Козья масть

В некотором царстве, в некотором государстве, где жизнь не сахар, а судьба — индейка, остались сиротами двое: сестра Алёнушка да братец Иванушка. Алёнушка — девица с понятиями, при теле, при деле, тянет лямку работящую, пока братец её, пацанёнок, от горшка два вершка, а туда же — фраерок местечковый, гонору полные штаны. Делать нечего, собрала Алёнушка пожитки в узелок, спрятала трудовую копейку под подол да и говорит братцу голосом строгим, но с надрывом:
— Собирайся, Иван, потопали. Неча на чужом пороге гниды кормить. Пойдём счастья искать, где дуракам, может, везёт.
А Иванушка ей в ответ, шмыгнув носом и поправив картуз набекрень:
— Чаво искать? Всё одно обломится. Ты, Алёнка, вечно суетишься, как блоха на гребешке. Без базару пошли, только не нуди.
Идут они степью да полем. Солнце палит не по-детски, жажда за глотку берёт, губы трескаются. Видит Иванушка — лошадиный след стоит, а в нём водица мутная, с пеной.
— Сеструха, — говорит он, растягивая слова с блатной ленцой, — дай хлебнуть из этого бассейна. Сушняк раздирает.
— Да ты что, братец, сдурел на солнцепёке? — всплеснула руками Алёнушка. — Это ж пойло для коняги. Хлебнёшь — жеребёнком и заржешь. Не позорь фамилию.
Плюнул Иванушка, но сдержался — сеструха пока что старшая, с ней тягаться себе дороже. Идут дальше. Встречается им след коровий. Там водицы и того меньше, одна жижа с навозной эссенцией.
— Слышь, командирша, — опять заныл Иванушка, сверкая глазёнками, — ну это ж почти нектар. Там, может, сливки плавают. Отвернись, я по-быстрому.
— И думать забудь, пацан! — отрезала Алёнушка. — Станешь телёночком, будешь мычать дурниной, кто тебя, баклана, на работу-то возьмёт? Мне тебя, лопоухого, куда потом пристроить? Терпи.
Вздохнул Иванушка тяжко, аж кадык ходуном заходил. Идут дальше, уже еле ноги волокут. И видит Иванушка — впереди целая лужа от козьего копыта. Вода чистая, прохладная, хрусталём играет, словно шпана на стрелке форсит.
— Алёнка! — голос у Иванушки стал томный, как у бывалого вора при виде бриллиантов. — Это ж моя тема! Козья поляна. Ты мне тут лекции не читай. Я ж в натуре не баран, кем мне становиться-то? Козлёночком? Дык это ж свой в доску пацан! У него и характер ершистый, и понты копытные, и на шее бубенчик модный. Самое оно, чтоб по жизни борзеть.
— Иванушка! — взмолилась Алёнушка, хватая его за рукав. — Не бери грех на душу и пойло на язык! Козлёночек — он кто? Вроде и при скотине, а ни ума, ни уважения. Одни рога да копыта. Будешь по кабакам с козой петь, сор из углов выметать бородой! Ты ж человек, фраер будущий, авторитет!
Но Иванушка уже почуял сладкий дух свободы и упрямства. Он глянул на сестру с презрительной ухмылкой, как глядит урка на милиционера, и процедил сквозь зубы:
— Ты, Алёнка, баба умная, но в раскладах не сечёшь. Век воли не видать, если из каждой лужи не пить. Я тут главный распорядитель своей судьбы. Пшла вон, не маячь.
Сказал — и припал губами к студёной водице. Только капли коснулись гортани, как скрутило бедолагу. Где стоял паренёк в портках да рубахе — там вдруг упал на четвереньки серый козлёнок. Хвост крючком, рожки штопором, а во взгляде — тоска и ужас пополам с дурью. Смотрит он на Алёнушку человечьими, полными слёз глазами, а сказать ничего не может. Только и выдавил из себя жалобно и противно:
— Ме-э-э-э... на-ко-ся-выкуси-э-э...
Стоит Алёнушка, белы руки заломив. Глядит на это чудо в первях и копытах, и сердце её кровью обливается, хоть умом понимает: сам, дурилка картонная, подписался на такую масть.
— Ну что, Иванушка, — сказала она горько, обнимая козлиную шею, — доигрался в слова? Говорила тебе человеческим языком, да ты ж у нас смышлёный, «понятия имеешь». Вот тебе и весь базар-вокзал. Теперь будешь у меня в любимчиках ходить, капустой да кашей кормиться, пока добрый молодец тебя, дурня, обратно в люди не выведет. Пошли, горе луковое. Только смотри у меня, коли на огород чужой полезешь — кнута схлопочешь.
А козлёночек только бородой тряс да копытцем перебирал. Вроде как извиняется, а вроде как и гордится — мол, выкрутился по-своему, без мата, но по-пацански.
Так и побрели они дальше, к озеру да к купцу-колдуну, но то уже другая история. А эта была лишь о том, как лихой язык, даже без грязной брани, а лишь с подлым душком и ленью к послушанию, до козлиной бороды довести может.
Добрели, стало быть, до бела озера. Алёнушка пригорюнилась, сидит на бережку, слёзы утирает концом платка, а козлёночек — братец её бывший, Иванушка — рядом скачет, копытами о корягу цокает. Видать, совесть в козлиной башке заворочалась.
— Не плачь, Алёнка, — проблеял он нараспев, с подвывом, но с той же прежней наглецой. — Ну, поскользнулся малёк на повороте. С кем не бывает? Ты теперь давай принца цепляй богатого, пока я тут травку жую. Может, он по блату меня расколдует.
И только ляпнул он это козлиным языком, глядь — пыль столбом, конь вороной, на коне купчина молодой, но не из простых шестёрок, а видать, по жизни барыга удачливый. Увидал Алёнушку, красу писаную, да и притормозил.
