ДвоюРодные. Глава семнадцатая. Имена и карты

Глава семнадцатая.  Имена и карты

Июль 2004-го был не просто знойным, он был удушающим, предгрозовым. Воздух на веранде застыл густым сиропом. Восемнадцатилетняя Катя, изнывая от скуки и взрослой, почти хищной любознательности, раздобыла у бабушки старую колоду карт с потёртыми позолоченными краями. Она видела всё. Как меняется походка Пети, когда рядом Соня: становится чуть неуверенней, но шире шаг. Как её взгляд ищет его в комнате, стоит ей только туда зайти. Как они оба замолкают, когда входят взрослые, будто прерывая на полуслове свой отдельный разговор. И ей захотелось проткнуть эту плёнку, эту невыносимую, сладкую недоговорённость. Заставить признания вырваться наружу, как гной из назревшего ранения.

Катя смотрела на них и видела не брата и не сестру. Она видела отражение собственных несостоявшихся возможностей: ту первую школьную влюблённость, застрявшую комком в горле, так и не ставшую словами. В их тайных взглядах, в этой летней истоме, сквозила та самая опасная, живая реальность, которой ей самой в её восемнадцать лет так отчаянно не хватало. Она с её томиками Цветаевой и Ахматовой, прочитанными в сельской тишине, страстно захотела снова стать не просто зрителем, а режиссёром. Создать ситуацию, где правда обязана будет выйти наружу. Не из злости. Из острой, ревнивой потребности увидеть и подтвердить, что вот оно происходит наяву и рядом. Что это возможно.

Но больше всего она хотела проверить. Проверить свои догадки, которые зрели в ней всю зиму и весну. Проверить, не ошиблась ли она тогда, в далёком уже девяносто девятом, когда в своей игре в «живых кукол» заставляла их браться за руки. Этот эксперимент был для неё важнее простого любопытства. Это была попытка доказать самой себе, что её наблюдательность, её преждевременная «взрослость» чего-то стоят, что она видит то, чего не видят родители, погружённые в свои хлопоты.

Она устроила салон на веранде, усадив напротив друг друга Петю и Соню. Солнечные зайчики прыгали по скатерти в синюю клетку.

— Гарантированно точный расклад на суженого, — заявила она, глядя на них оценивающим, почти клиническим взглядом. — Но железное правило: считаем буквы в полном имени. Только так карты говорят правду. Сокращения и имена-обзывалки не канают.

Правило было жестоким и гениальным. «Соня» и «Петька» — это были имена их союза, их общего детства. «Софья» и «Пётр» звучали холодно, официально, как в школьном журнале или в паспорте. Произнести их в этом контексте значило перевести тайные, тёплые чувства на чужой, взрослый и публичный язык.

Петя фыркнул, но не ушёл. Соня притихла, замерла, почуяв опасность. Сердце у неё забилось так громко и отчётливо, что она боялась — вот-вот услышат сквозь грудную клетку. Пальцы похолодели, в животе заурчало, но не от голода, а от того самого щемящего, тошнотворного чувства, которое она научилась узнавать за годы: предчувствие болезненной потери.

— Кому первому? — спросила Катя, наслаждаясь моментом.
— Ей, — тут же, почти рефлекторно, указал Петя, жестом отгораживаясь от надвигающейся опасности. Пусть сначала она.

Карты с глухим шуршанием легли веером перед Соней. Катя, раскладывая их, краем глаза ловила микродвижения: как Соня втянула голову в плечи, съёжилась, будто от холода, как Петя перестал качать ногой и замер, весь превратившись в слух.

«Так, она в панике. Он в напряжении. Значит, догадка верна — есть что прятать», — пронеслось у неё в голове с холодным удовлетворением исследователя. Её гипотеза получала первое, косвенное подтверждение.

— Главный вопрос, — голос Кати прозвучал как удар гонга в этой тихой, душной ловушке. — Сколько букв в полном имени твоего суженого? Только честно! Карты чувствуют ложь.

