Полёты во сне и наяву

Петя Берковский
У Петеньки Берковского пропала тень.
Пропажа обнаружилась не сразу, постепенно, с той тихой неизбежностью, с какой в доме исчезают ложки, пуговицы и всякая уверенность в завтрашнем дне.
Да иначе и быть не могло – Петенька по большей части летал в облаках и глазел на звёзды.
Если вы подумали, что летал и глазел он в метафизическом смысле, спешу вас разочаровать, а быть может и удивить: летал он взаправду, ежедневно и ежечасно, с перерывами на еду, унижения и редкие приступы здравого смысла.
Превысокомногорассмотрительствующий читатель – будь внимателен: далее, поскрипывая натруженной мышью и клавиатурой, пойдёт описание вещей правдивых, но в чём-то невероятных, хотя и честных до неприличной лжи.
А если покажется, что автор приврал — не торопись: в этих делах жизнь впереди.
Летать Петенька Берковский придумал с младых ногтей.
Сжираемый болезненным честолюбием, которое в клочья рвало его чахоточную грудь, он с детства страдал.
Страдал упоительно и самозабвенно, как страдают люди, у которых нет ни сил, ни возможностей, но есть характер.
Петенька отличался маленьким ростом, граничащим с неприличием карлика, но нелепо-большим размером ног.
Словно природа, ошибившись, решила компенсировать недостачу в одном месте избытком в другом, но не согласовала это с общим планом.
Крупной головой, на которой рос волос пшеничного цвета — рос, так как может расти лишь у волка: от затылка и висков к лицу, непокорными жёсткими вихрами.
Будто волосы заранее готовились к борьбе, в которую сам Петенька вступать не спешил.
Большие губы сохраняют молодость и привлекательность женщин по срединную осень их жизни, но Петеньку они портили и откровенно бесили.
Он не раз пытался сделать с ними что-нибудь приличное: поджимал, вытягивал, даже однажды намазал их зубной пастой — результат остался прежним.
Кажется странным: в отдельности все части его несуразного и хрупкого тельца были исправны и безупречны, но собранные кое-как вместе имели вид нелепый, жалкий, а порой и отчаянно безобразный.
Виной тому, скорее всего, был его родитель по мужской линии.
Посредством какого чуда восьмидесятичетырёхлетний Марк сумел посеять безнадёжно старую семечку в лоно тёртой вертихвостки, не оставившей в этой истории собственного имени?
На каких носилках он внёс давно увядший детородный орган — отнюдь не нефритовый жезл — в пещеру лотоса?
Приходится признать это чудом и не иначе.
Соседи, впрочем, чудес не любили и называли вещи проще, но мы не будем за ними повторять.
Тем временем мальчик рос.
Имея смышлёный ум, он быстро освоил науку: в человечьей стае выживает сильнейший.
Физические данные Петеньки стремились к нулю, и делали это с упорством достойным лучшего применения.
Он был в полном отчаянии и близок к той опасной границе, за которой мрак безумия или последний шаг самоубийцы, что порой имеет знак равенства.
Но удачно в руки отрока попала книжка Стендаля «Красное и чёрное».
Он сперва носил её под мышкой, как доказательство своего будущего величия, затем принялся читать, а после — перечитывать отдельные места, которые казались ему особенно полезными для судьбы.
Сделав верный вывод о Бонапарте, он преисполнился наполеононенавистничеством и верно осознал свой путь.
С холодной головой и тщеславным сердцем он понял: лишь разительное отличие от иных даст ему превосходство и силу.
Быть может, и свободу — о свободе он, правда, не помышлял, но мы с вами домыслим за зелёного юнца — нам можно.
Как оказалось, осознать своё предназначение — это ещё только малая часть пути, первый шаг, скорее кратенький шажок.
Проблема возникла, казалось, колоссальная и непреодолимая — наш юный друг был безнадёжно ленив.
