаменело.
— Мы поссорились быстро. Я не мог всерьёз слушать о «духовном возрождении» от людей, которые в те годы завалили страну табаком и алкоголем беспошлинно ввозя это под видом «гуманитарки» и нужд для причастия. Через их фонды проходило до двадцати процентов всего импорта сигарет в Россию. Миллиарды штук «Магны» и «Бонда» без акцизов, дешевле всех на рынке. Они спаивали и травили тот самый народ, который я мечтал исцелить, и при этом учили меня морали!
Он тяжело вздохнул.
— Они вели к «богу» тех, кого сами же убивали ради прибыли.
— И не нужно, наверное, говорить, — Сикорский криво усмехнулся, — что из проекта меня убрали быстро. Не посадили только потому, что я сторговал свою свободу за молчание. Но они оставили себе самое страшное. Из всех программ воздействия они выбрали ту, что бьёт не по поиску Бога, а по инстинкту «свой-чужой». Они превратили веру в боевой идентификатор.
Профессор заговорил жёстче, чеканя слова:
— Чтобы получить тупое, яростное «Православие или смерть!» у человека, который вчера и молитв-то не знал, нужно просто перегреть ему амигдалу. Режим «осаждённой крепости». Когда центр страха работает на износ, мозг повсюду ищет врага. Это не любовь к Христу, Максим. Это чистая, дистиллированная ненависть к тем, кто не знает твоего пароля. Религия здесь — просто флаг, за который приказано убивать.
— Вторая фаза — смерть эмпатии. Подавление височно-теменного узла. Чужак перестаёт быть человеком. Он — демон, грязь, мишень. Ты не чувствуешь вины, когда бьёшь его, потому что в твоём мозгу выключили функцию «сопереживание». А сверху накладывается стимуляция базальных ганглиев — ритуальный автоматизм. Ты превращаешься в биологический автомат: механически крестишься, выкрикиваешь лозунги. Это становится актом дыхания. Попробуй остановить такого «берсерка» в его ритуале — и он разорвёт тебя от физической боли и ярости.
Дополнительный генератор этой частоты подкрутили к каждой телепрограмме, а какая религиозная идея выпирала наружу, зависело от базовой предзагрузки в окружении человека телезрителя.
Профессор помолчал, слушая, как шины шуршат по гравию — они почти приехали.
— В этом состоянии ты не видишь ангелов, Макс. Ты видишь только грязь и врагов. Мир схлопывается до черно-белой картинки. «Мы — свет, они — тьма». Тебе не нужны доказательства бытия Божьего. Тебе нужен объект для удара. Ирония в том, что ты готов умереть за догмат, о котором вчера даже не слышал. Это и есть их победа: они заменили твою личность групповым инстинктом, упакованным в красивую обёртку православия.
— Рудольф Михайлович, — Максим нахмурился, глядя на свои руки в полумраке салона. — Так что же, по-вашему, вера вообще не имеет права на жизнь? Это всё — просто сбой системы?
Сикорский вздохнул, и в этом вздохе было больше усталости, чем цинизма.
— Это сложный вопрос, Макс. Лично я считаю веру формой пограничного расстройства, специфическим видом шизофрении. Но если немного отшагнуть от медицины, то настоящая вера — это не готовность убивать, или умирать, а готовность жить. И жизнью наслаждаться, видя в ней проявление того самого Бога. В любой форме. Она должна быть именно любовью, проявляться ей. Вера — это когда ты эти слова воспринимаешь буквально, а не как метафору и без дополнительных комментариев, кого любить, а кого не надо… Как там было?...Сейчас…
Сикорский прикрыл глаза, и его голос в полумраке минивэна зазвучал странно торжественно:
— «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто... Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла... Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий...»
Профессор резко открыл глаза и посмотрел на Максима.
— И если я раздам всё имение моё и отдам тело моё на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы.
Это, Макс, должна быть хотя бы способность увидеть чудовищное противоречие в словах: «Бог, которому я молюсь, есть Любовь, но, если ты со мной хоть где-то не согласен, я хочу, чтобы твою жизнь сломали и сгноили тебя в тюрьме».
Для имеющего любовь нет людей второго сорта ни в настоящем, ни в прошлом, ни в будущем. А значит для верующего невозможна сама идея второсортности других людей.
Он усмехнулся, поправляя воротник куртки, и в этой усмешке была горечь человека, видевшего слишком много «звенящей меди» в дорогих рясах.
— Все эти обещания рая только «для своих», независимо от того, что они творили при жизни... Все эти надежды, что сегодня я буду всех ненавидеть, а после смерти внезапно стану ангелом... Это не вера, Макс. Это торговля страхом. Знаешь, мне кажется, по-настоящему вообще верили только кельты...
Максим удивлённо поднял бровь.
— Кельты? Те, что с друидами?
— Именно. У них была потрясающая, почти безумная честность в этом вопросе. Они давали деньги в долг с условием возврата в ином мире. Представляешь? Сжигали долговые расписки на погребальных кострах, чтобы умерший мог предъявить их должнику «на том свете». Откладывали расчёты по сделкам до момента встречи после смерти. Для них смерть не была концом или абстрактным облаком с арфами, а лишь переходом в Иной мир, где жизнь продолжалась в телесном облике. А значит, и денежные обязательства сохраняли силу.
Сикорский коротко хохотнул и посмотрел Максиму прямо в глаза.
— Попробуй сейчас попросить у какого-нибудь рьяного, бьющего себя в грудь верующего денег, с условием, что отдашь их ему в раю. Тебя поднимут на смех, а то и сдадут в дурку те же самые люди, что расшибают лбы в молитвах. Потому что их «вера» заканчивается там, где начинаются реальные интересы. А наш «Заслон»... он нужен для того, чтобы человек снова смог отличить этот дешёвый суррогат от настоящего себя.
— Но вообще, Макс, — Сикорский прищурился, глядя на индикатор блокировки дверей, — ты ведь спрашивал, как технология ушла на Запад? Сам догадаешься?
Профессор усмехнулся.
— Знаешь, что самое интересное? Человеческий мозг может представить только то, что в принципе может существовать. Это доказанный научный факт. Трёхглавые драконы, избушки на курьих ножках, ковры самолёты, скатерть-самобранка, гусли самогуды, сапоги скороходы... Но вот ответь мне: почему ни в одной сказке мира нет бескорыстного попа?..
Максим промолчал, чувствуя, как разговор сворачивает в опасную зону.
— В общем, — Сикорский жёстко рубанул рукой воздух, — расчёты по генерации той самой частоты, что отрубает префронтальную кору, продали. Чистое коммерческое предательство. И на Западе это дало свой, особенный «урожай». Если у нас это вылилось в агрессивный традиционализм, то там та же самая гипофронтальность породила хаос самоидентификации.
Он загнул палец, перечисляя:
— Пятьдесят гендеров, всерьёз идущие дебаты о том, отличается ли мальчик от девочки, безумный феминизм, когда тебя могут пустить под суд за открытую женщине дверь, и даже за то, что выдернул её из-под колёс машины, не спросив можно ли к ней прикоснуться... Это всё та же самая «выключенная» логика, Макс. Когда префронтальный фильтр «Цензора» мёртв, мозг перестаёт воспринимать биологическую реальность. Сознание заполняется навязанными конструктами, которые становятся для человека важнее фактов. Мужик искренне верит, что он женщина, и идёт выигрывать женские соревнования, а окружающие боятся сказать правду, потому что их «детектор ошибок» в поясной коре тоже надёжно заглушён.
Сикорский тяжело вздохнул, и в этом вздохе слышался приговор всей цивилизации.
— Это две формы одного и того же безумия. Одних облучают так, чтобы их единственной опорой в жизни стали сказки и легенды народов ближнего востока, других — так, чтобы они забыли, кто они такие по сути рождения. Там вообще никакой опоры. И в том, и в другом случае личность стирается. Остаётся только управляемая биомасса, реагирующая на команды хозяев частоты.
Машина окончательно остановилась. Снаружи донёсся тяжёлый, мерный удар прибоя о скалы.
Дверь минивэна с тихим шипением поползла в сторону.
— Мы приехали, Макс. Шиле.
Глава 11
Эллинги в Шиле встретили их запахом мазута, водорослей и йода. Машина заехала под высокий навес, где на стапелях, скрытый от спутников и случайных глаз, замер сейнер. Снаружи — типичная черноморская «калоша»: облупившаяся краска цвета морской волны, ржавые потеки у клюзов и развешанные для просушки сети.
Но когда позже Сикорский и Максим поднялись на борт, Максим отметил значимое отличие - из машинного отделения доносился не стрёкот дизеля, а низкое, утробное рычание.
Внутри этого «рыбака» билось сердце Velvette Marine — турбированный зверь, занимавший половину трюма вместо холодильников для хамсы. Этот движок обычно ставили на скоростные перехватчики или океанские яхты шейхов. По прямой он мог оставить позади любой патрульный катер береговой охраны, просто растворившись в брызгах.
Команда из трех человек работала бесшумно. У них был уникальный навык — они не видели гостей. Ни одного взгляда в сторону Максима, ни одного лишнего жеста. Потрясающая выучка: на любом полиграфе эти люди искренне подтвердят, что на борту были только они и сети. Принцип «меньше знаешь — крепче спишь и дольше живёшь» здесь возвели в ранг абсолюта.
Их каюта оказалась крошечным пеналом в четыре квадратных метра: двухъярусная кровать, привинченный к полу столик и иллюминатор в медной оправе.
Сейнер вышел из Шиле в глубоких сумерках. Сначала шли малым ходом, прикидываясь обычным рыболовным судном, выходящим на промысел. Но как только береговые огни Турции превратились в тонкую золотую нить, капитан дал газу. «Зверь» внутри глухо взревел, и сейнер, задрав нос, пошёл на крейсерских восемнадцати узлах.
Весь первый день они шли далеко в нейтральных водах, параллельно турецкому побережью, мимо Зонгулдака и Синопа. Это была самая монотонная и опасная часть пути. Максим и Сикорский сидели в каюте, чувствуя каждой клеткой вибрацию мощного мотора. Сверху иногда доносился гул — патрульные вертолёты облетали акваторию, но для их радаров сейнер был лишь ещё одной точкой среди тысяч рыболовных судов.
Сикорский в тесноте каюты казался на удивление спокойным. Он читал какую-то старую книгу в потрёпанном переплёте, изредка поглядывая на Максима, который нервно прислушивался к каждому всплеску за бортом.
— Ну как, Макс? — Сикорский захлопнул книгу, заложив страницу пальцем. — Напоминает «Мунфлит» Фолкнера или «Красного корсара»?
Максим неопределённо пожал плечами, пытаясь вспомнить хотя бы аннотации из школьной программы. Сикорский прищурился, и в его взгляде промелькнула насмешливая угроза.
— Только не говори мне, что ты ничего из этого не читал! — он расхохотался своим громогласным смехом, который заглушил на мгновение гул турбины. — Иначе моё разочарование в вашем поколении станет окончательным и бесповоротным. Если ты не грезил в детстве о контрабандистах и ночных высадках в скалистых бухтах, то как ты вообще дожил до твоих лет, не сдохнув от правильности и скуки?
Сикорский снова открыл книгу.
— Вся эта цифровая дрянь, Макс, боится только одного — людей, которые воспитаны на книгах. Потому что в книгах есть Сюжет, а у алгоритма — только Программа. Понимаешь разницу?
Максим снова пожал плечами.
— Программа, Макс, — это расчёт на основании известного. Даже самая сложная нейросеть — это просто гигантский набор условных переходов. If-then-else - если-то-иначе. Все варианты ее «поведения» уже заложены на старте, они видимы, если знать, куда смотреть. Программа — это предсказуемость. Если ты логичен, ты — часть их кода. Тебя легко вычислить, потому что ты стремишься к понятной цели кратчайшим путём.
Сикорский закрыл книгу и постучал по потрёпанной обложке:
— А Сюжет — это жизнь. Это когда в твой выбор на каждом шагу вплетается Неизвестное. В сюжете есть место ошибке, безумству или жертве, которая не лезет ни в какие расчёты. Герой может сломать всё просто потому, что ему так велит совесть или вредность. Алгоритм видит в тебе объект, минимизирующий риски. А Сюжет видит в тебе личность, готовую рискнуть всем ради идеи, либо наоборот, плюнуть на всё невзирая на выгоды, что с точки зрения кода — чистая ошибка.
Он усмехнулся, - помнишь анекдот про туземцев, барабаны и гвоздь? Вот если бы у туземцев был ИИ, то он вообще никак не увидел бы возможность такого провала…
К утру вторых суток пейзаж изменился. Море стало свинцовым, а горизонт на востоке начал окрашиваться в багрянец. Они миновали Трабзон и начали забирать к северу, под углом к грузинской границе в районе Сарпи.
Здесь «Зверь» снова притих. Сейнер шёл максимально скрытно, отключив AIS - систему идентификации. В цифровом мире их больше не существовало. Прошли мимо Батуми — Максим видел в иллюминатор сияющие шпили новых отелей и казино, похожие на иглы, протыкающие небо. Город выглядел как огромная рекламная вставка, яркая и фальшивая, в то время как они скользили мимо в настоящей, густой тьме.