Тишина повисла густая, липкая, как смола. Петя смотрел куда-то в сад, но всё его существо, каждая мышца, были направлены на неё.

— Четыре, — выдохнула она, уставившись в синюю клетку скатерти, будто надеясь в ней раствориться.

— Четыре? — переспросила Катя, внутренне мгновенно ухватившись за вариант «Пётр». Но ей нужно было проверить другую, более тонкую догадку о её страхе, о её готовности спрятаться. — Илья, что ли?

Да. Первое нейтральное, безопасное, школьное имя. Соня ухватилась за эту соломинку, как когда-то хваталась за руку Веры в колючем платье.

— Да... Илья.

«Врёт», — с абсолютной, кристальной уверенностью констатировала про себя Катя. Не по тону даже, а по тому, как дрогнули и опустились её длинные ресницы, как побелели костяшки пальцев, вцепившихся в край стола. Она не увидела ни капли той тёплой, смущённой заинтересованности, которая должна быть у девочки, назвавшей имя симпатичного ей мальчика. Увидела только панический, животный ужас разоблачения, стыд и желание провалиться сквозь землю.

«Значит, её суженый — не Илья. А кто-то, чьё имя произнести страшно. Пётр? Действительно, четыре буквы. Но она не сказала. Соврала. Интересно... Почему?» — мысль Кати работала с безжалостной скоростью и точностью.

Со стороны Пети послышалось короткое, резкое «пфф», будто из него выпустили воздух. Он скривил губы. Услышав «Илья», его будто ударили по солнечному сплетению тупым носком старого ботинка. Тот же тупой, глубокий удар, что и от её скрученного полотенца в истории с велосипедом. Только теперь боль была не в щеке, а где-то глубже, под рёбрами, в том самом месте, где полгода назад, в январские морозы, давил комок тоски.

— Илья? — пробурчал он, и в голосе зазвучала неподдельная, личная обида, будто она публично нарушила некий их тайный, кровный договор. — Это который из вашего класса математичке вечно рожи корчит? Ну, выбор так выбор.
— Ты его вообще не знаешь, — буркнула она, защищая свой жалкий, позорный тыл.

Катя, скрывая улыбку, стала истолковывать карты: «нерешительность», «скрытые эмоции», «страх быть увиденным». Каждое слово било точно в цель, и она с холодным, почти научным интересом наблюдала, как Соня сгорает заживо изнутри, слушая вполуха, вся ушедшая в себя.

— Ладно, хватит мучить невесту, — Катя повернулась к Пете.

Её взгляд стал острее, целенаправленнее. Теперь очередь главной проверки, кульминации эксперимента: «Он будет врать. Он обязательно будет врать. Он трус в этом, как и все мальчишки. Но как?»

— Да ну, отстань, — отмахнулся он, сделав вид, что хочет встать, но не двинувшись с места. — Ерунда это всё, для девчонок.
— Что, боишься, что карты про Ксюху расскажут? — подзадорила она, нарочито небрежно бросая имя первой попавшейся, весёлой и шумной деревенской девчонки, с которой он иногда гонял в футбол.
— Да какая Ксюха, ну...

Соня, едва оправившись от собственного провала, почувствовала новую, леденящую волну. Ей нужно было услышать его ответ. Нужно было, даже если это будет больно. Она заставила себя поднять глаза, оторвать взгляд от узора на скатерти.

— Давай, Петь, — сказала она ровно, но внутри всё, до кончиков пальцев, сжалось в тугой, болезненный ком. — Про моего Илью же погадали. Теперь честно. По-братски.

Слово «по-братски» прозвучало как тончайшая, острейшая игла. И Петя её почувствовал. Он покосился на неё. В её глазах, зелёных и прозрачных, как летняя вода в старице, он увидел немой, отчаянный вопрос: «А ты? Ты тоже как все?». Этот взгляд, полный тихой мольбы и готовности к удару, лишил его последней, шаткой защиты. Он не мог солгать под этим взглядом. Не так.