Он мог часами размышлять о будущей славе, но подняться ради неё — уже затруднялся.
Даже страдать предпочитал лёжа, с некоторым удобством.
Тупик и унынье?
Как бы не так.
Петенька вострым умом, аки отточенной шпажкой, прочертил мысленно свою стезю и упрямо ей следовал:
если нельзя быть сильным — надо быть невозможным.
Семи лет отроду Петенька Берковский частенько совершал лечебные променады на морском берегу.
Русские рандеву на загаженном пляже приглаживали хвори Петруши и настраивали на некий романтический лад.
Там пахло водорослями, солью и чужими носками, оставленными на солнце до состояния философского.
Подкидывая круглую гальку на ладошке и зашвыривая её с характерным свистом и последующим шлепком в море, Петенька размышлял:
— Вот сидят на прибрежных скалах, в сущности, вздорные существа бакланы… орут, суетятся, дерутся… но, поди ж ты, летают.
— Или взять птицу и вовсе пустяковую — полярную крачку… пыль и голь, а летает семьдесят тысяч вёрст…
— А я? — спрашивал он. — Чем я хуже?
Ответа, как водится, не было.
Углубившись в собственные переживания и взвинченный явной несправедливостью мироустройства, Петенька вылупил очи в сочное небо.
Как нарочно, в светлом разрыве алых туч с глумливым курлыканьем плавно парил клин серых неопознанных Берковским тварей.
Петенька с досадой топнул ножкой и гневно замахнулся в бессилии на улетающих птиц, порицая беспечных летунов.
— Разрешение! — крикнул он им вслед. — У вас есть разрешение?!
Птицы не ответили.
Настроение резко переменилось в область уныния и злобы.
Петя в лёгкой прострации с горечью опустил голову вниз — и опешил.
Ноги, обутые в лёгкие сандалии, оторвались от земли сантиметров на пятнадцать.
Петенька определённо висел в воздухе.
Он оглянулся — вдруг кто держит.
Никто не держал.
Подумав несколько секунд, нелепый мальчик робко и несмело взмахнул угловатыми руками.
Несообразное тело резко, отдельными толчками и рывками взмыло вверх.
— Ага… — сказал он, не вполне понимая, чему именно радуется.
Осторожно взглянув на землю, Петенька земли не углядел.
Под ним резвились белоголовые морские барашки, равнодушные к его судьбе.
Берковский с упоением наблюдал за раздумчивым крабом, который, казалось, жил правильнее всех.
Жадно жал взглядом десятки медуз, раздувающих свои капюшоны и дрожащих студенистыми телами.
Восторг Петеньки был так многообразен и полон, что он вовсе не озадачивался мыслями о неизбежной посадке.
Лёгкий прибрежный бриз, выписывая капризные пируэты, ласково трепал мальчика и носил, будто в детской колыбели, чуть удаляя от берега и возвращая обратно.
Твердь, твердью, но до земли было метров двенадцать и никак не меньше…
Петенька, даром что ребёнок, вытянул носки стрункой вниз и аккуратно пошевелил пальчиками.
Вместе с пальчиками маячком качались мыски порванных сандалий.
Плавно, подобием швейцарского лифта, не ощущая скорости, Берковский начал своё приземление.
Замер.
Постоял в воздухе.
И вдруг — с лёгким запозданием — заметил:
под ним лежит его тень.
Лежит отдельно.
Чуть в стороне.
И не повторяет его движений.
Петенька нахмурился.
Повернулся — тень не повернулась.
Поднял руку — тень осталась лежать.
— Это уже, — сказал он тихо, — неправильно.
Он опустился.
Подошёл.
Тень лежала на песке, как усталый человек.
И, кажется, не собиралась вставать.
Петенька осторожно наступил на неё.
Ничего не произошло.
Он даже подпрыгнул на месте.
Тень осталась.
— Вставай, — сказал он.
Тень не встала.
И в этот момент Петенька впервые почувствовал не восторг, не удивление, а что-то холодное и неприятное.
Будто в нём самом что-то слегка отодвинулось.
И уже не спешило возвращаться.