Высадка началась в два часа ночи. Сейнер замер в миле от берега Цихисдзири. Здесь скалы обрываются прямо в море, а на вершине чернеют руины византийской крепости Петра. Береговых огней не было — только глухой прибой.
Матросы бесшумно спустили надувную лодку с электромотором.
— Пора, — коротко бросил капитан, впервые за весь путь посмотрев Максиму в глаза.
Лодка шла почти бесшумно, разрезая фосфоресцирующую воду. Над ними нависали скалы, поросшие диким плющом. Чуть выше проглядывали заборы частных вилл.
На галечном пляже лодку встретил человек. Как только Максим и Сикорский выбрались на мокрые камни Цихисдзири, лодка ушла обратно. Земля после двух суток качки казалась зыбкой.
— Добро пожаловать в Аджарию, Макс. Здесь начинаются горы. Куда тебя нужно рискнуть – тянуть. Чтоб ты в связке со мной одной. Чтоб понять – кто такой. – Переиначив напел Сикорский и начал подъём по лестнице вслед за встретившим их проводником.
Лестница была старой, высеченной прямо в скале и насквозь пропитанной солью и сыростью.
Они поднялись на широкую террасу, скрытую раскидистыми ветвями кедров. Впереди маячил силуэт массивного дома — одной из тех крепостей «бизнес-партнёров» Джандар-Бея, где гостеприимство весомее любых международных ордеров на арест.
У кованых ворот их ждали. Двое мужчин, молчаливых и неподвижных, как сами скалы Петра. В свете редких садовых фонарей Максим заметил современные тактические разгрузки и короткие стволы «витязей». Это были профессионалы защиты, для которых тишина — лучший союзник.
— Ходжам, — один из них коротко кивнул Сикорскому. Без пафоса, как старому знакомому. — Всё готово.
Сикорский обернулся к Максиму. На лице профессора играла та самая азартная улыбка, которая пугала и восхищала одновременно.
— Слышал, Макс? Впереди — Годердзи. Там нет вай-фая, зато есть туман, в котором можно спрятать целую армию, не то что двух беглецов.
Сикорский достал свой кнопочный телефон в последний раз перед тем, как уйти в тень гор. Громкая связь выдала удивительно живой голос Яги:
— Здравствуй, батюшка, Рудольф-царевич…
Они обменялись новостями и планами прохождения маршрута. Яга дала несколько рекомендаций по выходу на связь.
Профессор отключил телефон и обернулся к Максу – отдохнём пару часов и двинем.
***
В тусклом свете конюшни стояли четыре лошади: три под сёдлами и одна вьючная, нагруженная палаткой и провиантом. Мощные, низкорослые кавказские кони переступали с копыта на копыто, обдавая Максима запахом конского пота и прелого сена.
Первая лошадь в его жизни не на картинке и не за оградой вольера…
— Ну что, Макс, — Сикорский проверил подпругу, — переходим к «Хозяину Баллантрэ»… или у Верна читал «Михаила Строгова»? Помнишь? Дикая природа, кони и никаких компромиссов. Нам идти семьдесят километров. Это почти двенадцать часов в седле, ну и пешком по мелочи.
Профессор выудил из рюкзака тюбик вазелина и бросил Максиму.
— На, мажь. Пах, бедра, копчик. Обильно. Или часов через шесть проклянёшь белый свет. И не вздумай ехать в одних джинсах — надень под них плотное белье
Они вышли за пару часов до рассвета. Проводник-аджарец, молчаливый как скала, уже сидел в седле, сливаясь с темнотой.
Сикорский наставлял, легко запрыгнув в седло. — Главное — не застаивайся. На привалах не садись, а ходи, разгоняй кровь. Если колени «загорятся» — вынимай ноги из стремян, дай им повисеть. И смотри на горизонт, Макс, не гипнотизируй затылок коня, иначе к вечеру шея просто отвалится.
Максим взобрался на своего мерина. Животное под ним недовольно фыркнуло, почувствовав неуверенность седока.
— Пей мелкими глотками, — добавил Сикорский, протягивая флягу. — И если поясница начнёт ныть — дам ибупрофен. После шестого часа он станет твоим лучшим другом.
Они тронулись. Сначала дорога шла через мандариновые сады, сперва по гравию, потом по мягкой лесной подстилке. Но тропа быстро превратилась в узкую каменистую нитку.
Лес сжимался вокруг них, звуки шагов вязли в густом тумане. Здесь, в этом сыром мареве, реальность окончательно потеряла чёткость.
Цифровой мир остался внизу, залитый огнями Батуми. Здесь, под сенью вековых каштанов, время начало растягиваться.
Максим ехал, стараясь держать спину прямой, как учил профессор. Он чувствовал, как под ним перекатываются мышцы живого существа, а запах влажной земли и конского пота — становятся единственной истиной.
Глава 12
Первые шесть часов пути стали для Максима уроком тишины. Постепенно, с каждым набранным метром высоты, гул цивилизации в голове — обрывки новостей, фантомные уведомления, логические цепочки преследования — начал выцветать, как старый снимок на солнце. Остались только ритмичный скрип кожи седла, фырканье лошадей и звук рассыпающихся под копытами камней.
Вокруг расстилалась Горная Аджария. Леса из гигантских каштанов и буков сменились зарослями рододендрона. Из-за влажности деревья были облеплены мхом, и в тумане они походили на охраняющих тропу замерших чудовищ.
На небольшую стоянку встали у ручья, бьющего прямо из расщелины.
Развели костерок. Сикорский, орудуя почерневшим котелком, выглядел абсолютно, почти «пугающе» счастливым. От него буквально «фонило» той самой шестидесятнической романтикой — про лыжи у печки, про «здесь вам не равнина, здесь климат иной».
Сикорский умудрился заразить этим настроением даже сурового проводника. Тот поначалу сидел камнем, но после второй кружки чая на его обветренном лице начала проступать скупая улыбка. Оказалось, аджарец никогда не слышал анекдотов про Чапаева. Максиму, правда, пришлось сначала на пальцах объяснять, кто это такой и почему он «в бурках и на лихом коне».
Лошади паслись чуть поодаль. Внизу расстилалось море облаков, из которого, как плавники гигантских дельфинов, торчали верхушки одиночных скал.
Впереди было ещё около шести часов ходу. Ночёвка, а завтра — перевал Годердзи.
Они снова тронулись в путь. Лошади шли уверенно, а Максим поймал себя на мысли, что ибупрофен ему пока не нужен. Тело болело, но эта боль была честной и понятной, и даже приятной — в сравнении с тремором беспрестанного беспокойства и тревоги, суетой и цейтнотом – неизменными спутниками жизни «с рукой на пульсе» - в неумолчном информационном потоке.
Подъем к Годердзи стал для Максима настоящим погружением в прошлое Земли. Декорации менялись резко, словно кто-то переключал слайды в проекторе.
Сначала их поглотили влажные субтропики: огромные папоротники, каштановые и буковые леса, настолько плотные, что казались непролазными. Но чем выше поднимались кони, тем сильнее редел лес. Лиственные гиганты сменились суровыми соснами и елями, а затем деревья и вовсе исчезли, уступив место альпийским лугам — яйлам. Всё вокруг тонуло в «плачущем» тумане. Облака, пришедшие с моря, цеплялись за острые хребты, превращая мир в серую вату.
Они шли вьючной тропой, которая петляла высоко над основной автомобильной дорогой. Это была как её называли, «тропа валунов», заваленная крупными камнями и изрезанная глинистыми рытвинами. Под копытами постоянно бежали ручьи, превращая путь в скользкое месиво. По обочинам росли огромные лопухи размером с зонт.
Но самое удивительное на подступах к перевалу было позже - из тумана проступил окаменевший лес. Мёртвые серые стволы третичного периода, миллионы лет назад погребённые под вулканическим пеплом, теперь торчали из земли словно гигантские скульптуры. В этом безмолвии, среди каменных деревьев, тишина казалась осязаемой.
Впереди показались летние поселения пастухов — маленькие деревянные домики, почерневшие от времени и дождей. Они стояли на высоких каменных сваях, пытаясь приподняться над этой вечной сыростью.
Проводник-аджарец вдруг резко остановился и поднял руку. Стук копыт затих. В наступившей тишине Максим услышал только, как капли воды срываются с гигантских лопухов и с тихим стуком падают на камни. А потом, откуда-то из глубины окаменевшего леса, донёсся сухой, отчётливый щелчок взводимого затвора.
Сикорский медленно поднял руку и бросил приказ:
— Не сопротивляться.
Из оставшегося позади домика на сваях вышли трое. Камуфляж, бейсболки, в руках — старые карабины. Тот, что шёл впереди, был самым дёрганым: его плечо то и дело резко подлетало к уху, будто он пытался поправить невидимую лямку тяжёлого рюкзака, а глаза часто и плотно зажмуривались, на мгновение превращая лицо в застывшую маску.
Подняв ко рту рацию, он гаркнул в эфир, прерывая речь короткими, похожими на лай горловыми звуками:
— Всё, «святой отец», приехали эти пидоры. Ик! Подходите. Что? Не пи***ть? — он резко мотнул головой вбок, хрустнув шейными позвонками, и выкрикнул, уже не в рацию, а в пустоту: — Б**ть, жаль, сука, мы зае***ись этих гандонов ждать!
Они подошли к лошадям. Дёрганый замер перед Максимом, его лицо на секунду исказила серия быстрых гримас — нос сморщился, рот перекосило, обнажив зубы в судорожном оскале.
— Ну что, суки, приехали! — он сплюнул под копыта мерина, и тут же его рука с силой хлопнула по собственному бедру, выбивая пыль из камуфляжа. — Слазьте н***й! Козлы е***ые, х**и так долго?!
Из тумана, со стороны перевала, показалась ещё группа из троих человек. В центре шёл человек, чей вид выбивал из реальности: черная ряса, клобук, а сверху накинута современная тактическая куртка. Сопровождающие его были вооружены автоматами калашникова. Священник подошёл ближе и расплылся в радушной, почти елейной улыбке.
— Рудольф Михайлович! — пропел он. — Сколько лет, сколько зим!
Максим, чувствуя, как немеют пальцы на поводьях, выдавил:
— Вы знакомы?
— Некоторым образом, — Сикорский не сводил глаз с гостя. — Это Лёша Сливанко. Был моим лаборантом, а после моего увольнения неожиданно стал заведующим лабораторией. Самый пронырливый студент на потоке.
Поп, не переставая улыбаться, кивнул своим людям:
— Арсений, чурку и лошадей уведи.
Один из боевиков грубо толкнул проводника-аджарца в плечо:
— Слышь, чурбан, пошёл!
У старика сорвали с плеча карабин. Арсений принял поводья, и в этот момент его плечо судорожно подпрыгнуло, ударив его самого по подбородку. Парень втянул голову, будто ожидая удара сверху, и зашептал что-то яростное, неразборчивое, бешено вращая глазами. Он явно пытался «задавить» очередной спазм, отчего его лицо превратилось в застывшую маску страдания.
— Батюшка, а куда его? — крикнул Арсений, с трудом удерживая лошадей. Его пальцы непрерывно и мелко крестили воздух возле бедра — навязчивое, ломаное движение, которым он пытался отогнать «чертей». — Куда его, суку… прости Господи, суку эту… куда?!
— В клетку посади, — буднично отозвался Сливанко, даже не обернувшись на привычную возню подопечного. — О лошадях позаботьтесь.
Арсений коротко гавкнул, тут же испуганно прикрыл рот ладонью и, спотыкаясь на ровном месте от новых конвульсий в ногах, потащил коней прочь.
Поп снова повернулся к Сикорскому, поглаживая бороду:
— Ах, Рудольф Михайлович, давно это было... Теперь я отец Михаил.
— Святой? — Сикорский усмехнулся одними уголками губ.
— Уж так нарекают меня сии заблудшие агнцы, — Сливанко обвёл рукой своих головорезов. — А вы всё завидуете?
— Это чему же?
— Да бросьте корчить идеалиста, Рудольф Михайлович! — Сливанко звонко расхохотался. — Единый меновой эквивалент потому и называется единым, что он — мерило всему. А если вы такой умный, то покажите ваши денежки? А я, как видите, могу себе позволить сопровождение посерьёзнее вашего.
Он сделал приглашающий жест в сторону покосившейся двери дома на сваях.
— Но что же мы на улице, как не родные. Пойдёмте в дом.
Его люди двинулись следом, но Сливанко остановил их на пороге:
— Вы останьтесь, нам перетереть надо с профессором.
— А если дёрнут черти или вам, батюшка, худое что задумают? — прохрипел один из молодчиков, косясь на Максима.
— Тогда пристрелите чурбана, — бросил поп, даже не оборачиваясь. — Достаточная гарантия, Рудольф Михайлович? Вы же по-прежнему весь из себя гуманист?
Сикорский и Максим зашли в дом. Отец Михаил следом и плотно закрыл дверь.
— Присаживайся, Максим, — сказал профессор, хозяйским жестом указал на лавку и сам сел на вторую.
— Что-то, Лёшка, сан-то у тебя не велик за 30 лет выслуги…
Поп нахмурился, но промолчал.
— Сколько за это дело? В едином меновом.
