2. Павел Суровой Дума о Богуне
Солнце над Азовом не грело — оно выжигало саму душу. В 1641 году казалось, что небеса прогневались на землю: воздух, пропитанный серой, солью и гнилой водой лимана, застревал в горле. Турецкий султан Ибрагим, взбешенный дерзостью «степных псов», пригнал под стены крепости стотысячную армию. Янычары, сипахи, горластые мурзы — вся мощь Османов обрушилась на горстку донцов и запорожцев.
Иван Богун стоял на переправе . Его лицо за эти годы превратилось в суровую маску, иссеченную морщинами и пороховой гарью. Он больше не был тем Ивасем, что грезил о воле на чугуевских кручах. Теперь он был сотником, чье имя шепотом передавали в турецких траншеях.
— Гляди, Иванко, — старый казак Демид сплюнул густую, перемешанную с песком слюну. — Опять галеры сунулись. Как саранча на бахчу.
Богун прищурился. Его глаза, ставшие за годы войны зорче соколиных, видели, как турецкие суда, груженные десантом, медленно выходят из дымки.
— Пусть суются, — глухо отозвался Богун. Он опирался на свой длинный шест — тот самый «богун», который стал его продолжением. — Вода сегодня холодная, Демид. Самое время для турок остыть.
Бой начался внезапно. Грохнули пушки с крепостных валов, ответили турецкие мортиры, и мир потонул в неистовом реве. Богун не любил стоять в глухой обороне. Его стихией был маневр, внезапный удар из камышей, где враг видел лишь тени. Используя свой шест, он перемахивал через мутные ерики так легко, словно за спиной у него были крылья. Его отряд — тридцать отчаянных сорвиголов — шел за ним в самое пекло. В тот день переправа окрасилась в багровый цвет. Богун рубился в самой гуще, его сабля пела свою страшную песню, а в голове, как навязчивый мотив, бился образ: Ульяна, её белая сорочка и то костяное кольцо.
Раз в полгода до Азова добирались чумаки или беглые казаки, принося обрывки вестей с Гетманщины. Говорили, что на Украине становится душно. Ляшские комиссары лютуют, реестр сокращают, а паны Потоцкие и Вишневецкие смотрят на казака как на быдло, созданное лишь для того, чтобы пахать землю и молчать.
Однажды, когда осада ненадолго ослабла и над Доном повисла звенящая ночная тишина, к Богуну пришел гонец. Изможденный парень в порванной свите протянул ему клочок пергамента, зашитый в ворот.
Это было письмо от Ульяны. Рука её дрожала, буквы выходили неровными, словно она писала их впотьмах.
«Иванэ, соколе мой! Третий год пошел, как ты ушел за соленое море. Степь наша стонет, Иван. Отец мой занемог после того, как паны изъяли наших коней для коронного войска. Приезжал к нам шляхтич Заремба, смотрел на меня, как коршун на перепелку, грозился забрать в поместье экономкой... Я кольцо твое под сердцем ношу, на ночь в землю зарываю, чтобы не отобрали. Приходи, Иван. Если не конем, то ветром прилетай, бо мочи нет терпеть эту неволю...»
Богун читал эти строки у затухающего костра, и сердце его обливалось горькой смолой. Он представил Зарембу — лощеного, в кунтуше, с холодными глазами — и рука сама потянулась к эфесу. В ту ночь он понял: Азов — это лишь преддверие. Настоящая война ждет его дома.
Через месяц казаки взорвали стены Азова и ушли. Они не сдались — они просто закончили эту жатву. Богун возвращался в Украину не героем-победителем, а мстителем. Его путь лежал через Дикое Поле, которое за лето выгорело и стало похожим на старую шкуру льва.
Он ехал на вороном коне, купленном у донцов, и за его спиной развевался запыленный плащ. Его не узнавали на хуторах. Грозный полковник, молчаливый и суровый, он больше напоминал тень великого воина, чем того юношу, что уходил три года назад.