Петенька стоял над собственной тенью.
Стоял, как человек, внезапно обнаруживший, что в его доме одна из комнат больше ему не принадлежит, хотя ключи всё ещё у него в кармане.
Тень лежала на песке.
Лежала как-то неправильно — не по правилам, не по науке, не по привычке.
Она не повторяла, не слушалась, не служила.
Она просто была.
Петенька осторожно обошёл её кругом.
Тень оставалась на месте.
Он сделал шаг в сторону — тень не шелохнулась.
Он подпрыгнул — тень даже не вздрогнула.
Он присел — тень продолжала лежать, вытянувшись вдоль едва заметного углубления в песке, словно давно уже привыкла к неподвижности и даже нашла в этом некоторое удобство.
— Это уже не шутка, — сказал Петенька тихо, но с тем внутренним нажимом, который появляется у человека, когда шутка перестаёт быть смешной.
Он наклонился и, сам не понимая зачем, попытался поддеть тень носком сандалии, как поддевают мокрую тряпку или дохлую медузу, выброшенную на берег.
Носок прошёл сквозь неё.
Петенька резко отдёрнул ногу.
Постоял.
Попробовал ещё раз — уже осторожнее, почти ласково.
Тень не сопротивлялась и не уступала.
Она просто не была вещью.
И это, пожалуй, было хуже всего.
Петенька выпрямился и медленно поднял голову.
Небо, которое ещё минуту назад было сочным, светлым, почти съедобным, теперь казалось каким-то чрезмерно глубоким, будто его слегка углубили, как яму, и забыли предупредить.
Он посмотрел вверх.
Долго.
С тем вниманием, с каким смотрят на что-то, от чего вдруг стало зависеть больше, чем казалось раньше.
И вдруг — без всякого перехода — почувствовал, что воздух вокруг него изменился.
Не ветер, не температура — а именно воздух.
Он стал плотнее.
Не тяжёлым — а внимательным.
Будто за ним наблюдали.
Петенька резко опустил глаза.
Тень лежала.
Но теперь она лежала иначе.
Она была чуть дальше.
Совсем немного — на ладонь, не больше.
Но этого было достаточно.
— Ты… — начал Петенька, и осёкся.
Слово, обращённое к тени, прозвучало так, будто он позвал кого-то чужого.
Он замолчал.
И в этой паузе, странно затянувшейся, произошло ещё одно, едва уловимое изменение.
Солнце сместилось.
Или ему так показалось.
Или не солнце.
Или вообще ничего не сместилось, но ощущение было именно такое — как будто кто-то аккуратно повернул всё происходящее на четверть градуса, едва заметно, но достаточно, чтобы стало неуютно.
Петенька сделал шаг назад.
Тень осталась.
Сделал ещё шаг.
Тень лежала, но теперь уже не просто лежала — она как будто чуть потянулась.
Не к нему.
В сторону.
К морю.
К той самой линии, где вода перестаёт быть водой, а становится чем-то другим, о чём обычно не задумываются.
Петенька медленно вдохнул.
И вдруг понял — не мыслью, не рассуждением, а каким-то прямым, почти телесным знанием:
тень больше не принадлежит ему.
И, что ещё хуже — она уже не обязана ему принадлежать.
Это знание было не громким, не драматичным, а тихим и точным, как диагноз.
Он снова посмотрел вверх.
Небо было на месте.
Но глубина его теперь не отпускала.
В этой глубине было что-то неуместное.
Что-то, что не должно было касаться его — маленького, нелепого, с большими ногами и несоразмерной головой.
И тем не менее — касалось.
Петенька вдруг ощутил лёгкость.
Но не ту, что бывает при полёте.
А другую.
Подозрительную.
Как будто его стало меньше.
Он машинально поднял руку к груди.
Сердце билось.
Руки были.
Ноги были.
Даже губы — проклятые, неудобные — были на месте.
Но чего-то не хватало.
И это «что-то» не имело формы.
Он резко взлетел.
Не думая.
Не решая.
Просто взлетел — как человек, который инстинктивно отдёргивает руку от горячего.
Воздух принял его.
Но не так, как прежде.
Раньше он нёс.
Теперь — держал.
Петенька поднялся выше.
Берег стал меньше.
Люди — совсем маленькими.
Тени людей — тонкими, аккуратными, привязанными к ним, как положено.
Он смотрел вниз.
Долго.
И вдруг — с тем же внутренним толчком, что и раньше — заметил:
у некоторых тени были чуть длиннее.
У некоторых — чуть толще.
У некоторых — как будто с опозданием.
Но у всех — были.
Кроме него.
Петенька медленно повернулся в воздухе.
И тогда случилось то, что уже нельзя было списать ни на ветер, ни на воображение, ни на усталость.
Внизу, у кромки воды, его тень… сдвинулась.
Не вслед за ним.
Сама.
Она потянулась, вытянулась, как человек после сна, и — очень медленно — начала ползти.
Не к нему.
В сторону.
К воде.
Петенька замер.
Всё внутри него — и сердце, и дыхание, и даже та самая неугомонная мышь, которая прежде имела свои интересы — всё остановилось.
Он смотрел.
Не моргая.
Тень двигалась.
Медленно.
С усилием.
Но двигалась.
И в этом движении было что-то… осмысленное.
Не хаотичное.
Не случайное.
Как будто она знала, куда ей нужно.
И знала это давно.
Петенька резко начал снижаться.
Воздух не сразу отпустил его.
Как будто не хотел.
Как будто ему было выгодно держать его там, наверху.
Но он всё же опустился.
Почти бегом подошёл.
Тень лежала.
Как прежде.
Только теперь ближе к воде.
— Я видел, — сказал Петенька.
Тень не ответила.
— Я всё видел, — повторил он, уже увереннее.
Море тихо вздохнуло.
Волна накатила.
Подошла почти к самой тени.
Остановилась.
Отступила.
И в этом отступлении было что-то… осторожное.
Будто море тоже не было уверено.
Петенька стоял.
Долго.
Слишком долго для ребёнка.
И вдруг в голове его, впервые за всё это время, возникла мысль, не его собственная, а как будто принесённая откуда-то извне:
— А если тени всегда уходят?
Он не сразу понял смысл.
Но смысл был.
И он не спешил исчезать.
Петенька медленно повернулся к морю.
Горизонт был ровный.
Чистый.
Почти пустой.
Но в этой пустоте чувствовалось движение.
Не видимое.
Но несомненное.
Как будто там, за линией, происходило что-то, что не предназначалось для глаз.
И вдруг Петенька понял ещё одно.
Не до конца.
Не полностью.
Но достаточно, чтобы стало холодно.
Тень не исчезла.
Она просто перестала быть с ним.
И, возможно, направлялась туда, где ей надлежало быть.
А он…
Он остался здесь.
Без неё.
И с этим нужно было как-то жить.
Или не жить.
Или — что было хуже всего — продолжать летать