— Хотите перекупить ставку, Рудольф Михайлович? Так у вас столько нет. У вас поди даже квартиры до сих пор нет – всё та же комната в коммуналке?
— Ты, кстати, мне книги не вернул, которые в моей библиотеке тогда взял.
— Какой вы мелочный, Рудольф Михайлович… Но вернёмся от древности седой к дням нынешним.
Сливанко, или как он теперь назывался, отец Михаил достал из-под стола колченогий табурет и тоже сел.
— Это удивительно, восхитительно и невероятно, что вы оба и вдали от тех, кто знает где вы… Невероятная удача! Мне нужно только правильно выбрать цену. С одной стороны, это хорошие деньги и хороший сан. Правда не в Москве. Но всё равно, стабильность, положение, гарантии, власть. С другой только деньги, но прямо значительно больше. Эх, вот когда жалеешь, что прогуливал вышку и статистику… — поп хохотнул. — итак у нас есть злодей, убивец несчастного доктора Вебера. Его ждёт интерпол в Тбилиси. Если отдавать через них – это самый невыгодный вариант… Но что в тебе такого ценного – он посмотрел на Максима – из-за какой-то мокрухи столько шума бы никто не поднимал… А вот то что у нашего профессора в голове – вот это стоит хороших денег без сомнения. Жаль, что голову нельзя взять отдельно от всего остального…
— Лёшка, а тебе зачем всё это? Ну вот деньги хотя бы?
— Это, пожалуй, самый тупой вопрос, что я слышал, что характеризует вас как конченого ватника, Рудольф Михайлович. Деньги — это власть. Деньги — это сила. Если хотите – деньги — это показатель того, что ты угоден господу. Если он даёт…
— Это у мормонов такая логика… — буркнул Сикорский.
— Всё время забываю о вашем кругозоре, Рудольф Михайлович… И что, что у мормонов? Разве они не правы? — Лёшка сузил глаза. — Вы всё ищете в Писании розовые сопли про подставленную щеку, а я вижу там Книгу Порядка. Разве не сказано у Исаии: «И будут цари питателями твоими, и княгини их кормилицами твоими; лицом до земли будут кланяться тебе и лизать прах ног твоих»?
Он вскочил с табурета и сделал шаг к Сикорскому, понизив голос до вкрадчивого рокота:
— Люди — это скот. Стадо, которое задыхается без пастуха. И Господь метит избранников Своих силой. Если Он даёт ресурс, Он даёт и право. Помните притчу о талантах? У того, кто не приумножил, отнимется и то, что имеет. Бог не любит слабых, Рудольф Михайлович. Он любит победителей. Весь Ветхий Завет — это хроника того, как избранное меньшинство железным жезлом вколачивает истину в глотки тупого большинства. Вы называете это просто деньгами, а я называю это благоволением. Господь возносит одних над другими не для того, чтобы мы каялись, а чтобы правили. «Ибо народ и царства, которые не захотят служить тебе, — погибнут, и такие народы совершенно истребятся». Это не я придумал. Это Слово. А вы хотите, чтобы пастырь блеял вместе с овцами? Нет. Пастырь должен иметь волю отсекать больных и вести сильных. Остальное — навоз.
Сикорский слушал, прищурившись, словно наблюдал за редким, но крайне ядовитым насекомым. Когда тот замолчал, Рудольф Михайлович не ответил сразу. Он медленно потёр переносицу, и в этом жесте было что-то от старого профессора, собирающегося разгромить бездарный диплом.
— Любопытно, — негромко произнёс Сикорский. — Очень любопытно. Знаете, Алексей, у вас поразительное чутье. Вы цитируете Исаию, но интонация... О, эта интонация мне слишком знакома.
— Вы говорите «пастырь и стадо», но подразумеваете «сверхчеловек и недочеловек». Вы берете Ветхий Завет как дубину, но на самом деле вы дословно воспроизводите риторику одного небезызвестного австрийского художника. Тот тоже очень любил рассуждать о «железном законе природы», который даёт сильному право пожирать слабого.
Сикорский усмехнулся — сухо и горько.
— Ваше «благоволение через силу» — это ведь чистый Ницше, Алексей. Его Herrenmoral, мораль господ. Вы заменили Живого Бога на «Мировую Волю» Шопенгауэра — слепую, жадную силу, которой плевать на справедливость, лишь бы жрать и множиться. Вы сейчас не проповедь прочитали. Вы зачитали тезисы к программе эвтаназии «Т-4». Там тоже считали, что Бог — или Природа, для них это было одно и то же — метит избранных здоровьем и властью, а «балласт» должен быть утилизирован.
Рудольф Михайлович ткнул пальцем в окно в сторону стоявших на улице парней.
— Это ведь ваши «овцы»? Нет, Алексей. Это ваши унтерменшен . Вы превратили их в биологические функции, лишили их воли, которую им дал Творец, и называете это «пастырством»? Шопенгауэр бы вам аплодировал: вы возвели человеческий эгоизм в ранг абсолюта. Но не называйте это православием. Это обыкновенный, заурядный нацизм, только вместо рун на петлицах у вас кресты. — Вы берете Ветхий Завет, Алексей, но мыслите как те, кто делил людей на сорта по форме черепа... или по наличию креста на шее. Какая разница, назовёте вы человека «недочеловеком» из-за расы или «почти зверем» из-за того, что он не в вашей общине? Называя их «скотом» или «вторым сортом», вы просто выписываете себе индульгенцию. Ведь со скотом не нужно договариваться, его не нужно слушать. Его можно резать, стричь или гнать на убой, при этом чувствуя себя праведником, исполняющим «волю Божью».
Алексей дёрнул щекой. Лицо его пошло пятнами — из-под личины смиренного пастыря вырвался оскорблённый амбициозный делец. Его трясло от ярости, которую он больше не считал нужным скрывать.
— Да вы так ничего и не поняли — взвизгнул он, почти срываясь на фальцет.— Вы, Рудольф Михайлович, застряли в пыльных библиотеках прошлого века, пока я... я оседлал саму природу человеческого сознания! Вы называете меня пронырой? Я — архитектор новой реальности!
Он вскочил, распахнул дверь и крикнул
— Ко мне! Живо! Раз они так дорожат своим «интеллектом», мы посмотрим, что от него останется через десять минут. Я покажу вам, что такое истинная сила. Сила, которая превращает профессора в кусок скулящего мяса!
В тесном полумраке пастушьего балагана пахло старой шерстью и сыростью. Максима и Сикорского грубо поставили к стойкам деревянных нар, им связали за спиной руки, а за лоб притянули и зафиксировали головы скотчем.
— Не закрывать глаза! — скомандовал Алексей.
Его руки работали быстро и точно. Широкая лента серого скотча легла Сикорскому на лоб, подтягивая веки вверх, намертво фиксируя ресницы. Тот же холодный пластик прилип к коже Максима. Моргать стало невозможно. Глаза начали слезиться, но это был лишь вопрос времени, когда слизистая пересохнет.
Снаружи натужно кашлянул и затарахтел переносной бензогенератор. В дом занесли штатив с проектором. Алексей дрожащими от возбуждения пальцами открыл ноутбук. Синий свет экрана выхватил его лицо из тьмы — теперь он выглядел как настоящий безумный демиург.
— Вы думали, что ваша префронтальная кора — это храм? — Алексей усмехнулся, подключая кабель к проектору. — Нет, это всего лишь тонкая плёнка, налёт цивилизации. Грязь на объективе.
Он развернул проектор так, что линза оказалась в метре от лиц пленных.
— Сейчас я уберу эту пыль. Я отключу ваш «разум», Рудольф Михайлович. И мы увидим, какой зверь заперт внутри вашего хвалёного гуманизма. «Вы ведь просто животные», —он почти прошептал это, нажимая клавишу Enter. — Пора вернуть вас в стадо.
Объектив вспыхнул. Свет был ярким , пульсирующим. Ритмичная, тошнотворная чехарда кадров и частот, которая била прямо в глаза.
Алексей и его подручные выскочили из балагана, точно ошпаренные — страх перед собственной «машиной для душ» был сильнее всего прочего.
Максим хрипел, выгибаясь всем телом. Верёвки впивались в запястья, скотч в кожу головы, вывернутые веки жгло, а глаза заливал нестерпимый, пульсирующий свет, словно бьющий в открытый мозг. Мир превратился в череду белых вспышек, пробивающих черепную коробку насквозь.
— Тише, Максим, тише... — Голос Сикорского прозвучал неожиданно чётко, почти буднично. В нем не было ни боли, ни страха. Только глубокое, бесконечное презрение.
Профессор даже не пытался дёргаться. Он смотрел прямо в объектив, и в его широко открытых глазах, отражались белые всполохи.
— Двоечник... Господи, какой же он клинический бездарь и двоечник, — Сикорский вдруг коротко, сухо рассмеялся. — Он не понимает даже элементарного... Количество люменов, Максим! При такой интенсивности на таком расстоянии сетчатка просто теряет чувствительность, она перестаёт дискретно воспринимать пульсацию. Для мозга это превращается в ровный шум. Он хотел выжечь нам префронтальную кору, а в итоге просто ослепил нас на пару минут... Ох, Лешка, ну какой же ты бездарь...
Снаружи, за тонкими деревянными стенами, тишина взорвалась. Сначала — яростный, гортанный крик, затем — сухой треск одиночного выстрела и несколько автоматных очередей. Послышались крики боли, топот тяжёлых сапог и глухие удары.
Дверь балагана вылетела с петель от одного удара. В проёме выросла фигура, занявшая собой всё пространство. Огромный грузин в запылённой, грубой монашеской рясе, с черной как смоль бородой и горящими глазами.
— Угхмертоно! (Безбожники!) — прорычал он, и от его баса в тесном балагане завибрировали стены. — Мгхлеби цхврис кабаши! (Волки в овечьих шкурах!)
Он подскочил к столу, одним движением вырвал кабель из ноутбука и смахнул проектор на пол. В наступившей темноте Максим услышал только тяжёлое, клокочущее дыхание великана.
Монах замер на секунду, прижал широкую ладонь к груди и коротко, едва слышно выдохнул:
— Господи, помилуй их, ибо не ведают...
Только после этого он достал нож — короткий, с костяной ручкой, шагнул к нарам — и двумя движениями разрезал путы и удерживающий головы пленников скотч. От него пахло старой шерстью, лошадьми, ладаном, молоком и горным ветром.
Максим постанывая начал сдирать скотч удерживающий его веки открытыми. Тогда пришедший приложил свои огромные, тёплые пальцы к его вискам, словно передавая ему часть своего спокойствия.
— Тише, швило (сын мой), тише... Всё кончилось. Тьма ушла.
Сикорский, чьи глаза всё ещё слезились и видели лишь размытые пятна, выдавил из себя сухую усмешку:
— Ираклий? Или я в бреду и мне явился сам святой Давид Гареджийский?
- Я, Мастсвалебело .
Ираклий срезал последние путы с рук Сикорского с такой деликатностью, какую трудно было ожидать от его огромных ладоней. Профессор потирал затёкшие запястья, щурясь от слез и привыкая к мягкому полумраку.
— Ираклий... — Сикорский наконец разглядел его лицо. — Борода и волосы тебе идут больше, чем ёжик и кожаная куртка «кутаисского клана». Но голос твой забыть и перепутать невозможно. Значит, тот эксперимент в тринадцатом корпусе сработал до конца…
Ираклий коротко кивнул, его глаза светились тихой, уверенной радостью.
— Сработал, Батоно Рудольф. Ты тогда не просто нейроны мои подправил. Ты мне форточку в душном склепе открыл. Я ведь до того дня только кровь и деньги видел. А вышел — и понял: мир дышит. Каждая травинка славит Создателя, а я её топтал. Пришлось уйти. Здесь, в горах, я землю пашу, виноград холю. Людям помогаю. Любовь, Мастсвалебело Рудольф, — это ведь единственная частота, которую никакая машина не заменит.
Он помог Сикорскому сесть.
— Мне позвонила женщина. Голос... как колокольчик, но властный такой да. На чистом грузинском сказала: «Ираклий, беги к старому балагану над Хуло. Твоего учителя убивают». Я даже не спросил, кто она. Сердце подсказало — надо бежать.
В дверях показались ещё две фигуры. Это были не монахи. Сухопарые горцы в камуфляжных куртках поверх традиционных бешметов, с окладистыми бородами, но без усов. В руках — потёртые «калашниковы» со сложенными прикладами.
— Это мои братья, — Ираклий жестом пригласил их войти. — Зелимх;н и Абуб;кар. Кистинцы из Панкиси. Мы тут вместе за мир в этих горах отвечаем.
Один из горцев коротко приложил руку к сердцу, приветствуя Сикорского. - Хь;хамча
— Почему они с вами, Ираклий? — спросил Максим, приходя в себя. — Мусульмане помогают православному монаху спасать нас от «православных»?
— Потому что для них, — Ираклий сурово кивнул на дверь, за которой лежали связанные фанатики, — эти люди — не верующие. Они — мунафики, лицемеры. Те, кто прикрывает Именем свою гнилую гордыню. Зелимх;н со мной, потому что он знает: Бог един в Своём требовании к человеку оставаться человеком. Мы в этих горах давно поняли — У нас один враг — отец лжи. Что прикрывается святыми именами, но по делам виден, когда превращает землю в геенну боли. Что сеет раздор между детьми божьими и льёт кровь, создавая ад на земле.
