Автобиография пустого стула

     Моё рождение — запах сосновой смолы и лак. Сорок лет назад меня внесли в эту комнату. Тогда здесь пахло известью и чужим табаком. На стене висела одна рамка: молодой мужчина без морщин.

     Первое, что я понял: на меня не садятся. То есть садятся. Но не главный. Главный всегда обходит меня по дуге. Его кресло — за столом, скрипучее, продавленное. А я — в центре. Я — пустота, которую ждут.

     Сначала приходили женщины с тяжёлыми сумками. Опускались на меня осторожно, краем. Моя обивка запоминала дрожь коленей.

     — Он не пьёт, — говорила одна моя спинка. — Он просто... исчезает. Сидит на кухне и смотрит на чайник.

     Тишина. Потом на мою сидушку капало солёное. Горячее. Это много раз. Моя ткань впитала столько соли, что могла бы солить суп на весь дом.

     Через десять лет у мужчины за столом появились складки у рта. Фотография на стене сменилась: теперь на ней он обнимал девочку с косичками. Я никогда не чувствовал её веса. Ни разу детские ноги не коснулись моей перекладины.

     Зато я слышал.

     — Вы боитесь, что она упадёт? — это говорила тонкая дама в платке. Она сидела ровно, почти не касаясь меня спиной. — Или что её толкнут?

     Пауза. За окном гудели троллейбусы. Мужчина за столом молчал. Его молчание было тяжелее любого тела на моей сидушке.

     — Нет, — ответил он наконец. — Я боюсь, что однажды она не заплачет. Просто не заплачет.

     Я чувствовал, как тонкая дама замерла. Её пальцы вцепились в мои подлокотники — впервые за час. И отпустили. Она встала. Больше я её не чувствовал.

     Шли годы. Мои ножки царапали пол. Люди приходили разные. Один мужчина плакал навзрыд — редкость. Обычно плачут тихо. Но этот выл, уткнувшись лицом в мою спинку, и я вибрировал от его голоса.

     — Я убил их, — сказал он в мою обивку. — Не руками. Молчанием.

     Мужчина за столом пододвинул коробку с салфетками. Я слышал, как бумага шуршит. Сам он не встал. Ни разу за сорок лет он не подошёл ко мне ближе, чем на два шага. Словно между мной и его креслом — пропасть.

     Однажды пришла старуха. Опустилась тяжело, с кряхтением. Мои пружины застонали. Она сидела долго — так долго, что я начал считать капли из крана в соседней комнате. Двадцать три капли. Потом она сказала:
     — Доктор, я пережила троих мужей. Вы знаете, что такое любить? Это когда встаёшь утром и первая мысль: «Надо успеть, пока они не умерли». А потом они умирают. И ты стоишь. Стоишь и не знаешь, зачем вставать.

     Тишина. Мужчина за столом сказал:
     — Вы встаёте, чтобы прийти сюда.

     Она усмехнулась. Я почувствовал вибрацию её смеха — сухую, как прошлогодний лист.

     — А вы, доктор? Ради кого встаёте вы?

     Очень долгое молчание. За окном кричали вороны. Я смотрел на свои ножки — лак облез, видны сучки.

     — Я не сажусь на этот стул, — сказал он.

     Впервые за сорок лет он произнёс обо мне вслух. Я вздрогнул. Старуха не спросила почему. Она поняла сама. Они всегда понимают, те, кто сидит на мне достаточно долго. Дети не понимают. Подростки — те ёрзают, брыкаются, один даже пинал мою ножку кроссовком. Но взрослые — да. Они чувствуют, что я не просто стул.

     Я — свидетель.

     В девяностые запах в комнате изменился. Пахло потом и страхом. Один мужчина в тяжёлом пальто сказал в пустоту:
     — Если я уйду, она останется с ним. А он её...

     Он не договорил. Зато я понял, почему доктор никогда на меня не садится. Потому что если он сядет — он начнёт говорить. А говорить — значит открыть дверь в ту комнату, где стоит детская кроватка. Я слышал о ней от пациентов. Только обрывки.

     — Он всё ещё не выбросил ту игрушку? — спросила одна женщина.
     — Нет, — ответил доктор.
     — Ей было четыре?
     — Пять.

     Женщина заплакала. Её слезы падали на меня — новые, тёплые, на старые соляные пятна. Я уже не удивлялся. Я просто держал.

     В двухтысячных пришла девушка с розовыми волосами. Она села на меня ногами — поперёк, как на лавочку. Её ботинки висели над полом.

     — Вы странный, — сказала она. — Все терапевты садятся рядом. А вы как вкопанный за столом. Боитесь, что стул укусит?
     — Боюсь, — сказал он.

     Она засмеялась — звонко, по-настоящему. И вдруг замолчала. Потом спросила очень тихо:
     — У вас кто-то умер?

     Он не ответил. Но я почувствовал, как его кресло скрипнуло. Один раз. Медленно. Словно он повернулся ко мне. Словно посмотрел на мою пустую сидушку.

     — У меня никто не умер, — сказал он. — Я просто сижу не на том стуле.

     Девушка ушла. А я остался. Сорок лет. Сквозь меня прошли сотни живых. Я держал их горе, их враньё, их облегчение — когда они вставали и вдруг выдыхали, и я чувствовал, как исчезает груз. Я никогда не был пустым.

     Пустым был тот, кто на меня не садился.

     Однажды — недавно — дверь открылась. В комнату зашла тишина. Я ждал. Но никто не опустился на меня. Только шаги. Медленные. Старые. Шаги обошли меня по дуге — как всегда. Остановились у стены.

     Звякнуло стекло. Рамка. Фотография.

     Я услышал, как он сказал — шёпотом, впервые не пациенту, а стене, воздуху, игрушке, которой уже нет:
     — Прости. Я так и не сел.

     И тогда я понял: сорок лет я думал, что моя задача — принимать чужую тяжесть. Но моя настоящая задача была в другом. Я должен был стать тем, чего он избегал. Я был его совестью. Его страхом. Его дочерью, которой нет.

     Он так и не сел на меня.

     Но я чувствовал его вес всю свою жизнь.

     И сейчас чувствую. Потому что стул не становится пустым от того, что на него никто не садится. Он становится пустым, когда о нём забывают. А обо мне не забыли.

     Дверь закрылась. За окном — апрель, какой-то новый год. На моей сидушке — никого. Но я не пуст.

     Я жду...


Рецензии