Петенька не сразу ушёл с берега.
Он постоял ещё некоторое время, как стоят люди после неудачного разговора, когда вроде бы всё уже сказано, но уходить всё равно рано, потому что непонятно — от чего именно уходить.
Тень лежала.
Море дышало.
Небо висело.
И всё это было одновременно обыденно и невыносимо.
Петенька сел на песок.
Сел неловко, боком, поджав одну ногу и вытянув другую, как человек, которому вдруг стало тесно в собственном теле.
Он смотрел на тень.
Тень — не смотрела.
И в этом отсутствии обратного взгляда было что-то особенно унизительное.
Петенька машинально провёл рукой по песку, вычерчивая какие-то линии, которые тут же стирались ветром, как стираются неудачные мысли.
Он вдруг вспомнил, как в детстве — ещё совсем недавно, хотя уже казалось, что давно — пытался поймать собственную тень.
Бегал, прыгал, наступал, ловил руками.
Тень тогда послушно убегала, но всегда оставалась с ним.
Это было игрой.
Теперь — нет.
Он осторожно вытянул руку и положил ладонь на песок рядом с тенью.
Не на неё — рядом.
И вдруг отчётливо почувствовал холод.
Не тот холод, который даёт вода или ветер.
А другой.
Как будто рядом находилось что-то, что не принадлежит температуре.
Он медленно убрал руку.
Посмотрел.
Тень лежала.
Но уже не казалась безжизненной.
В ней было… присутствие.
Не движение.
Не форма.
А именно присутствие.
Как в комнате, где кто-то есть, но его не видно.
Петенька резко поднялся.
— Хватит, — сказал он.
Кому — не уточнил.
И не стал уточнять.
Он пошёл вдоль берега.
Пошёл быстро, почти решительно, с тем особым упрямством, которое появляется у человека, когда он не понимает происходящего, но решает делать вид, что понимает.
Тень осталась.
Он не оглянулся.
Сначала.
Потом — оглянулся.
Тень лежала.
Маленькая.
Чёрная.
Неподвижная.
И вдруг — как это бывает с мыслями, которые приходят не вовремя — ему стало жалко её.
Не себя.
Её.
Будто он оставил кого-то.
И это «кого-то» не возражал.
Петенька ускорил шаг.
Песок шуршал под ногами.
Море шумело.
Небо давило.
И всё это постепенно складывалось в одно общее ощущение, которому он не мог дать названия, но которое уже начинало определять его.
Он вышел с пляжа.
Дальше шла дорога.
Пыльная, с выбоинами, с редкими прохожими, которые двигались, как будто знали, куда идут, хотя это редко бывает правдой.
Первый, кого он встретил, был старик.
Старик сидел на перевёрнутом ящике и смотрел в одну точку.
Перед ним стояло ведро.
Пустое.
Рядом лежала его тень.
Тень была на месте.
Но странно вытянута.
Слишком длинная для такого короткого старика.
Петенька остановился.
Посмотрел.
Старик медленно повернул голову.
Посмотрел на Петеньку.
Потом — вниз.
Потом — снова на Петеньку.
— Ушёл? — спросил он.
Голос был сухой.
Без удивления.
Без сочувствия.
Как спрашивают о погоде.
Петенька замер.
— Кто? — спросил он.
— Кто-кто… — сказал старик. — Твой.
Петенька ничего не ответил.
Старик кивнул.
— Бывает, — сказал он. — Рано или поздно.
— Куда? — спросил Петенька, и сам не узнал свой голос.
— Куда надо, — ответил старик. — Туда и идут.
Он опустил глаза.
Посмотрел на свою тень.
Тень слегка дрогнула.
Петенька это увидел.
И старик увидел, что он увидел.
— Моя ещё держится, — сказал он тихо. — Старая. Привыкла.
Петенька сделал шаг назад.
— А если… — начал он, но не договорил.
— Если что? — спросил старик.
— Если вернуть? — сказал Петенька.
Старик усмехнулся.
Медленно.
Без радости.
— Вернуть можно всё, — сказал он. — Вопрос — нужно ли.
Петенька стоял.
Слова не складывались.
Старик продолжал:
— Пока при тебе — она твоя.
— Как отойдёт — уже нет.
Он замолчал.
Потом добавил:
— И ты уже не тот.
Петенька резко развернулся и пошёл дальше.
Он не хотел больше слышать.
Не хотел понимать.
Не хотел, чтобы это становилось чем-то оформленным.
Потому что пока это было неясным — с этим можно было спорить.
Как только станет ясным — спорить будет поздно.
Он шёл.
Быстро.
Почти бежал.
Люди попадались навстречу.
У всех были тени.
Разные.
Кривые.
Аккуратные.
Толстые.
Худые.
Но — были.
И вдруг он начал замечать.
Не сразу.
Постепенно.
Сначала — как случайность.
Потом — как закономерность.
У некоторых тени были не на месте.
Чуть в стороне.
Чуть с опозданием.
Чуть… отдельно.
И никто этого не замечал.
Или делал вид.
Одна женщина шла, неся сумку.
Её тень шла рядом.
Но на полшага позади.
Петенька остановился.
Посмотрел.
Женщина прошла.
Тень догнала.
Слилась.
И всё стало как обычно.
Но это «как обычно» уже не выглядело надёжным.
Петенька поднял голову.
Небо было всё тем же.
Но теперь в нём появилось что-то ещё.
Не объект.
Не точка.
А ощущение глубины, в которой происходит движение.
Как будто там, наверху, кто-то ведёт счёт.
Не ему.
Не людям.
А чему-то другому.
И это «другое» включало его.
Петенька вдруг отчётливо понял:
его исчезновение уже началось.
Не резкое.
Не заметное.
Но началось.
И тень была только первым.
Он остановился.
Закрыл глаза.
На секунду.
На две.
Открыл.
Мир был на месте.
Но уже не тот.
И, что хуже всего, он уже не был уверен, что сам — тот.
Он поднял руки.
Посмотрел на них.
Руки были.
Но как будто… легче.
Он резко взлетел.
Почти с усилием.
Как будто воздух стал плотнее.
Поднялся.
Выше.
Ещё выше.
И вдруг — впервые за всё время — почувствовал не радость.
А сопротивление.
Не внешнее.
Внутреннее.
Как будто что-то в нём самом не хотело больше подниматься.
Он завис.
В небе.
Между.
И в этом «между» было всё.
Он посмотрел вниз.
Берег.
Дорога.
Старик.
Люди.
Тени.
Всё было.
И всё уже не было прежним.
И тогда он сделал то, чего раньше не делал.
Он попробовал не летать.
И не смог.