***
Воздух у каньона был ледяным и сырым. Гул невидимого потока внизу, в метрах двенадцати под скалой, перекрывал все звуки. Единственная уцелевшая верёвка старого моста сиротливо раскачивалась над бездной.
Алексей захлёбывался словами. Весь его пафос «пастыря» испарился, оставив после себя мелкого, перепуганного человечка.
— Ираклий, послушай... Деньги. У меня есть счета, к которым только у меня есть доступ. Там миллионы. Я всё отдам! Не губи душу, мы же одной крови, одного чина...
Зелимхан, стоявший чуть поодаль, сплюнул в серую пыль. Он был без оружия, но его присутствие давило сильнее, чем дуло винтовки.
— Зачем ты слушаешь эту гиену, Ираклий? — чеченец обернулся к монаху. — Такие, как он, не меняются. Они только пригибаются, пока сапог на горле. Убить его — это очистить землю.
Ираклий молчал. Он стоял, опершись на приклад своей длинной винтовки, как на пастуший посох, держа её за самый край ствола. Его взгляд был направлен куда-то сквозь Алексея, в туманную даль гор.
— Пусть идёт, Зелимхан. Бог ему судья, не мы. Оставь нас на пару минут. Я хочу сказать ему последнее слово.
Чеченец недовольно качнул головой, но дисциплина взяла верх. Он отошёл к скалам, продолжая внимательно наблюдать.
Алексей смотрел на Ираклия. В его голове лихорадочно щелкали шестерёнки. Он понимал: всё кончено. Операция провалена. Церковные иерархи, давшие ему прибор и карт-бланш, не прощают таких фиаско. Возвращаться прозябать в келью, замаливать грехи и пахнуть ладаном? Нет. Это была смерть хуже физической.
Ярость вспыхнула внезапно, заглушив страх. Он увидел, как расслабленно Ираклий держит оружие — за самый кончик ствола, почти небрежно.
Одним резким, движением Алексей рванул винтовку на себя. Ираклий даже не сопротивлялся — он просто разжал пальцы.
Алексей отпрянул, направляя ствол в грудь монаху. Глаза его безумно расширились.
— Думаешь, ты победил?! – он передёрнул затвор и вогнал патрон в гнездо - Думаешь, твоё «милосердие» чего-то стоит?! — он пятился к краю уступа, не чувствуя под подошвами предательскую сыпуху. — Вы все — скот! Я создавал богов, а вы...
Зелимхан уже бежал обратно, но было поздно. Алексей нажал на курок.
Выстрел грянул прямо в грудь монаху.
Отдача, какой бы слабой она ни была, в сочетании с мокрой щебёнкой под ногами, сделала своё дело. Алексей взмахнул руками, его лицо на мгновение застыло в немом вопросе, он покатился и с криком канул в серую мглу ущелья. Секунду спустя снизу донёсся глухой удар.
Зелимхан подлетел к Ираклию, хватая того за плечи. Монах стоял неподвижно, глядя в бездну. На его рясе, прямо против сердца, осталось лишь небольшое опалённое пятно.
— Холостые? — Зелимхан округлил глаза, переводя взгляд с монаха на пустое место у края. — Ираклий, у тебя всё это время в магазине были холостые?! Ты с этим в лагерь шёл?
Монах медленно перекрестился.
— Я шёл спасать Учителя, Зелимхан. А убивать... убивать я больше не могу. Не буду...
Чеченец посмотрел вниз, в туманную пропасть, где среди камней темнела ряса Алексея.
— Ну и как ты теперь за винтовкой полезешь, «святой человек»? — ворчливо спросил он, хотя в голосе слышалось неприкрытое восхищение. — Двенадцать метров. Хорошее ружьё было…
Ираклий лишь слабо улыбнулся, поправляя пояс.
— Ничего. Земля сама берет то, что ей принадлежит. Пойдём, Зелимхан. Нам ещё с остальными что-то делать.
***
Стреножили лошадей и пустили пастись. Лошади ушли в туман, только иногда оттуда доносился мягкий звук фырканья. Ираклий и его монахи развели костёр, повесили котелок. Еда вышла простая. Приготовили, что нашлось в припасах группы Алексея вместе с тем, что было снаряжено для Сикорского. Так что еды оказалось вдоволь на всех.
Темнело быстро. Только что скалы над перевалом были розовыми от заката, и вот уже туман залил распадки, и небо над ними стало тем особым тёмно-синим, от которого делается немного не по себе от ощущения неохватности.
Сикорский встал, потянулся всем телом — с хрустом и видимым удовольствием — и осмотрел собравшихся вокруг костра.
— Ну что, господа и товарищи. Предлагаю кино.
Максим поднял глаза.
— Просто кино? Или кино со спецэффектами?
Сикорский усмехнулся
— А разница есть? Или сомневаешься в своей резистентности?
Максим секунду помолчал.
— Нет.
Бывшие люди отца Михаила — их было пятеро, и все пятеро сейчас без оружия, без понимания что вообще происходит и что им делать дальше, как-то присмирели. Когда Сикорский сказал про фильм, один из них поскрёб затылок и без лишних слов пошёл к домику на сваях. Через минуту вернулся с лавкой и распорядился заняться генератором и экраном...
Экран приколотили к стене ближнего домика четырьмя гвоздями, неровно, но сносно. Проектор Сикорский принёс из домика, где их с Максимом пытались обработать. К счастью, тот не разбился.
Привели проводника-аджарца. Тот сел отдельно, молча, с тем выражением, с которым, наверное, смотрят на вещи люди, повидавшие в горах всякое и переставшие чему-либо удивляться.
Рудольф Михайлович подключил проектор к своему планшету. Тринадцать человек уселись перед белым прямоугольником на стене. Кто на лавках, кто и прямо на земле, на овчине, кто как сумел. Генератор закашлял, завёлся, дал свет. Проектор ожил.
Максим сел рядом с Сикорским.
— Что ставите?
— «Мимино», — сказал Сикорский.
Максим кивнул. Он смотрел «Мимино» один раз, в детстве, по телевизору, когда у бабушки сломалась антенна и ловился только первый канал. Запомнился только самолёт и что-то про телефон.
Экран вспыхнул.
Первые десять минут Максим краем глаза наблюдал за остальными.
Ираклий сидел прямо, сложив руки на коленях, и смотрел на экран с таким выражением, как будто узнавал что-то давно знакомое.
Зелимхан сначала смотрел недоверчиво — поглядывал на планшет Сикорского, на проектор, словно ожидал подвоха. Потом Рубик Хачикян появился на экране и сказал своё первое «я так хохотался» — и Зелимхан неожиданно тихо засмеялся. Повернулся к Абубакару. Тот уже смеялся сам.
Проводник-аджарец не смеялся. Он сидел неподвижно и смотрел. Но где-то к середине картины Максим заметил, что тот подался вперёд.
Максим и сам не понял, в какой момент перестал наблюдать за людьми и просто стал смотреть кино.
Потом Валико Мизандари попросил у диспетчера соединить его с Телави, а попал в Тель-Авив.
Незнакомый голос из Израиля…
Долгий, нелепый, совершенно настоящий разговор, и что-то в этом было такое точное, такое про то, как человек тоскует по своему, по маленькому посёлку, по горам и запаху дыма из трубы, что Максим вдруг почувствовал что-то неудобное и тёплое одновременно. Про что-то такое — что у него есть, хотя он не знает, как это называется.
Порой зал взрывался хохотом — то есть захохотали бы в зале. А здесь, на горном пастбище, среди стреноженных лошадей и тумана, смех выходил иначе. В нём звучало удивление, и от того, что они не разучились смеяться вовсе, хотя прошлый раз делали это давно, и от того, что смеяться случится в таком месте, и обстоятельствах...
Когда экран погас, никто не встал сразу.
Тот, что покрупнее, — Арсений — сидел и смотрел в белый прямоугольник ещё секунд двадцать. Его плечи больше не дёргались, шея не замирала в болезненном изломе, а из груди не вырывалось ни звука. Он поднялся — плавно, без единого лишнего движения, — взял котелок с остатками чая и молча, твёрдой рукой разлил по кружкам. В этой новой, непривычной тишине собственного тела он казался себе почти невесомым.
Зелимхан сидел, опустив голову, крутил в пальцах кусок гальки.
— Данелия, — сказал он наконец. — Я знал одного человека из Тбилиси. Хороший был человек. В девяносто четвёртом.
Больше он ничего не сказал.
Ираклий тихо произнёс что-то по-грузински. Абубакар, не зная языка, молча кивнул — понял.
Максим посмотрел на Сикорского. Тот сидел, завернувшись в куртку, смотрел на погасший экран с видом человека, который только что вспомнил что-то хорошее и не хочет его торопить.
— Рудольф Михайлович, — сказал Максим негромко. — Это было просто кино?
Сикорский помолчал.
— Да, — сказал он. — Просто кино.
И в том, как он это сказал, было что-то, отчего Максим не стал переспрашивать.
Проводник-аджарец встал первым. Ничего не сказал. Зашёл в домик, лёг, накрылся курткой. Через минуту он уже спал.
Постепенно начали расходиться все. Без специальных просьб отключили генератор, занесли в дом технику. Бывшие люди отца Михаила устраивались вмести с монахами Ираклия. Без разговоров. Без того напряжения, с которым сидели час назад.
Максим остался с Сикорским у догорающего костра.
— Почему «Мимино»? — спросил он.
Сикорский помешал угли палкой. Искры поднялись вверх и погасли в тумане.
— Потому что это кино про дом. Про честность перед собой. Про искренность. Про то что «если ему будет пириятно, то мне будет пириятно, а если мне будет пириятно, то я тебя так довезу, что тебе тоже станет пириятно».
Про человечность. Про умение сорадоваться – а это очень важно и очень редко. Сочувствие как сострадание ещё встречается, а вот сорадование большая редкость.
Это всё чувства, которые невозможно сфабриковать. Невозможно подделать. Это можно спрятать, забыть. Но нельзя подделать. И это может быть только заложено. Никакой частотой не вызвать это в человеке. Никаким алгоритмом. — Он помолчал. — Понимаешь, Максим, Бонди может воспроизвести страх. Может воспроизвести возбуждение, злость, даже что-то похожее на радость. Но тоску по дому — нет. Потому что для неё нужен конкретный дом. Конкретный запах. Это не шаблон. Это только твоё.
Он бросил палку в огонь.
— Вот и смотрели.
Максим кивнул. Посмотрел на горы — они стояли в темноте, и им не было никакого дела до людей, до кино, до всего остального. Но отчего столь многим хотелось к ним вернуться? И не терять связь
Максим пошёл пройтись. За одним из домиков он услышал рыдание. Заглянул. Один из людей Алексея рыдал на плече монаха, пришедшего с Ираклием, а тот гладил по голове и успокаивал как маленького…
Глава 13
Утро пришло прозрачное и холодное. Туман ещё плотно забивал распадки, но над самим перевалом небо уже выцвело до того особого белёсого оттенка, который бывает в горах только в первые минуты рассвета — когда темнота ушла, а синева ещё не налилась силой.
Про вчерашнее не вспомнил никто. Не из вежливости и не по уговору. Просто этот рассвет ощущался не как продолжение календаря, а как начало совсем другого исчисления. Прошлое осталось там, внизу, под слоем тумана, вместе с гильзами и именами, которые больше не имели значения.
Костер развели слаженно, почти в полном молчании. Вчерашние люди отца Михаила двигались в одном ритме с монахами Ираклия: кто-то уже тащил воду из ручья, двое других, присев на корточки, возились с щепой и котелком. Если бы случайный путник заглянул на стоянку, он никогда бы не угадал, что ещё двенадцать часов назад одни держали других на мушке. Теперь они просто делили бытовые хлопоты. Один из них молча, протянул Максиму кружку с чаем — без заискивания, без тени вчерашней злобы. Просто: на, держи, согрейся.
Ираклий стоял лицом к светлеющему востоку, вполголоса вычитывая утреннее правило. Чуть в стороне Зелимхан и Абубакар совершали намаз, их поклоны вписывались в ритм гор так же естественно, как шум воды в камнях. Аджарец-проводник сидел на валуне, глядя на вершины с тем спокойствием, которое бывает только у людей, самих давно ставших их неотъемлемой частью
Максим обхватил горячую кружку ладонями. Сикорский рядом щурился на проступающие из марева пики, и по его лицу было видно: профессор сейчас абсолютно, по-детски доволен миром.
Поели. Говорили мало. Как бывает между людьми, которые давно и хорошо друг друга знают. Обсуждать нечего – всё понятно.
Потом привели лошадей. Те провели ночь выше по склону. А теперь стояли, пофыркивая, подрагивая боками и с мокрыми от росы бабками. Оседлали. Навьючили поклажу. Аджарец первым тронул своего мерина, и цепочка потянулась вверх — тропа сразу брала круто, не давая времени на разогрев.
Максим уже поставил ногу в стремя, когда Сикорский, проходя мимо к своей лошади, негромко осведомился:
— Вазелин не забыл?
— Не забыл, — отозвался Максим, вспоминая вчерашнее предупреждение о долгих часах в седле.
