У Лукоморья

У Лукоморья дуб стоял — зелёный, говорили. Только врали, падлы. Зелёный он был разве что от плесени, которой тут дышать сподручнее, чем воздухом. Дуб тот — в законе, корявый, как судьба урки на пересылке. И цепь на нём золотая, цепь тяжелая, понтовая, да не просто так навешана — чтобы держать на коротком поводке того, кто при делах. И днём и ночью ходил по цепи кругом зверь учёный. Кот. Шерсть дыбом, зенки жёлтые — два фонаря в беспредельной тьме. Учёный — это значит, он всё про всех сечёт. Знает, где чей общак зарыт, кто стуканул, кому маляву через ведьму слать, а кому — кирпичом по кумполу. Идёт направо — песнь заводит. Не песнь, а хриплый базар, от которого у фраеров свежих мурашки по хребту, как похоронная процессия. Идёт налево — сказку травит. И такую мутную, липкую сказку, что жить после неё больше не хочется.
Там чудеса... Слово-то какое паскудное — чудеса. Там Леший бродит, опухший, как алкаш у ларька, только у него не похмелье, а вековой запой одиночества. Русалка на ветвях сидит. Сидит и смотрит, стерва бледная, пустыми глазами утопленницы на того, кто посмел явиться. Не поёт она, не манит — просто молча ждёт, пока у путника сердце само лопнет от жути. Стукнет по мозгам тоска зелёная — и готов клиент. Без суеты, без базара.
Избушка там на курьих ножках. Стоит без окон, без дверей — глухая хаза, видимость одна. Не войти, не выйти. Внутри — темнота и тот особый запах, который бывает в жилье у смертельно больного или у того, кто давно завязал с надеждой. Никто туда не ломится, потому что каждый знает: если дверь и откроется, то увидишь ты не бабку-процентщицу, а собственное рыло в зеркале вечности, и так тебе станет муторно, что взвоешь по-волчьи.
Там тридцать витязей прекрасных... Прекрасных? Фуфло всё это. Выходят они из вод ясных — один к одному, рожи постные, подбородки волевые, а в глазах — та самая, арестантская пустота. И дядька их морской. Морда кирпичом просит, бычара, который отбарабанил на зоне у Нептуна срок, который и представить страшно. Выходят чередой — и смотрят на тебя, как на покойника. Мол, и ты, фраерок, будешь здесь. Поплывешь по этой воде, хлебая жижу, пока не перестанешь дрыгаться.
Там королевич мимоходом пленяет грозного царя. Шутка одна. Никого он не пленяет. Просто встречаются два одиночества в гнилом тумане. Один — в обносках власти, другой — в лохмотьях иллюзий. Смотрят друг на друга и понимают: западло всё это. Ни воли, ни фарта. Так, мельтешение теней на фоне серого неба.
А в облаках перед народом... Народ-то давно сгнил. Колдун несёт богатыря. И несёт он его, как вор несёт краденое на шалман. Богатырь в отключке, лапы висят плетьми, а колдун ухмыляется своей поганой улыбочкой: «Что, лохи, глядите? Ваш защитничек, баклан здоровенный, а слабже младенца оказался. Нету правды. Есть только сила и морок».
Там русский дух... Говорят, там Русью пахнет. Враки, блатные песни. Пахнет там сырой землёй, на три аршина вниз. Пахнет плесенью из углов тюремной хаты и той особенной, безысходной бедой, которую ни водкой не залить, ни стволом не решить.
Я там был. Мёд я пил. Горький он был, этот мёд. По усам текло, а в рот не попало. Потому что у таких, как я, рот — для базара и для маеты, а не для сладости. И сказка эта — не ложь, братва. И не намёк. Это приговор, написанный гвоздём по сердцу в тёмную, беспросветную ночь, когда и водка не лезет, и луна светит, как тусклая лампа в карцере. У Лукоморья. Вечная каторга души. И никакого добрым молодцам урока.


Рецензии