Он попробовал не летать.
И не смог.
Сначала это показалось странным.
Потом — неудобным.
А затем — тревожным.
Петенька опустился.
Резко.
Почти с усилием, как будто воздух не хотел отпускать его вниз, а земля — принимать обратно.
Он встал.
Ноги коснулись твердой поверхности.
Но ощущение опоры было уже не тем.
Как будто земля не держала, а лишь соглашалась временно поддержать.
Петенька сделал шаг.
Другой.
Третий.
И вдруг заметил — шаги стали короче.
Не потому, что ноги изменились.
А потому, что расстояние изменилось.
Между ним и землёй.
Между ним и собой.
Он остановился.
Сильно.
С усилием.
Будто остановка теперь требовала решения.
Постоял.
Попробовал ещё раз.
Сделал шаг.
И в этот момент — едва заметно — оторвался.
Не вверх.
А чуть.
Совсем немного.
Но этого было достаточно.
— Нет, — сказал он.
Слово вышло глухо.
Как изнутри.
Он снова попробовал идти.
Шёл.
Старательно.
С усилием.
И каждый шаг — как будто не вполне завершался.
Как будто тело не доходило до конца.
Петенька вдруг понял:
он больше не может быть полностью на земле.
Не потому что умеет летать.
А потому что уже не умеет иначе.
Он остановился.
Закрыл глаза.
Постоял.
И впервые за всё время — не от страха, не от обиды, не от злости — а просто так, без причины, почувствовал усталость.
Не телесную.
Глубже.
Как будто он что-то уже прожил.
И это «что-то» нельзя было вернуть.
Он открыл глаза.
Перед ним стоял человек.
Не старик.
Не ребёнок.
Средний.
Обычный.
Таких не запоминают.
Именно поэтому они запоминаются.
Человек стоял и смотрел.
Не прямо.
Чуть мимо.
Как будто Петенька был не главным объектом его внимания, а лишь частью чего-то большего.
— Далеко ушла? — спросил он.
Голос был тихий.
Без окраски.
Без намерения.
Петенька замер.
— Кто? — спросил он, хотя уже знал.
— Тень, — сказал человек.
Петенька молчал.
Человек кивнул.
— Сначала всегда недалеко, — сказал он. — Потом быстрее.
Он сделал шаг.
И только тогда Петенька заметил:
у человека была тень.
Но не одна.
Две.
Одна — как положено.
Под ним.
Другая — чуть в стороне.
И обе двигались.
Но не одинаково.
Петенька отступил.
— Это… — начал он.
— Это не сразу, — сказал человек. — Не у всех.
Он посмотрел вниз.
Обе тени слегка сместились.
— Одна — моя, — сказал он. — Вторая — нет.
Петенька не понял.
И не стал уточнять.
Потому что понимание уже было не безопасным.
Человек продолжал:
— Сначала уходят.
— Потом возвращаются.
— Но не те.
Он поднял глаза.
Впервые — прямо.
И в этом взгляде было что-то неприятно точное.
— Ты уже начал, — сказал он.
Не спросил.
Сказал.
Петенька почувствовал, как внутри что-то сжалось.
— Я… — начал он.
— Не надо, — сказал человек. — Слова тут не работают.
Он слегка наклонил голову.
Как будто прислушивался.
Не к Петеньке.
К чему-то другому.
— Ты уже не полностью здесь, — добавил он.
И это было сказано без жестокости.
Но и без утешения.
Просто — как факт.
Петенька резко взлетел.
Без предупреждения.
Без намерения.
Просто — не выдержал.
Воздух принял его.
Но не как раньше.
Теперь это было не движение.
А удержание.
Как будто его поместили.
В слой.
Между.
Он поднялся выше.
Город стал меньше.
Люди исчезли.
Тени — тоже.
Осталась поверхность.
И над ней — небо.
И в этом небе теперь уже нельзя было не видеть.
Там было движение.
Не облаков.
Глубже.
Сквозное.
Как если бы пространство имело направление.
И это направление не совпадало ни с ветром, ни с солнцем, ни с землёй.
Петенька завис.
И вдруг понял:
летать — это не способность.
Это следствие.
Он не поднимался.
Он освобождался.
От чего — он не знал.
Но это происходило.
И происходило быстрее, чем он был готов понять.
Он посмотрел на свои руки.
Руки были.
Но линии на них казались менее чёткими.
Как будто стирались.
Не сразу.
Постепенно.
Петенька резко опустился.
С усилием.
Почти с болью.
Земля встретила его.
Но не приняла.
Он стоял.
Но не полностью.
Он поднял ногу.
И вдруг увидел.
Под ним — ничего.
Не потому что не было тени.
А потому что не было места для неё.
Песок был.
Свет был.
А проекция — отсутствовала.
Как будто он больше не отбрасывал.
Ничего.
Он медленно вдохнул.
И в этот момент услышал.
Не звук.
А скорее — совпадение.
Как если бы что-то внутри него сошлось с чем-то вне.
И в этом совпадении было направление.
Туда.
К морю.
К горизонту.
К той линии, где тень ушла.
Он повернулся.
И пошёл.
Не быстро.
Но без остановки.
Потому что теперь уже было ясно:
это не поиск.
Это следование.
И остановиться — значит остаться.
А остаться — уже невозможно.
Он шёл.
И чем дальше шёл, тем легче становилось тело.
И тяжелее — всё остальное.
Мысли.
Воспоминания.
Образы.
Тучков.
Леночка.
Алла Фридриховна.
Всё это вдруг стало не то чтобы ненужным.
А как будто… чужим.
Не его.
И это было страшнее всего.
Он остановился.
На секунду.
Обернулся.
Мир был там.
На месте.
Но уже не звал.
И тогда Петенька понял:
возвращение — это не движение назад.
Это способность остаться тем, кем был.
А он — уже не был.
Он снова посмотрел вперёд.
Горизонт.
Море.
И где-то там — его тень.
И, возможно, не только его.
Петенька шагнул дальше.
И в этот момент — впервые — не почувствовал земли.