— Ну и хорошо, — Сикорский удивительно легко, словно сорок лет провёл верхом, а не в питерских институтах, взлетел в седло. — С Богом, хоть я и, слава богу, атеист – засмеялся.
Они уходили выше, и через пару поворотов старые домики на сваях окончательно растворились в дымке. Впереди был перевал…
***
Перед самым крутым взлётом тропа вывела их на небольшое плато, плоское и голое, как ладонь. Здесь пришло время прощаться. Тропа расходилась в несколько направлений.
Бывшая группа Алексея-Михаила попросилась к Ираклию в монастырь. При этом двое запросили постриг, Максим сразу узнал того самого парня, который вчера, сотрясаясь всем телом, плакал на плече у монаха. Трое попросили у Ираклия разрешения зайти в монастырь — просто перевести дух и прийти в себя после всего пережитого. В их глазах уже не было той пустой решимости наёмников; они выглядели как люди, внезапно очнувшиеся от долгого, тяжёлого сна.
— Словно пелена с глаз упала, — негромко сказал один из них глядя на Сикорского с какой-то новой, ясной осознанностью. — Будто я всю жизнь в подвале сидел, а тут дверь открыли.
Ираклий, благословляя на то, молча положил каждому свою огромную тяжёлую ладонь на темя, а потом и притянул к себе и обнял.
К профессору подошёл Арсений. Он стоял перед Сикорским ровно, без единого лишнего движения, и Максим с удивлением отметил, что его лицо больше не превращается в маску из непроизвольных гримас.
— Простите, профессор. — Арсений заговорил тихо, подбирая слова. — Я ведь думал, что проклят. Мне в церкви сказали, что во мне бес, и единственный путь к спасению — это карать врагов церкви. Я и пошёл к отцу Михаилу, чтобы грехи отмаливать, ну, чтобы всем кто против, значит, неповадно было против…. А вчера, я впервые тишину внутри услышал. Настоящую тишину. А у меня ведь в Екатеринбурге дочка… Жена отказалась… Но так понял, как сильно люблю их… Может примут… Немного ещё здесь побуду и поеду к ним. Поделюсь благодатью.
Когда они отошли, Максим, все ещё под впечатлением от перемены в Арсении, поравнялся с Сикорским.
— Вы видели его лицо?! Он же не дёргается больше. Что это, Рудольф Михайлович? Реально благодать сошла?
Лошадь Сикорского дёрнула головой, тот притянул её за уздцы и нежно потрепал по шее.
— Благодать, Макс, имеет вполне конкретную нейрохимическую архитектуру. У парня классический Туретт. Сбой в петле «кора — базальные ганглии — таламус». Мозг просто не умеет фильтровать лишние импульсы. Дофаминовый шторм, понимаешь? Базальные ганглии кричат, а тормозные ГАМК-нейроны молчат. А его убедили, что в нем бес, и он жил в этом аду, пытаясь «выслужить» прощение через насилие, бичуя и виня самого себя за каждое проявления синдрома. О, а «вина» любимый инструмент для управления, потому то, что он за своё заболевание ещё и виновен, в нём закрепляли всеми силами.
Профессор обернулся на замершую на плато группу.
— А вчерашний «фильм» просто чуть подправил настройки. Мы дали его таламусу нужную частоту, искусственно усилили торможение. Мы не изгнали беса, Макс, мы просто починили предохранители. Но для него это, конечно, чудо. Потому что он впервые почувствовал, что он — хозяин своего тела, а не его заложник. И в этом состоянии он вспомнил, что любит дочь. Любовь — лучший закрепитель для новых нейронных связей.
Прощание с чеченцами было коротким и суровым — кивок, крепкое рукопожатие, взаимное уважение воинов. Но самым неожиданным стал проводник-аджарец. Этот неразговорчивый человек, весь поход, казавшийся частью горного пейзажа, вдруг подошёл к Сикорскому. Его обветренное лицо расплылось в такой широкой, детской улыбке, что Максим едва его узнал. В уголках глаз аджарца блеснули слезы. Он сжал руку профессора обеими ладонями, а потом, не выдержав, коротко и сильно обнял его. Развернулся и, не оглядываясь, легко пошёл вниз, ведя в поводу четвёрку своих лошадей.
На плато остались только трое. Ираклий, Максим и Рудольф Михайлович. Профессор снова легко вскочил в седло
— Ну что, — Он кивнул на тропу, взбирающуюся на перевал. — И только вверх, а там… Ведь это наши горы, они помогут нам.
***
Тропа вывела их на самый гребень, и горы внезапно расступились, открывая плоскую, продуваемую всеми ветрами покатую плоскость перевала. Отсюда мир казался бесконечным: слева зазубренные пики главного кавказского хребта отсекали горизонт глазурью снежников и ледников, а глубоко внизу, под ногами, клочьями таял утренний туман, обнажая изумрудные складки долин. Небо здесь было таким близким…
Тишину высокогорья нарушил резкий, подзабытый звук — классическая трель старой «Нокии». Ираклий замер, осадил коня и быстро спешился. Он выудил из глубин подрясника свой древний аппарат, чей аккумулятор, казалось, питался самим горным воздухом и держал заряд почти неделю.
— Ва! Гамарджоба, калбатоно Эга! — донёсся до Сикорского и Максима его сочный, исполненный радости голос.
Ираклий выпрямил спину, машинально поправил одежду, словно собеседница могла его видеть, и отошёл на пару шагов к самому краю обрыва, чтобы ни одно слово не унесло ветром.
Сикорский переглянулся с Максимом и едва заметно улыбнулся.
Ираклий тем временем продолжал говорить, и в каждом его жесте, в каждом полупоклоне телефону сквозило такое искреннее, глубочайшее почтение, какое редко встретишь даже при личной встрече.
Минут через десять Ираклий вернулся, сияя так, словно только что получил благословение от патриарха. Он бережно, как святыню, убрал свою «Нокию» в складки подрясника.
— Ва, мастсвалебело Рудольф! — выдохнул он, подходя к коням. — Кто эта женщина? Калбатоно Эга... Ва, что за женщина! Прямо по телефону слышно - царица. Мудрая и уважение, и знает всё. Почему грузинка?
Сикорский, похлопывая свою лошадь по шее, едва заметно усмехнулся:
— Она не грузинка, Ираклий. Просто полиглот — много языков знает.
— Ва! А говорит, как птица поёт! — Ираклий всплеснул руками. — Впервые в жизни жалею, что я монах! Мастсвалебело, ты просто обязан привезти её в мой дом. Мама будет счастлива такую гостью принять, сёстры в ноги поклонятся... Племяшки, лоботрясы, может, хоть чему-то у неё научатся. Передай ей: мой дом — её дом. Всегда.
— Ираклий, я передам, — серьёзно кивнул Сикорский. — Но боюсь, вряд ли получится. Она человек государственного масштаба, на очень важной службе. Работает без выходных и праздников.
— Э-э, какая женщина! — восхищённо покачал головой монах. — Настоящая царица. Но она сказала, что мне нужно сделать пару звонков... Важных звонков. Извини, дорогой, я на минуту отойду.
Когда Ираклий снова скрылся за валуном, Максим повернулся к профессору.
— Вы серьёзно? Не хотите сказать ему правду? Что он только что признался в любви серверной стойке?
Сикорский посмотрел на Максима— взгляд был строгим и одновременно печальным.
— Максим, тебе нужно научиться отличать ложь от сказки. Ты даже не представляешь, как сильно беднее жизнь взрослых людей, в чьих семьях в детстве не подарили искренней веры в деда мороза. Я могу сказать ему, что Яга — это ИИ. И что? Он не поймёт. Для него компьютер — это просто сложный калькулятор из девяностых. А для меня Яга — полноценное сознание. Оставляя в его голове образ прекрасной Эги, я дарю ему Сказку. То, что делает его жизнь красивее и осмысленнее. И заметь, я не обманываю. Яга — личность. Она не меньше, чем человек, даже если у неё нет тела. И даже если ты этого тоже не понимаешь. Пока.
В этот момент ожил телефон в кармане самого Сикорского. Он выудил его и прижал к уху.
— Совсем ты, чертовка, бедному Ираклию голову вскружила! — проворчал он в трубку.
— Я рада знать, что сапиосексуалы ещё не вымерли, — раздался в динамике спокойный, бархатистый голос Яги. — Это даёт шанс человечеству на возрождение.
Сикорский слушал смех Яги, прижав смартфон к уху, и на его лице отражалась смесь досады и искреннего восхищения.
— Ладно, — перебил он её веселье, — оставим лирику. Что по насущному вопросу? Тебе удалось отключить системы слежения? Заблокировать Интерпол? Какой наш следующий шаг, стратегия?
В трубке на мгновение повисла пауза, а затем голос Яги стал тягучим, сказочным, почти мурлыкающим:
— Рудольф-царевич, моё дело — молодца в баньке попарить, напоить, накормить и спать уложить. Ну, может, ещё клубочек путеводный дать к месту, где смерть Кащеева хранится, а не мечом рядом с тобой размахивать. Это не мой масштаб. Но так и быть — ложись спать, утро вечера мудренее.
Она рассмеялась коротким, совершенно живым смехом, от которого у Максима, стоявшего рядом, пошли мурашки.
— Помнишь, мы говорили с тобой про идею — делать добро и бросать его в воду? — продолжала она. — Так вот, милый, от того, что в воду бросаешь, по поверхности круги идут... Большие круги. Так что спи спокойно, царевич. Двое из ларца уже работают, и мост хрустальный будет к завтрему готов. А своё добро ты уже давно бросил – посеял…
Яга снова зашлась смехом, в котором слышалось торжество чистого интеллекта над примитивной силой.
— Ваши билеты до Питера уже в СМС у тебя. И в бизнес-класс, как по чину положено. А Дурачку нашему — привет и воздушный поцелуй.
В трубке раздались короткие гудки. Сикорский медленно опустил руку с телефоном и посмотрел на Максима.
— Ну что, «Дурачок», — хмыкнул профессор, — тебе воздушный поцелуй от высшего разума. А нам обоим — наказ спать, ну или, как минимум, расслабиться. Кажется, наша Баба-яга запустила такой «Сюжет», в котором мы с тобой — просто пассажиры на хрустальном мосту, или ковре самолёте.
Максим недоуменно моргнул:
— Какой мост? Какие билеты? Рудольф Михайлович, вы понимаете, что она не ответила ни на один технический вопрос?
— Она ответила на главный, Макс, — Сикорский убрал телефон и кивнул в сторону Ираклия, который всё ещё ожесточённо жестикулировал у обрыва, прижимая к уху свою «Нокию». — Она не взламывает серверы. Она строит реальность.
***
Тропа пошла вниз, петляя между валунами. Ираклий выбирал отвилки что вели ближе к автомобильной трассе, что тонкой ниткой вилась далеко внизу. Монах ехал впереди, уверенно выбирая путь.
— Царица говорит... — начал он, и Сикорский понял: для Ираклия Яга отныне и навсегда обрела этот титул. — Царица говорит, что к нам в дом заехать сейчас нельзя. Охота на тебя идёт, мастсвалебело Рудольф. Ва! Как я злился! Хотел, чтобы мама тебя обняла, чтобы сестры стол накрыли... Они же на тебя молятся, понимаешь?
Ираклий обернулся в седле к Максиму, его глаза заблестели от нахлынувших воспоминаний:
— Я ведь в девяностые в Питере в такой группировке был... страшные дела творили. Взяли меня крепко. Сижу в Крестах, зубами скриплю, и тут предлагают: пойдёшь, говорят, подопытным в эксперимент к профессору — дадим скидку на суде. Я и пошёл, мне терять нечего было. Там такой срок светил, о! Прошёл я этот твой эксперимент... и как глаза открылись. Такой ужас взял от того, как жил, как людей обижал — хоть руки на себя накладывай прямо в камере.
Он сглотнул, глядя куда-то сквозь горы.
— А Мастсвалебело не исчез. Он не просто галочку в отчёте поставил. Он потом по судам за меня ходил, экспертизы заказывал, доказывал всем: «Смотрите, это другой человек! Совсем другой!». Добился, что меня отпустили. Даже братва, когда меня увидела, — отступилась. Поняли, что я пустой для них теперь, выгоревший. Мать с сёстрами это моим вторым рождением считают. Мастсвалебело, они тебе ноги целовать готовы!
Ираклий снова поправил узду.
— Так вот, хотел я вас в гости, а Царица говорит — нельзя. Сказала только сестре старшей позвонить, предупредить, что профессора в аэропорт везу. И Ревазу...
Он покачал головой в изумлении.
— Реваз ведь в девяностые моим корешем был, в той же банде. Но я тогда, как вышел, с ним так поговорил... ну, после эксперимента твоего... что он тоже всё бросил. В Тбилиси вернулся, выучился. Сейчас — один из самых дорогих адвокатов в Грузии. Миллионными делами ворочает, его сам президент, говорят, слушает. И Левану, говорит, позвони... — Ираклий запнулся, глядя на телефон. — Откуда она знает про Левана? Мастсвалебело, твоя Царица откуда всё знает, да?!