Когда он наконец увидел знакомые очертания Чугуевских высот, сердце его пропустило удар. Но вместо мирного дыма из труб он увидел пепелище. Один край городища был выжжен — татарский набег или месть панов?
Богун рванул коня в галоп. Он летел к усадьбе сотника, не чувствуя под собой земли. Возле ворот его встретила тишина. Сад, где они гуляли с Ульяной, зарос сорняком, а крыльцо дома было завалено мусором.
— Уля! — крикнул он, и голос его, охрипший от пыли, сорвался на хрип. — Ульяна!
Из сарая вышла женщина. Она была в траурном платке, лицо её осунулось, но глаза... те самые глубокие озерные омуты смотрели на него с неверием. Она выронила коромысло, и ведра с грохотом покатились по двору.
— Иван?.. — прошептала она, прижимая руки к груди. — Неужто с того света воротился?
Он соскочил с коня и в три шага преодолел расстояние между ними. Он сжал её в объятиях так крепко, что она вскрикнула, но не от боли, а от счастья, которое было невыносимым. От неё пахло дымом и горькой полынью — запахом их общей судьбы.
— Где отец? — спросил он, отстранившись.
Уляна опустила глаза.
— Нет отца, Иван. Забили канчуками на панском дворе. Не захотел отдавать десятину с пасеки... А Заремба... он в Виннице теперь. Говорят, чин большой получил. Меня искал, да я в лесах пряталась, добрые люди укрыли.
Иван почувствовал, как внутри него что-то окончательно окаменело. Та детская любовь, что теплилась в нем в Азове, вдруг превратилась в холодную сталь.
— Значит, в Виннице, — повторил он, глядя куда-то вдаль, за Днепр. — Ну что ж. Теперь мы сами к ним придем. Не просить — забирать свое.
Он взял её за руку. На пальце Ульяны всё еще блестело костяное кольцо, потемневшее от времени, но целое.
— Слушай меня, Уля. Хмельницкий собирает раду. Тайную. На пасеках, в лесах. Мы вернем себе правду. Больше ни один пан не замахнется на казака. Но для этого нам придется пройти через такой огонь, какого ты и в страшных снах не видела. Ты пойдешь со мной?
Уляна подняла голову. В её взгляде больше не было девичьей робости. Там была решимость женщины, которая потеряла всё, кроме своей любви.
— Я пойду за тобой хоть в самое пекло, Иван. Только не оставляй меня больше. Лучше смерть рядом, чем такая жизнь в разлуке.
В ту ночь они долго сидели на берегу Донца. Мир вокруг них рушился. Речь Посполитая кичилась своим могуществом, не замечая, как в низовьях Днепра закипает народный гнев. Богун рассказывал ей про Азов, про то, как пахнет море в час победы, а Ульяна прижималась к его плечу, зная, что затишье это недолгое.
Уже на рассвете к хутору прискакал всадник. Конь его был в мыле, а сам он едва держался в седле.
— Богун тут?! — выдохнул он. — Богдан зовет! В Чигирин! Пора!
Иван встал, поправил саблю. Он посмотрел на Уляну — она уже выносила ему его походный мешок и флягу с водой. Она не плакала. Она знала: теперь начинается их настоящая история. История, которая будет написана не чернилами, а кровью на полях Берестечка и на льду Южного Буга.
— Жди меня в Виннице, Уля, — сказал он, вскакивая в седло. — Я скоро приду туда с полком. И тогда мы посчитаемся за твоего отца и за каждую твою слезу.
Он ударил коня плетью и исчез в утреннем тумане, оставив Ульяну стоять на пепелище. Но теперь она знала — он вернется. Ибо нет такой силы, что смогла бы удержать Богуна, когда за его спиной стоит любовь, а впереди — воля.
Свидетельство о публикации №226041100088