Петенька Берковский двигался к морю не столько ногами, сколько тем внутренним влечением, которое, однажды возникнув, уже не допускает ни сомнений, ни остановок, ни тем более возвращений, и если ещё можно было бы назвать это движением, то лишь по привычке, ибо в действительности происходило нечто иное — он как будто постепенно совпадал с направлением, которое существовало и до него, и, вероятно, будет существовать после, вне всякой зависимости от его слабых человеческих усилий.

Берег, по которому он шёл, начинал меняться не сразу и не резко, а как это обычно и бывает в вещах по-настоящему странных — с лёгкого, почти неуловимого смещения, которое сперва кажется игрой света, затем особенностью зрения, а после уже становится невозможным к отрицанию фактом, хотя и лишённым всякого объяснения.

Песок под ногами делался плотнее, но не в привычном смысле — не утрамбованнее и не влажнее, а скорее определённее, словно каждая песчинка занимала своё место не случайно, а по какому-то заранее установленному порядку, не имеющему отношения ни к ветру, ни к воде, ни к человеческому следу.

Море же, напротив, теряло привычную телесность и становилось чем-то иным: оно по-прежнему двигалось, дышало, переливалось, но в этих движениях уже не было той беспечной природной бессмысленности, которая обычно так успокаивает, напротив — в нём угадывалась сосредоточенность, если не сказать — внимание, направленное не на всё сразу, как это свойственно стихиям, а именно на него, на Петеньку, на его неловкую, не до конца оформленную фигуру, которая теперь уже и сама не вполне принадлежала себе.

Он шёл и чувствовал, что расстояние между ним и тем, что он оставил позади, не увеличивается, а исчезает, словно пройденное не сохранялось в памяти пространства, не оставляло следа, не закреплялось, и потому уже не могло быть возвращено даже теоретически, как не возвращается сон, из которого проснулся, но который не успел запомнить.

Горизонт, к которому он двигался, не приближался, но и не оставался прежним; он, если позволено так выразиться, разворачивался, как разворачивается внутренняя сторона вещи, которую долго считали плоской, и в этом разворачивании было нечто неприятно убедительное, лишённое всякой зрелищности и потому особенно неотвратимое.

Петенька не сразу заметил, что он уже не идёт, в привычном смысле слова, а скорее перемещается, сохраняя видимость шага, но утрачивая его содержание, и это несоответствие между формой и сутью происходящего нарастало с каждой секундой, делая само понятие движения всё более условным.

И именно в этом состоянии — когда ещё сохраняется иллюзия привычного, но уже исчезает его опора — он увидел их.

Сначала показалось, что это камни.

Потом — что это люди.

Потом — что это тени.

И только после некоторого, довольно мучительного внутреннего усилия стало ясно, что это нечто третье, не поддающееся ни одному из известных ему определений, но тем не менее обладающее несомненным присутствием.