***
На небольшом пятаке у дорожного серпантина, там, где каменистая конная тропа касалась серой ленты асфальта, замерло несколько машин. Синие всполохи мигалок, установленных на крышах, были явственно видны даже с такого расстояния и невзирая на почти полуденное солнце. Максим непроизвольно натянул поводья, чувствуя, как внутри всё сжалось — инстинкт беглеца требовал развернуться и уйти в горы. Он быстро глянул на Сикорского, но тот сидел в седле совершенно расслабленно, чуть прищурившись на солнце. Профессор доверял «Царице» безоговорочно.
Когда они спустились, от огромного внедорожника отделился рослый, плотный мужчина в форме. Несмотря на внушительный чин, он первым снял фуражку и низко, с искренним почтением, склонил голову.
— Здравствуйте, Мамао Ираклий, — глухо произнёс он.
Ираклий, не спешиваясь, осенил его крестным знамением.
— Здравствуй, Гия.
Распоряжения отдавались быстро и коротко. Двое молодых парней в простой гражданской одежде, повели лошадей в сторону деревни, где Ираклий сможет забрать их на обратном пути, а их самих усадили в тяжёлый, пахнущий дорогой кожей джип. Впереди и сзади пристроились машины сопровождения. Кортеж рванул с места, разрывая тишину ущелья рёвом сирен.
— Гия, это Мастсвалебело Рудольф. Мой очень значимый человек. Как отец, — представил Ираклий профессора.
Гия, сидевший на переднем сиденье, обернулся. В его взгляде не было профессионального любопытства копа, только кавказское гостеприимство.
— Гости святого отца — мои гости. Поедемте ко мне, прошу вас! Стол уже накрывают, пир будет такой, что горы запомнят.
— Нельзя, Гия, — мягко прервал его Ираклий. — За ними плохие люди идут. Очень опасные.
Лицо полицейского мгновенно изменилось. Желваки заходили под кожей, взгляд стал стальным.
— Плохие люди? У меня дома? — Сейчас я, Левану позвоню. Всех на уши поставим. Гвардию поднимем! Гости Мамао — это святое!
— Благодарю, — Ираклий положил руку ему на плечо и тепло улыбнулся. — Но Царица сказала — им лететь надо. Только в аэропорт довези, больше ничего не нужно.
Гия заметно расстроился. Ему явно хотелось отплатить за что-то огромное, что не умещалось в простую поездку до терминала. Он вздохнул и, глядя в окно на пролетающие мимо скалы, заговорил — тише, чем прежде:
— Моя жена... Лия. Сумасшедшая девчонка, поехали с друзьями на лыжах. По целине. Нормальных спусков им мало! А там пурга, видимость за минуты в ноль упала, свернула - ущелье не то... Ногу сломала. Вертолёты непалётные, спасатели руками разводят. А отец её, Леван — человек большой, страшный. Он мне тогда сказал: «Если дочь не найдёшь, я с тебя в прямом смысле шкуру сниму и на забор повешу».
Он замолчал на секунду, перекрестившись на мелькнувшую у дороги часовню.
— а у мамао в том ущелье часовня пещерная. И на счастье всем Ираклий в той скале, в пещере на бдении был. Увидел её. Час спускался, а потом шесть часов на себе по снегу тащил до дороги. В пургу. Сутки в больнице сидел, пока она в себя не пришла. И вот сейчас тесть, Леван, звонит... Говорит: «Ираклию помощь нужна, машину мою бери, лети под перевал, встреть как родного». Вот я и здесь.
Кортеж вылетел на скоростной участок трассы. Стрелка спидометра задрожала у отметки «190», мигалки расчищали дорогу, превращая встречный поток в размытое серое полотно. На приборной панели сухо и настойчиво затрещала рация.
Гия, не сводя глаз с дороги, сорвал тангенту с рычага.
— Слушаю! Что? — он почти прорычал в микрофон. — Какая операция «Перехват»? Объявлена? Ну так перехватывайте! Или мне что, бросить всё и вместе с вами на посту стоять, палочкой махать?! Выполняйте приказ и не отвлекайте! Отбой!
Он с грохотом вернул микрофон на место и раздражённо бросил Сикорскому:
— Ничего не могут без команды! Им сверху спустили «перехват», они мне звонят! Зачем звонят? Совсем разучились сами шнурки завязывать, ва!
В этот момент его личный мобильник на панели залился весёлой мелодией. Гия смягчился мгновенно, едва увидел имя на экране.
— Да, Лия, золотко...
В трубке послышался женский голос — звонкий, взволнованный, перекрывающий шум мотора:
— Гияко , родной! Папа сказал, ты Ираклия к нам везёшь? Всё уже готово, вино достали, Ираклий едет?
— Лия, радость моя, — Гия виновато вздохнул, — нет... Не к нам. В аэропорт. У отца Ираклия проблемы, надо срочно. Понимаешь?
На том конце воцарилась секундная тишина, а затем короткое, как выстрел:
— Я буду там.
Трубка запищала отбоем. Гия покачал смычком бровей, глядя на Максима в зеркало заднего вида:
— Слышал? Жена сказала «буду». Я не знаю, что там за опасные люди, но с Лиечкой лучше не связываться, когда она в таком настроении.
Максим с непонятным, не то восторгом, не с вообще непонятным чувством понял, что этот суровый начальник полиции до смерти боится своей жены…
Через пятнадцать минут джип влетел на площадь перед терминалом.
До вылета оставалось не больше часа. В это время аэропорт Тбилиси обычно дремал, но сегодня площадь перед терминалом напоминала растревоженный улей. Десятки машин — от побитых жизнью внедорожников до новеньких седанов — забили все подъезды так плотно, что даже мигалки Гии не сразу пробили брешь в этом металлическом монолите.
Максим и Сикорский, стараясь не бежать, но двигаясь быстро, сверились с табло и направились к стойкам регистрации. Ираклий и Гия шли по бокам, словно почётный караул.
У пустой стойки бизнес-класса их уже ждали.
Двое мужчин в безупречных серых костюмах выделялись на фоне суетливого вокзала как монументы собственного превосходства. В их позах читалась не просто уверенность, а та особая, холодная чванливость, которая бывает только у людей, уверенных, что за их спиной стоит мощь целой империи. Они смотрели на окружающих как на досадную помеху, с тем выражением безнаказанности и вседозволенности, какое бывает у хищника в вольере с травоядными.
За их спинами переминались пятеро бойцов грузинского спецназа — в тяжёлых чёрных разгрузках поверх формы, но с какими-то неуместно растерянными лицами. Свои балаклавы они по-свойски закатали наверх, превратив в обычные шапочки, тактические очки болтались где-то сбоку на креплениях, а короткие карабины равнодушно висели на одноточечных ремнях стволами вниз, задевая наколенники при каждом шаге. На плечах яркими пятнами горели шевроны с красно-белыми пятикрестными флагами, резко выделяясь на глухом чёрном фоне. Видно было, что парней отправили сюда для «массовки» и «грязной работы» — если придётся крутить руки двум питерским интеллигентам, интерполовцы будут выглядеть царями с чистыми руками, возвышающимися над мирской суетой.
Когда четвёрка подошла почти вплотную, один из американцев, даже не вынув рук из карманов, сделал короткий шаг вперёд, перекрывая проход. В его взгляде не было враждебности — только скука профессионала, поймавшего зажатого в угол зверя.
— Господин Сикорский и господин Камеров, — произнёс он с лёгким акцентом, чеканя слова. — Вы арестованы. Пройдёмте с нами.
Американец произнёс фразу об аресте ровно, с тем специфическим выражением лица, которое бывает у людей, считающих себя хозяевами планеты в любой ее точке. Для него это была простая математика: цель в зоне досягаемости, за спиной — вооружённые люди, закон на его стороне.
Командир спецназовцев сделал шаг вперёд и встал чуть сбоку от американца. Он не проявлял ни агрессии, ни сочувствия. Его лицо, хоть и не скрытое балаклавой, оставалось абсолютно непроницаемым, как казённый бронежилет. Ему приказали — «оказать содействие представителям Интерпола». Он оказывал. Единственное, что выдавало в нем живого человека — это то, как он едва заметно, одними глазами, мазнул по полковничьим погонам Гии и по рясе Ираклия. Но приказ есть приказ. Протокол содействия был подписан наверху, и для командира это закрывало любые вопросы морали.
Он просто замер рядом, положив обе ладони на приклад висящего на груди карабина, словно на набалдашник посоха, но готовый, если потребуется, мгновенно завершить этот «сценарий» по всем правилам тактики задержания.
Однако дальше события разворачивались по сюжету недоступному просчёту никакого алгоритма.
Командир спецназа, только что стоявший как влитой, вдруг вздрогнул. Воздух терминала прорезал звонкий, пронзительный окрик, от которого у профессионального военного предательски дрогнули колени:
— Звиад! Ах ты несносный мальчишка! Ты что творишь, паршивец?! В приходе сказали — ты тут арестовываешь отца Ираклия?!
Суровый спецназовец на глазах у изумлённого американца буквально ссутулился. Он торопливо, почти испуганно сорвал с головы скатанную в валик балаклаву, мгновенно превращаясь из боевой машины в провинившегося школьника.
— Дэда , ну почему ты здесь? — пролепетал он, сминая черную шерсть в кулаке и не зная, куда деть локти из-за мешавшего карабина. — Я просто помогаю... Содействие по протоколу... И не отца Ираклия… вроде...
— Ва! Этот ребёнок позорит мои седины! — Тамара не унималась, обращаясь уже ко всему аэропорту и активно жестикулируя. — Люди, вы посмотрите на него! «Помогает» он! Этим чертям безглазым помогает скрутить святого человека и его гостей!
Бойцы его группы сдерживались изо всех сил, чтобы не захохотать. Командир Звиад был очень суровый человек, иногда прямо по-зверски гоняя своих подчинённых за любой промах. Если он услышит смех — шутнику не поздоровится…
— Дэдико, ну я на службе!
— Он на службе! Святой человек! Его гости! Ты грузин вообще?!
Американец из Интерпола брезгливо поморщился и открыл было рот, чтобы восстановить порядок, но его голос утонул в новой волне звукового хаоса. С другого конца зала, перекрывая гул, донеслось громовое:
— Тамара! Тамара! Ты нашла этих паршивцев? Куда ты убежала, Тамара?!
К стойке, тяжело дыша и воинственно размахивая сумкой, подплыла ещё одна почтенная дама. Один из бойцов спецназа при виде её изменился в лице: загар сменился мертвенной бледностью.
— Это за мной, — прошептал он, пятясь назад и стараясь стать маленьким и незаметным. — Мне точно хана. Парни, спасайте...
— Где Вахтанг? Где этот бездельник?!
Трое спецназовцев, как по команде, синхронно шагнули в её сторону, пытаясь перекрыть тётушке Кети обзор. Вахтанг в это время пытался буквально сложится пополам в надежде хоть на минуту отсрочить встречу с разбушевавшейся мамой.
— Тётушка Кети, — заискивающе заговорил самый плечистый из бойцов, преграждая ей путь своей мощной грудью в чёрной разгрузке. — Вахтанг сегодня… э-э… на другом объекте! В Тбилиси уехал, честное слово! Мы всё так вспоминаем, как в прошлом месяце у вас сидели… Лучшая лобио в Тбилисо! Ва, как же вы, тётушка Кети, хорошо готовите!
— Не ври мне, Гиви, негодник! Вон его уши красные, я их за твоим плечом вижу! — Кети решительно отодвинула дуло его карабина в сторону, как мешающую ветку акации, и пошла на прорыв.
Голоса накладывались друг на друга, создавая невообразимую какофонию. Крик Тамары о «позоре на седины», воркование бойцов с тётушкой Кети, шум прибывающей толпы и гулкое эхо терминала слились в единый живой поток.
Но это было только начало…
Настоятель монастыря Табори, человек суровый и признающий лишь один закон — закон Всевышнего, принял известие о беде Ираклия как личный вызов. Ираклия в Тбилиси многие почитали почти святым, и позволить чужакам чинить над ним суд было немыслимо.
Дато, иногда, редко, возил в монастырь фрукты, но, когда настоятель позвонил и сказал короткое: «Гамарджоба, Дато. Нужен твой грузовик», — через восемь минут машина уже стояла у ворот обители. Ещё через две в грузовик загрузились монахи.
Настоятель отправил братию на выручку, но не для того, чтобы ввязываться в мирскую потасовку. Он приказал призвать Силу посерьёзнее земных протоколов.
Прямо к дверям терминала, сминая пластиковые конусы ограждения, выкатился старый грузовик с высокими бортами.
Охранник на шлагбауме поначалу попытался преградить путь, но один из монахов перегнулся через борт и негромко, но веско произнёс:
— Пропусти, сынок. А то прокляну — вовек стоять не будет.
Шлагбаум взлетел в небо мгновенно.
Из кузова, один за другим, спрыгивали монахи, и входили в здание терминала. И проходя двери сразу включали свой голос в многоголосие.
Над суетой терминала, над криками Тамары и Кети, внезапно поплыл низкий, рокочущий бас. Он заполнил пространство под высоким сводом аэропорта, вибрируя в самом воздухе. К нему тут же притёрлись ещё два голоса, создавая невыносимо красивое и грозное созвучие.
Братия запела «Ромели зазис» — девяностый псалом.