— Что за грусть-печаль на таком ладном объекте? — спрашивает купец, а сам глазками маслянистыми зыркает. — Может, подсобить чем? Или так, по душам побазарим?
Алёнушка было нос повесила, мол, горе у меня, братца сплавила по глупости в козлячью стать. Но купец — мужик тертый. Он на рогатого поглядел да и прищурился:
— А что, хозяйка, козлик-то у тебя породистый. Борода — загляденье, стать — чистый авторитет козьего прихода. Ежели мы с тобой сладим дело семейное, будет он у нас вроде... шута комнатного и советника по щекотливым вопросам.
Долго ли, коротко ли, а сдала Алёнушка сердце в аренду с последующим выкупом. Сыграли свадебку, купец дом отгрохал — полную чашу. Алёнушка в шелках ходит, пряники жуёт, а козлёночек при ней в горнице обитает. Лежит на ковре персидском, как пахан, и бубенчиком позвякивает. Вроде всё в шоколаде.
Да только как в той поговорке: не всё коту масленица, бывает и Великий пост. Прознала про эту хату ведьма местная, старая кошёлка с дурной репутацией. Дела у неё были с купцом раньше? Или просто злоба её разбирала на чужое счастье — поди разбери. Узрела она в окно, как Алёнушка, краля, ходит, а сама думает: «Ну, чисто статуя фарфоровая. А я что, рванина подзаборная?»
Прикинулась ведьма шлангом, надела платьице приличное, улыбку приклеила, будто у неё не гнилые зубы, а жемчуг. Явилась к Алёнушке, пока купец по делам отъехал.
— Ой, девонька, — запела она сладко, — истома у тебя в глазах. Пойдём на речку, окунёмся, всю хворь да морок смоем. А то сидишь в четырёх стенах, как фраер в камере.
Алёнушка — душа простая, в подлянки не верит. Пошла. А козлёночек так и вьётся рядом, чует беду козлиным сердцем, но сказать человеческим голосом не может — одно мычание позорное. Вышли на берег. Ведьма оглянулась — кругом тишь да гладь. Ну и говорит уже без прелюдий, змеиным шипом:
— Слышь, ты, фифа. Побоку твои понятия. Ща мы с тобой местами махнёмся. Ты булькать пойдёшь, а я в твоих соболях красоваться.
Хвать Алёнушку за косы да в омут. Камень на шею прицепила, чтоб наверняка. И пошла обратно в терем, лицо Алёнкино приняв, как опытная мошенница паспорт переклеивает. Только глаз у неё недобрый, да зуб иногда скрипит — недоглядел купец, обрадовался «жёнушке».
А козлёночек Иванушка остался на берегу. Стоит, копытца дрожат, слезы катятся по козлиной морде. Хотел крикнуть: «Алёнка, сеструха, держись!» — а вышло только: «Ме-э-э-э! Беспредел!» Побежал он к дому, мордой в дверь тычется, рогами стучит. А ведьма его — метлой. «Пшёл вон, — говорит, — шашлык ходячий!»
Видит Иванушка: дело швах. Купец в отъезде, сестра на дне, в доме — самозванка. И понял он тут, пацанёнок бывший, что понты — это ветер, а родная кровь — корень. Хоть и стал он рогатой скотиной, а ум остался фартовый. Понял: надо брать ситуацию в свои копыта. Дождался он темноты, когда ведьма, нажравшись Алёнушкиных разносолов, захрапела под калачом, и рванул обратно к реке. Стоит на бережку, смотрит в воду чёрную. Вспомнил, как сестра ему бублик последний совала, как волосы ему расчёсывала гребнем, когда ещё человеком был. Тряхнул он бородой, задрал хвост трубой да как заорёт дурным козлиным басом на всю округу!
Не заржал по-лошадиному, не замычал по-коровьи, а именно по-козлиному заорал. А в крике том было столько тоски, столько последней пацанской искренности, что эхо за семь вёрст пошло. И услышала его не нечисть какая, а свои. Рыбаки с соседнего плёса прибежали с баграми. Видят: козёл ревёт, мордой в камыш тычет. Пригляделись — а там, в заводи, платье Алёнушкино на коряге колышется. Вытащили, откачали. Открыла Алёнушка глаза, кашляет, отплёвывается.
— Иванушка... — прошептала она синими губами.
А козлёночек подбежал, лизнул её в щёку шершавым языком да вдруг как встанет на дыбы! Схватился за голову копытами, аж искры из глаз посыпались. От любви такой сестринской, от горя общего да от удара о землю — слетела с него козлиная шкура. Стоит снова пацан Иванушка в портках да косоворотке, только взгляд уже не борзый, а серьёзный, с понятием.
— Ну что, Алёнка, — сказал он, отряхиваясь, — отгуляли мы с тобой по-козлиному. Теперь пойдём нашу мамзель взашей гнать. Я ей, падле, не копытом в лоб, а словом добрым, да так, чтоб она век дорогу в наш район забыла.
Вернулись они в терем. Ведьма как увидела живую Алёнушку да человечьего Иванушку — так и села в корыто с тестом. Купец вернулся вовремя, всё уразумел, понял, где чужая, а где своя, кровная. А ведьму — в мешок, да и с колокольни вниз головой, чтоб ветром надуло. А Иванушка с тех пор перестал борзеть. И когда его потом в трактире спрашивали: «Слышь, Иван, а чего ты такой вежливый стал?» — он отвечал, поправляя картуз:
— А потому, братва, что нет хуже на свете масти, чем без понятия в козлиную шкуру влезть. Я там был, и обратно не хочу. Рога мне и на шапке надоели.


Рецензии