Они находились у самой кромки воды, там, где волна, подходя, уже не решается вступить на берег, а отступает, оставляя после себя тонкую, почти незаметную границу, за которой начинается не суша и не море, а нечто промежуточное, в чём обе эти сущности утрачивают свои свойства, не приобретая новых.

Эти фигуры — если можно было назвать их фигурами — не отбрасывали теней.

И это было первое, что стало очевидным.

Второе же заключалось в том, что у них, по всей видимости, и не было того, что могло бы эту тень отбрасывать.

Они были… неполными.

Но не в смысле утраты, а в смысле изначальной несобранности, как если бы их когда-то начали делать, но не закончили, и это незавершённое состояние оказалось не дефектом, а нормой.

Петенька остановился, если можно было говорить об остановке там, где движение уже не имело прежнего значения, и долго, очень долго смотрел на них, пытаясь найти в себе хоть какое-то соответствие увиденному, хоть какую-то опору в прежнем опыте, но опыт, как оказалось, здесь не работал, а память не помогала, и оставалось только чистое, ничем не смягчённое восприятие, которое, впрочем, тоже не давало понимания.

Одна из фигур — если это была именно она — слегка сместилась.

Не шагнула.

Не повернулась.

А именно сместилась, как смещается отражение, когда меняется не предмет, а поверхность, в которой он отражён.

И в этом смещении Петенька вдруг узнал.

Не лицо.

Не форму.

А движение.

То самое, которое он видел у своей тени.

И это узнавание было настолько точным, что не оставляло места сомнению.

Он сделал усилие.

Не телесное.

Иное.

Как если бы попытался вспомнить нечто, что никогда не знал.

И тогда — не глазами, не слухом, не мыслью — а каким-то более прямым способом — он понял:

его тень здесь.

Но не как его.

А как себя.

Она не лежала.

Не ждала.

Не возвращалась.

Она была частью этого странного, разомкнутого множества, в котором каждая тень, утратив принадлежность, обретала нечто иное, не вполне ясное, но несомненно более устойчивое, чем прежняя зависимость от тела.

Петенька не испытал ни радости, ни ужаса.

Только ясность.

Ту самую, от которой не становится легче.

Он стоял — или находился — и ощущал, как внутри него что-то продолжает происходить, не спрашивая его согласия, не ожидая понимания, и, вероятно, не нуждаясь ни в том, ни в другом.

Море сделало движение.

Не волной.

Глубже.

И это движение совпало с тем, что происходило в нём.

Не вызвало.

Не сопровождало.

Совпало.

И в этом совпадении исчезло различие между внутренним и внешним, между тем, что он ощущает, и тем, что существует вне его.

Он понял ещё одно.

Не до конца.

Но достаточно.

Тень не ушла.

Она перешла.

И этот переход был не утратой, а изменением принадлежности.

Но тогда — если тень больше не его — что остаётся ему?

И этот вопрос, возникнув, не потребовал ответа.

Потому что ответ уже происходил.

Он медленно, почти незаметно для самого себя, начал терять вес.

Не телесный.

Иной.

Тот самый, который удерживает человека в пределах самого себя.

И по мере того, как этот вес исчезал, становилось очевидным, что возвращение не просто невозможно, а лишено смысла, ибо возвращаться уже было некому в прежнем виде.

Петенька сделал движение вперёд.

И в этом движении не было ни решимости, ни страха.

Только соответствие.

Как если бы он наконец оказался там, где и должен был оказаться, хотя никогда об этом не думал.

И в этот момент он увидел её.

Не сразу.

Не целиком.

А постепенно.

Как проступает изображение на старой фотографии.

Это была его тень.

И не была.

Она не повторяла его.

Не тянулась к нему.

Но в её присутствии было что-то безошибочно узнаваемое.

Не форма.

Не очертание.

А… связь.

Не прежняя.

Иная.

И эта связь не возвращала.

Она отпускала.

Петенька долго смотрел.

И, возможно, впервые за всё время не попытался ни приблизиться, ни позвать, ни вернуть.

Потому что понял:

возвращение разрушит то, что уже произошло.

А происходящее было сильнее его желания.

Море снова сделало движение.

Глубокое.

Тихое.

И в этом движении Петенька вдруг ощутил, что следующий шаг будет уже не по берегу.

Принял. Держу ту же плотность, ту же вязкость, без ослаблений, довожу к финалу.

Следующий шаг, к которому он подошёл без решимости и без колебания, не имел уже прежнего значения выбора, ибо в той точке, где находился Петенька Берковский, различие между «сделать» и «не сделать» утратило свою прежнюю очевидность, и потому движение вперёд произошло не как поступок, а как завершение уже начавшегося процесса, которому он, по сути, лишь соответствовал, не ускоряя и не задерживая его.

Линия, отделяющая берег от моря, перестала быть линией в геометрическом смысле и обнаружила в себе глубину, едва заметную, но достаточную, чтобы любое пересечение становилось не переходом из одного состояния в другое, а изменением самой природы присутствия, и именно в эту глубину он и вошёл, не погружаясь и не ступая, а словно совпадая с ней, теряя при этом не опору, а необходимость в ней.