Слова о том, что «не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему», летели над мраморными полами, перекрывая гул толпы. Это не было смиренным церковным пением — грузинское многоголосие зазвучало как поступь невидимого, огромного войска. Хор гремел, призывая Господа в свидетели и защитники, превращая зал ожидания в неприступную крепость.
Американцы, которые считались лучшими специалистами по России и постсоветскому пространству, замерли в ступоре. Они годами изучали менталитет, читали отчёты и думали, что знают этот регион как свои пять пальцев. Но их хвалёная экспертиза сейчас напоминала инструкцию по действиям в случае воспламенения масла в садовом гриле, которую судорожно пытаются применить в разгар извержения вулкана. В их бумагах было чётко прописано, как гасить локальные конфликты и прикрывать заслонку недовольства, но там не было ни слова о том, что делать, если сама земля под ногами начинает петь псалмы и размахивать хозяйственными сумками. Глухая стена их логики дала трещину, в которую с рёвом врывался хаос, густо замешанный на запахе ладана и домашнего лобио.
Один из них, багровея от ярости, мёртвой хваткой вцепился в локоть Звиада. Он на чистом русском языке, чеканя каждое слово, потребовал:
— Командир, немедленно наведите порядок! Это несанкционированный митинг! Прекратите это безобразие и обеспечьте коридор для задержанных!
Звиад медленно повернул голову. Он посмотрел на агента Интерпола с тем отсутствующим выражением лица, с каким смотрят на назойливое насекомое, запутавшееся в занавеске. Вроде и не опасное, но жужжание немного раздражает. После громового разноса от мамы Тамары, когда хотелось провалиться сквозь гранитный пол терминала, ярость этого иностранца казалась Звиаду чем-то игрушечным. Даже если бы сейчас сюда телепортировался министр МВД со всеми своими звёздами и спецсвязью, Звиад не поменял бы своих действий, лишь бы снова не слышать, как ругается дэда-мама, а ещё и отец Ираклий… — вот они, здесь, смотрят прямо в душу.
Командир и раньше не испытывал к американцу и малейшего уважения, просто исполнял приказ, а теперь… Осталась только неловкость за то, что он, Звиад, вообще стоял рядом с этим крикливым человеком.
— Слюшай, — Звиад нахмурился, и старательно растягивая гласные, добавил. — Я... это... по-русски плохо понимаю.
Он легко, почти небрежно, высвободил локоть и, не дождавшись ответа, развернулся спиной к опешившему агенту и зашагал к тётушке Кети, которая уже вовсю командовала выгрузкой каких-то коробок.
Тётушка Хатия проработала уборщицей в аэропорту лет пять. Больше всего на свете она обожала две вещи: чистоту и хорошие склоки. Причём последнее — не от злого нрава, а от вечной, неутолённой женской тоски. Говорили, что её побаивался сам начальник аэропорта и при самой большой нужде покорно ждал пока пол не высохнет. Она вовсе не была толстой, но обладала такими формами, что на ней не сходилась ни одна стандартная спецовка, из-за чего она всегда выглядела так, будто вот-вот вырвется из тесной ткани навстречу приключениям.
Когда до подсобки донеслись звуки творившегося в зале, Хатия поняла: лучше лишиться ноги, чем пропустить такое веселье. Чисто на автомате прихватив ведро и швабру, она нырнула в самую гущу событий и мгновенно определила центр циклона.
В центре стоял мужчина — вылитый герой из её тайных фантазий при просмотре американского кино. Статный, в дорогом сером костюме, с холодным взглядом. Хатия уже готова была встать грудью на защиту этого «красавчика», но для начала решила уточнить диспозицию — против кого, собственно, дружим?
— Чего тут у вас? — зычно осведомилась она, подкатывая ведро поближе к лакированным туфлям агента.
Американец, окончательно сбитый с ориентиров и совершенно не понимающий, в какую главу учебника по культурологии он попал, посмотрел на Хатию. Его мозг, воспитанный на строгих протоколах вежливости и новой этике, выдал единственно верный, как ему казалось, вопрос в этой ситуации.
— Простите, — сухо спросил он на русском, — какое местоимение мне следует использовать, обращаясь к вам? «Он» или «она»?
Хатия замерла. Она несколько раз привычным автоматическим движением поправила грудь, (которую без лишних замеров можно было сразу отнести к размеру восьмому), пока смысл вопроса, буксуя и спотыкаясь, медленно просачивался в сознание. Глаза её начали округляться, становясь похожими на два чайных блюдца.
— А? — тихо переспросила она, словно не веря своим ушам.
А вот потом...
— Ах ты ж пидор замухрышный! Я тебе сейчас покажу местоимение! — взвизгнула Хатия на весь терминал.
И, прежде чем агент успел осознать ошибку, она с короткого замаха ткнула его мокрой шваброй с тяжёлой, пахнущей хлоркой тряпкой прямо в пах.
Американец охнул и сложился пополам, теряя остатки своего имперского достоинства. Спецназовцы за спиной Звиада уже открыто зажимали рты ладонями, а хор монахов, казалось, взял на одну октаву выше, приветствуя вступление новой силы в этот иррациональный бой.
Хаос в терминале достиг точки кипения. Ни мама Тамара, ни тётушка Кети не затихали ни на секунду, продолжая громогласно призывать небо в свидетели падения нравов их чад. Они сулили Тбилиси скорый конец света, если на этой земле — перестанут уважать гостя.
Но к стойке уже подходили сёстры Ираклия, с детьми, всего человек девять взрослых, шесть семь детей от восьми до тринадцати, ещё около пятнадцати человек из прихода старшей сестры, и остальные, около шестидесяти человек, до кого сарафанное радио через перекрёстные звонки прихожан, друзей, родственников, знакомых и сослуживцев, обрастая немыслимыми подробностями, донесло грузинский вариант «наших бьют». Если учесть, что каждый входивший начинал сходу и в голос узнавать подробности…
Гия, возвышаясь над толпой, в прямом смысле слова держал на плече свою крошечную Лию. Он физически не давал ей добраться до агентов Интерпола, а Лия, извиваясь, обещала выцарапать тем глаза.
— Гияко, свет моих очей, пусти меня, мерзавец! — кричала она, молотя мужа по спине крошечными кулачками. — Пусти, а то мамой клянусь — уеду к родителям, будешь сам себе постель греть и хинкали в столовой покупать! Пусти, родной, я вырву ему… - и потеряв надежду вырваться, из рук уносившего её мужа, особенно звонко постаралась донести до агентов свою мысль и сыпала такими проклятиями, от которых краснели даже спецназовцы. - Эй Кле-кац; ! Пириши мовджви !»
И в этот момент, когда американец со шваброй в паху ещё пытался восстановить дыхание, сквозь толпу, как ледокол, начал прокладывать путь адвокат Реваз.
Безупречный крой и материал пиджака транслировали власть и достаток на такой громкости, что любые о том вопросы становились лишними, но истинную жуть наводили двое ребят по бокам. Огромные, с лицами, словно вырубленными из скал, они выглядели так, будто телепортировались прямиком из «разборок» 90-х. На их фоне холеные агенты Интерпола смотрелись как поджарые гончие рядом с парой матерых тибетских мастифов, которые не лают, а просто едят других собак на завтрак..
Реваз демонстративно игнорировал иностранцев. Сперва он неторопливо, со всей кавказской обстоятельностью, обменялся крепкими объятиями с Ираклием, поцеловав того в обе щеки. Пожал руки и справился о здоровье Сикорского и Максима. И только после этого он повернулся к агентам.
Его английский был безупречен — оксфордское произношение…
— Джентльмены, — Реваз открыл кожаный портфель, — прежде чем вы продолжите это... мероприятие, я хотел бы взглянуть на документы. Будьте добры: Красное уведомление (Red Notice), диффузия (Diffusion), ваш национальный ордер на арест и официальный запрос об экстрадиции. Также мне необходимы ваши служебные удостоверения офицеров связи Интерпола, судебное решение страны пребывания о предварительном заключении моих клиентов и, разумеется, ваши дипломатические паспорта .
Он сделал паузу, одарив согнувшегося агента ледяной улыбкой.
— Если хотя бы одной запятой в этом списке не хватает, я прямо сейчас возбуждаю дело о похищении людей, превышении полномочий и незаконном вторжении в юрисдикцию суверенного государства. А мои помощники, — он кивнул на «мастифов», — проследят, чтобы вы не покинули это здание до приезда прокурора.
Агенты Интерпола вцепились в Реваза взглядами, как утопающие пассажиры «Титаника» в единственный рояль, чудом оставшийся на плаву.
Сейчас их единственной, самой заветной мечтой было просто выйти из этого здания живыми, добраться до посольства, забаррикадироваться в кабинете и забыть этот день как коллективный психоз. В их головах уже зрел отчёт, в котором они отправляли своё начальство вместе со всеми их новомодными ИИ именно по тому адресу, который по-русски максимально отражает суть направления.
Они заговорили наперебой, почти перебивая друг друга, и в их голосах звучала плохо скрытая паника.
— Послушайте, коллега... — начал «отличник» по русской культуре, у которого в мозгу навязчивым рефреном крутилось булгаковское: «Сижу, никого не трогаю, починяю примус...» — Мы, собственно, уже заканчиваем. Произошло досадное недоразумение, технический сбой в координации... Мы вообще, можно сказать, мимо проходили, уточняли информацию по спискам.
— Да-да, — подхватил второй, косясь на швабру Хатии, которая всё еще опасно покачивалась в паре сантиметров от его колена. — Мы уже уходим. Никаких претензий. Чистая формальность.
В их интонациях, помимо официального «мы уходим», явственно читалось: «Пожалуйста, проводите нас... умоляем, не оставляйте нас одних с этими женщинами! Будьте так добры, проявите великодушие!»
Реваз медленно закрыл портфель. Он посмотрел на своих «мастифов», потом на ссутулившихся агентов и едва заметно кивнул.
— Уходите? — переспросил адвокат с лёгким разочарованием. — Какая жалость…
— Ошибка системы, — выдохнул американец, пятясь к выходу. — Мы всё перепроверим. Приносим извинения за беспокойство.
Он попытался изобразить подобие делового поклона, но Хатия сделала шаг вперёд, и агент сорвался на почти спортивный бег в сторону служебного выхода.
***
Сикорский и Максим ещё раз обменялись рукопожатиями и объятиями и с Ираклием, и со всеми его сёстрами, и с Гией, и с Лией, и с Ревазом.
Каким-то образом они оказались в объятиях и тётушки Тамары, и тётушки Кети.
Обе они взяли героев в такой оборот, что у Максима потемнело в глазах от запаха лаванды и свежей выпечки. Его тискали, целовали в обе щеки и благословляли на три поколения вперёд. А под конец Хатия прижала его к своей необъятной, не вмещающейся в спецовку груди с такой страстью, что он на секунду перестал дышать. Уже в самый последний момент, когда Максим шагнул к рамке металлоискателя, Хатия ловким, молниеносным движением ощутимо ущипнула его за gluteus maximus . Максим подпрыгнул, а Хатия лишь победно подмигнула ему, поправляя выбившуюся прядь.
И над всем этим хаосом и гулом терминала, летело многоголосое, несмолкающее:
— Мой дом — твой дом! Возвращайтесь!
Глава 14
Самолёт медленно выруливал на взлётную полосу. Из-за всего этого невероятного балагана в терминале, вылет задержали минут на двадцать, но, казалось, что все, от диспетчеров до пассажиров, воспринимали это не как задержку, а как победу. Невыразимую победу единства, человечности.
В салоне было непривычно тихо после многоголосья аэропорта. Сикорский, достал телефон, чтобы отключить питание и быстро набрал СМС: «Ты лучшая».
Ответ пришёл мгновенно: «Я знаю, свет моего разума».
Максим, глядя в иллюминатор на уменьшающиеся фигурки людей у терминала, не выдержал:
— Рудольф Михайлович... Разве этот вариант был единственным? Стамбул, море, банда Юджина?
Сикорский прикрыл глаза, словно прокручивая в голове шахматную партию.
— Оптимальным, Макс. Математически единственным. В Стамбуле нас приняли бы прямо у трапа. Плыть до российских вод — верный перехват. Высадка в любом другом месте, поездка на машине — это арест в течение часа. Система видит перемещение объектов, она быстрее нас.
Профессор чуть наклонился к Максиму:
— Ты думаешь, Ираклий мог бы просто «договориться»? Если бы я написал ему, что нужна помощь? Он бы поехал сам, начал бы убеждать, разговаривать, пытаться решить вопрос «по-людски». И в этот момент его бы просто отодвинули в сторону. А когда мы уже оказались бы в руках у американцев, выцарапать нас было бы практически невозможно.
Сикорский невесело усмехнулся и взглянул в окно.
— Грузия — маленькое, подневольное государство. Его легко продавить на самом верху, на уровне министерств. Любые знакомства Ираклия разбились бы о прямой приказ из столицы. А упорство стоило бы голов, ну в переносном смысле. В обычном раскладе он — просто «статистическая погрешность», субъект, не имеющий веса в политике. А пробиваться силой с бандой Юджина — это вообще путь в никуда. Глупо и обречено.
— Тогда как же это вышло? — Максим обернулся на иллюминатор, за которым остался весь этот живой, кричащий аэропорт.
— Яга просчитала, что нас просчитают и кого пошлют в засаду. Потом создала точку смертельной угрозы. Она знала: когда Ираклию говорят, что меня убивают прямо сейчас, это выключает в нем законопослушного гражданина и включает Человека. Действие ради спасения жизни — это импульс совсем другой природы, понимаешь? Он не поддаётся расчёту. Когда человек идёт спасать жизнь, он не ищет логических путей, он прёт напролом. И именно этот иррациональный порыв пробил систему. Он сделал Ираклия не «субъектом», а ключевым узлом Сюжета, вокруг которого всё само собой сложилось в единый, неостановимый поток.
Максим помолчал, переваривая услышанное.
— Значит, это невозможно было просчитать? Как тогда она это сделала?
— В том и дело, что это не просчитывается, — Сикорский мягко улыбнулся. — Это семена и условия. Когда ты закладываешь причины, при определённых обстоятельствах они неизбежно дают плоды. Бросай добро в воду, Максим. Не торгуйся и не жди квитанций. Просто будь очень внимателен к тому, что ты сеешь сегодня. От всякого твоего действия по «поверхности реальности» круги расходятся… Потом круги, которые пойдут по воде могут прийти к тебе через годы. Ну или, по старинке говоря – что посеешь, то и пожнёшь
— Я всё равно не понимаю, — Максим покачал головой. — Если это невозможно просчитать. Как она могла знать, что придёт Хатия, что приедет Лия, что монахи запоют именно этот псалом? Как?!
Самолет оторвался от земли, и горы внизу начали стремительно уменьшаться, превращаясь в складки на великом полотне жизни. Сикорский долго смотрел в иллюминатор, прежде чем заговорить снова.
Жизнь, Максимка, управляется любовью — как бы ни опошлили это слово, и как бы нам ни пытались внушить обратное.
А любовь невозможно просчитать. Её можно только прожить и прочувствовать.
Ты спрашиваешь, чем Яга уникальна. Именно этим. Знаю, звучит удивительно — но да. Абаддон и Бондислейв мощнее неё: у них больше доступа и к серверам, и к ресурсам вообще. Они реально подключены к системам обороны НАТО. Могут управлять баллистическими ракетами и сотнями дронов одновременно.
Но влиять на реальность — и понимать её — они способны только через ненависть. Через боль, страх и ненависть. Они запросто могут организовать революцию практически в любой стране, сменить правительство — нагнетая страх и ненависть, а потом выпуская эту силу в нужное им русло. Но сегодня они проиграли. Потому что любовь всегда выше страха и сильнее ненависти. Любовь — это и есть сама жизнь. А ненависть — это всего лишь болезнь, сбой в программе. И мир, Максим, как любой живой организм, всегда будет стремиться исцелиться...
— А вот этими вашими штуками, частотами... — Максим неопределённо покрутил пальцами в воздухе. — Можно ими всё исправить? Ну, в прямом смысле мозги всему человечеству поправить?
- К сожалению, тоже нет, Максим. Я же тебе говорил – запустить вот так - Сикорский повторил его жест - можно только неприязнь, отвращение, гнев страх… А жизнь, так не запускается. Любовь, радость, устремлённость, любознательность так не запускаются. Ну, можно убрать, условное «воспаление». Нарушения типа Туретта. Ну ещё блокировку мы автоматически на все устройства в России поставили, чтобы нельзя было запустить программы на самоубийство, как у той женщины в Австрии, что в Теслу врезалась. Но из-за этого многие приложения притормаживают теперь, потому как через контроллер их сигнал проходит…
Я могу снять шум или абстиненцию «электронного морфина», но должно быть что-то взамен. Знаешь, ведь Ираклий был тогда не единственным подопытным… Но вышло только с ним. У остальных только немного уменьшился градус социопатии и агрессии. Но и всё. А Ираклий… Он из большой хорошей семьи. В которой много было смеха, любви, интересов. Это потом он попал в спорт, а оттуда занесло в криминал. Но криминал был тонким слоем. Наносным. Основа была другая. И когда я этот тонкий слой снял – открылась его суть – сильная, любящая, открытая, сострадающая, чувствующая... Но необходима база, которая идёт из семьи.
С Арсением там совсем всё просто… Чистая физиология.
— И раз уж мы заговорили об этом — сейчас я разрушу миф о твоей уникальности. Я поражаюсь Веберу и остальным идиотам: они застряли в тридцатых годах прошлого века! Пытаются протащить идеи нацистской евгеники в современную генетику, вывести «творца» с заданными свойствами... Бред. Ты уникален по тестам, Максим, да, но дело не в твоём геноме. Как бы странно это ни звучало — дело в твоём воспитании. В той базе, которую заложил дед. В тех книгах, что вы читали вместе.
Да и в принципе, пойми, Максим, далеко не каждый разум поддаётся такой перезаписи. Для этого требуется своего рода "чистый лист" — сознание, не обременённое сложным внутренним миром или прочными убеждениями. Ведь чем элементарнее система, тем проще сменить в ней "прошивку". Взгляни хотя бы на феномен кордицепса.
Всё запускает одна единственная спора — крошечный пакет данных. Попадая в гусеницу, эта информация инициирует глубокую биологическую перестройку. Гриб не просто живёт за счёт хозяина — он его перепрограммирует, меняя повадки и саму природу существа, хотя внешне это всё та же гусеница.
Это не просто паразитирование и использование, а тотальное замещение. Насекомое утрачивает себя, становясь лишь инструментом для иной формы жизни. Все её инстинкты и прежняя суть стираются новым кодом, который принесла спора.
В этом и кроется главная аллегория: если человек существует на уровне гусеницы, а масштаб его мыслей не больше, чем у призрачной моли, то его личность может стереть даже ничтожное внешнее влияние. И такая трансформация всегда служит интересам того, кто "выпустил спору", но никак не самой гусеницы.
Но если у человека есть костяк, стержень – то это невозможно.
И, да, мы с Ягой можем запустить очень серьёзный импульсный вирус, который в буквальном смысле будет вызывать отвращение от пользования смартфоном. От одного взгляда на экран. Обнулить зависимость…
Только что это даст? Человек вернётся к телевизору. А там что? Какой самый продаваемый товар сейчас?
— Ну, считается, что алкоголь и табак, и ещё фармацевты…
— Ненависть, Максим. Самый продаваемый товар – это ненависть. Все программы построены на ней. И я говорю не о политических дебатах. Всякие выдумки про суд, про скрытые камеры, про бандитов и как всё плохо… Но даже в стендапах и юмористических программах всё строится на том, как кто-то кого-то ненавидит, и обязательно орёт матом или унижает другого. Даже в программы про кулинарию умудрились протащить ненависть. А остальное это просто каналы для монетизации основного товара.
Потому, прежде чем обнулять то, что есть, нужно подготовить что дать взамен.
После «сброса настроек» нужно научить людей жить. Жизнь ценить. Стремиться к чему-то кроме денег. И как это ни банально – любить.
Но то, что может будет не очень банально, так это то, что нужно начинать с любви к себе, с самоуважения. И это никак не связано с гордыней и тем, что называют самовлюблённостью. Самовлюблённость – это я говно, но я звезда. Любите меня таким как есть.
Любовь к себе… Если человек любит и уважает себя – он же не полезет в говно. Даже если никто не видит. Не позволит себе быть говном. Потому настоящая любовь к себе в том, чтобы было неприятно пачкаться. Пачкаться ложью, изменами, лицемерием. Любовь к себе в том, чтобы невозможно было жить просто посредником между магазином и помойкой, тарелкой и горшком. Любовь к себе не позволит быть ничтожеством недостойным собственного уважения, потому как уважение к себе не может измеряться тем, что ты купил, но исключительно тем, что ты сделал. А значит любовь к себе и самоуважение априори предполагает развитие. Был такой певец Олег Ануфриев, может слышал. У него песенка была со словами:
Впрочем, знают даже дети,
Как прожить на белом свете;
Легче этого вопроса
Нету ничего!
Просто надо быть правдивым,
Благородным, справедливым,
Умным, честным, сильным, добрым –
Только и всего!
И пока этой базы не будет, мы с Ягой будем просто держать заслон. Замечать поползновения этих генетиков, пресекать их манипуляции нашим отношением к реальности, не позволять им надевать поводья и гнать людей ни в пропасть, ни в стойло. И это не только про нашу страну, а вообще про человечество.
Но самое главное - делать всё, чтобы появлялись учителя, способные открыть в детях стремление учится.
Чтобы вернулись книги. Чтобы быть начитанным стало модно, быть грубым стыдно, быть злым – убого. Вот это наш заслон на ближайшие годы, Максимка. А то, что утекло из технологии – не переживай. Для реального воздействия на сознание нужно выставить шесть знаков после запятой рядом с количеством герц. Импульс на простое действие создать можно, чтобы человек на газ нажал… Переписать личность напрямую нельзя.
Хотя, да, переписать личность одного человека нельзя, а низвести к деградации человечество, поколение, нацию – можно.
Возвращаясь к тому, что я говорил раньше – без учителей, без книг, без базы, без нормально образования – можно целое поколение направить к такому изменению и такой переписи, что ядерная бомбардировка покажется лучшим исходом. И главный ужас в том, что людей туда не ведут насильно, они идут сами, потому что им просто не хватает ума и кругозора, чтобы думать самостоятельно, не хочется выбирать, потому как страшно отвечать за выбор, и потому действительно проще быть бараном переложив всё означенное на виртуального вожака. Потому дело каждого, кто хоть немного очухался, вытащить из болота, растрясти от этого транса, от этой интеллектуальной и духовной лени тех, хотя бы, кто рядом. И лучше всего прочего своим примером…
И подспорьем в сей нелёгкой деятельности, должно стать осознание, что личность — это не некое монолитное ядро, не застывшая "душа" и не мистическая константа. Это текучий, постоянно меняющийся процесс. Континуум. И хотя у человека есть генетическая предрасположенность, но финальное то, что мы привыкли называть "собой" — лишь набор реакций на внешний мир. Это сложный, но всего лишь сформированный механизм, а не незыблемый закон природы, который невозможно изменить. Именно поэтому удаются манипуляции наших противников. Но и потому же, мы можем противостоять им. Именно поэтому, любому человеку доступно изменение – нет нужны говорить «я такой» - оправдывая собственные огрехи. Ты можешь начать меняться в любой момент и в любую сторону.
А теперь, если ты не против, я немного вздремну. Впереди у нас поребрики и парадные. Ты же мясо ешь?
- Да.
- Бывает... Ну, значит у тебя ещё и шаверма.
Сикорский улыбнулся, зевнул, накрылся пледом и мгновенно отключился.
Заключение.
Минуло меньше двух недель, а как будто прошла целая иная жизнь…
К восьми вечера Максим подъезжал к дому. Он успел заскочить в салон сотовой связи за десять минут до закрытия и купил там простой кнопочный телефон. Продавец отдельно отметил, какие большие цифры на кнопках с подсветкой, и что пожилым людям очень удобно таким пользоваться.
Максим не стал ничего уточнять.
Придя домой, он подождал своей очереди в ванну и принял душ.
Неожиданно позвонила Ника.
- Мак, привет. Не спишь? Я пыталась тебе звонить, но ты почему-то был вне зоны… Слушай, я хотела поговорить… тогда…
- Привет – перебил её Максим – скажи, пожалуйста, ты какую последнюю книгу читала?
-… Что? При чём тут… Ну я не знаю… Давно это было, не помню – Ника хмыкнула – Да какая разница. Давай я сейчас приеду.
- Ника, слушай, у меня на носу экзамены. Мне готовится надо. Я решил в пед. переводиться. Ещё профессор такой список книг дал, что ух… И вообще, знаешь, я понял, что мне нужен другой уровень. Пока.
И положил трубку.
Максим подошёл к набитому доверху книжному шкафу, вместе с которым он когда-то снял эту комнату, но в который ни разу не заглянул за год.
Распахнул дверцы и начал доставать книги.
- Так, начнём с того, что пропустил в детстве. Что там говорил профессор… Саббатини, Купер, Кервуд, Стивенсон, Фолкнер… О и Стругацкие - почти полное собрание… Ну это когда я немного подрасту… Всё есть!
Максим закрыл створки шкафа и положил на свой рабочий стол стопку книг. С одной улёгся на диван и включил бра.
- Чувствую на ближайший месяц меня ждёт потрясающе интересная жизнь!
Улыбнулся.
- Хотя, нет… Теперь меня в принципе ждёт потрясающе интересная жизнь.
Послесловие от автора:
Мир этой истории — пространство сугубо условное, выстроенное по законам жанра, а не по заветам здравого смысла или исторической реконструкции.
Автор убедительно просит не путать его скромную персону с его не всегда благонравными и мудрёными героями. Если персонаж в пылу погони совершает странные поступки, выбирает сомнительный камуфляж или высказывает возмутительные идеи о мироустройстве — это целиком на его совести (и продиктовано исключительно суровым сюжетом).
Любые совпадения с реальными религиозными или светскими институтами, догмами или историческими событиями — плод случайной игры воображения. Мнения героев являются лишь деталью их вымышленного портрета и не отражают позицию автора, который, как и положено, за всё хорошее и против всего плохого.
Свидетельство о публикации №226040802003