Море, которое до сих пор сохраняло видимость привычной стихии, вблизи оказалось лишённым той прозрачной телесности, к которой привыкает взгляд, и предстало не как масса воды, а как среда, не имеющая фиксированной формы, но обладающая устойчивым направлением, не поддающимся ни измерению, ни объяснению, и в этом направлении, не совпадающем ни с глубиной, ни с поверхностью, уже находилось то, что некогда было его тенью.

Петенька не остановился, потому что остановка предполагала бы границу, а границы в том состоянии, в котором он теперь находился, не обнаруживались ни снаружи, ни внутри, и потому его движение продолжалось не как последовательность шагов, а как постепенное изменение соотношения между тем, что он ещё сохранял от себя прежнего, и тем, что уже не поддавалось возвращению.

Он ощущал, как исчезает привычная плотность собственного существования, не в смысле растворения или утраты, а в смысле освобождения от избыточной определённости, которая прежде удерживала его в пределах узнаваемой формы, и по мере того как эта определённость ослабевала, становилось ясно, что прежняя целостность была не единственно возможной, а лишь одной из форм, удобной, но не обязательной.

Фигуры, находившиеся у кромки, не приближались к нему и не отдалялись, но их присутствие становилось всё более явственным, и в этом присутствии уже не было чуждости, которая ещё недавно вызывала в нём напряжение, напротив — возникало странное, лишённое тепла, но и не холодное ощущение соразмерности, как если бы он входил в порядок, существующий независимо от его желания, но допускающий его участие без сопротивления.

Он больше не искал свою тень, потому что поиск предполагал бы различие между потерянным и найденным, тогда как в той среде, в которую он вошёл, различие это переставало иметь значение, и то, что прежде было утратой, теперь обнаруживалось как переход, не требующий возврата, ибо возвращение предполагало бы прежнюю форму, а прежняя форма уже не могла быть восстановлена без разрушения того, что произошло.

Тень — если это слово ещё сохраняло какой-то смысл — находилась рядом, но это «рядом» не выражалось ни расстоянием, ни положением, а определялось иной связью, в которой не было подчинения и повторения, но сохранялась узнаваемость, не как сходство, а как совпадение направления, и это совпадение было достаточным, чтобы исчезло прежнее желание обладать.

Петенька, не прилагая усилия, оказался в той точке, где различие между ним и тем, что он видел, стало неразличимым не потому, что исчезло, а потому, что утратило необходимость быть различённым, и в этом состоянии он впервые за всё время не почувствовал ни удивления, ни страха, ни даже той тихой тревоги, которая сопровождала его с момента исчезновения тени, ибо тревога возникает там, где есть несоответствие, а здесь его уже не было.

Он вспомнил — не словами, не образами, а каким-то более прямым способом — всё, что составляло его прежнюю жизнь: пляж, гальку, крик бакланов, тяжёлую фигуру Тучкова, с его пудовыми кулаками и неистребимой уверенностью в праве на силу, нервное лицо Леночки Андреевой, в котором знание было не радостью, а оружием, тёплую, тревожащую фигуру Аллы Фридриховны Бур-евской, в которой ещё неосознанное желание переплеталось с запретом, и всё это не исчезло, не обесценилось, но стало иным — не утраченным, а завершённым, как завершён бывает эпизод, который не требует продолжения, потому что уже исчерпал своё значение.

Он не пытался удержать это.

Не потому что не хотел.

А потому что удержание стало невозможным в том состоянии, в котором он находился, и это отсутствие возможности не воспринималось как лишение, а скорее как освобождение от необходимости удерживать.

Море сделало ещё одно движение, и в этом движении, уже не отделённом от него, произошло окончательное совпадение, в котором исчезло последнее различие между тем, кто двигался, и тем, в чём происходило движение, и если ещё можно было говорить о Петеньке Берковском как о чём-то отдельном, то лишь по памяти, не имеющей уже опоры в настоящем.

На берегу, там, где он когда-то стоял, песок оставался прежним, и если бы кто-нибудь внимательный, но не слишком занятый своими делами человек, остановился бы и присмотрелся, он, возможно, заметил бы, что в одном месте, совершенно ничем не примечательном, отсутствует тень, которая должна была бы там быть, но, не обнаружив её, он, скорее всего, не придал бы этому значения, ибо отсутствие тени не бросается в глаза так, как её наличие.

И только если бы этот человек задержался чуть дольше, позволив взгляду стать менее рассеянным, он мог бы заметить едва уловимое движение, не в песке и не в воде, а в самом соотношении света и поверхности, движение, не имеющее направления, но обладающее устойчивостью, и в этом движении было бы нечто, что нельзя было бы назвать ни жизнью, ни отсутствием жизни, но что, тем не менее, сохраняло в себе след того, что когда-то было Петенькой Берковским.

Море, как и прежде, дышало.

Небо, как и прежде, висело.

Птицы, не спрашивая разрешения, продолжали летать.

И всё оставалось на своих местах.

Кроме одного.

Тени.


Рецензии