— Ладно, валяй, колдунья, — сдался он, откинувшись на спинку стула. — Только ерунда.
— Полное имя. Сколько букв? — Катя наклонилась вперёд. — И не ври. Карты уже всё знают.

Петя замер. Взгляд его стал отсутствующим, будто он смотрел куда-то внутрь себя. Его суженая... Единственное имя, которое пришло на ум, — Софья. Пять букв. Твёрдое, красивое, немного строгое имя. Но просто сказать «пять» — значило признаться не только ей и Кате, но и, в первую очередь, самому себе. Обнажить то, что он носил в себе тихо и бережно, как ту синюю варежку в тумбочке: «А если я скажу, а она... а Илья? Улыбнётся снисходительно? Скажет "ну и что"?»

— Раньше... одна нравилась, — начал он нехотя, пытаясь выиграть время, найти лазейку.

Пауза стала зловещей, наэлектризованной. Соня почти не дышала. Катя едва заметно улыбнулась уголком губ: «Он мешкает. Тянет время. Значит, правда есть, и она для него весома. И он боится её реакции больше, чем насмешки сестры».

— Четыре, — вдруг, срываясь, выпалил он, пытаясь соврать. Сказать «Илья» в отместку, чтобы уровнять счёт, чтобы не быть единственным дураком.

Но под пристальным, испытующим взглядом Сони, в котором уже мелькнула тень разочарования и какой-то странной, взрослой жалости, он не выдержал. Не выдержал давления этого немого ожидания, этого молчаливого суда, который был страшнее любых криков бабушки Мани. Его собственная ложь показалась ему вдруг мелкой, трусливой и ужасно несправедливой по отношению к ней, к её сегодняшнему поражению.

— То есть... нет, — он кашлянул, глядя уже в пол. — Пять. Пять букв.

Пять.

Слово ударило Соню тихо, но невероятно глубоко, как тот давний удар отцовой дверью, от которого содрогнулся весь дом. С-о-ф-ь-я. Пять! Сердце ёкнуло дикой, запретной, ослепительной надеждой. Она даже непроизвольно приподнялась на стуле, глаза её расширились, в них вспыхнул мгновенный, летний, счастливый свет, будто кто-то чиркнул спичкой в самой тёмной, сырой кладовке её души. Он сказал «пять»! Это же... это же про неё! Её мир на секунду взмыл вверх, к самому синему небу, выше яблонь и крыши сарая.

— Пять? — оживилась Катя, внутренне торжествуя.

«Пять! Значит, Софья. Не Юля, не Ксюха, не какая-то абстрактная "раньше нравилась". Софья. Я угадала! Я была права!»

Её эксперимент дал блестящий, почти пугающий своей точностью результат. Но азарт исследователя требовал продолжения. Нужно было добить, довести ситуацию до предела, чтобы правда вышла наружу полностью, обнажённая и беспомощная. И с холодным, почти жестоким любопытством она произнесла первое пришедшее на ум пятибуквенное имя из его круга, чтобы посмотреть на их реакцию, чтобы спровоцировать окончательный взрыв:

— Пять... Алёна, что ли? Так и есть, Алёна — пять букв. Ну я же говорила — карты не врут!

Алёна.

Мир рухнул в одно мгновение, беззвучно и окончательно. Свет в глазах Сони погас, сменившись знакомой ледяной пустотой, точь-в-точь как после того душераздирающего воя «Я привидение!» в тёмной кладовке. Алёна. Соседская Алёна. Как-то она видела её, когда вместе с родителями заезжала в гости к Васильевым. Весёлая, высокая, с длинной белой косой, которая умела свистеть в два пальца и смеялась громко и открыто над его шутками, которая была из его мира, из его реальной, повседневной, настоящей жизни. А она, Соня, была просто глупой, доверчивой девочкой из города, летним гостем, который на одну прекрасную, дурацкую секунду позволил себе поверить в сказку про мальчика с другой планеты, который стал своим. Боль, острая и режущая, точно осколок разбитой банки из-под кетчупа, вонзилась под ложечкой, и стало тошнить от горячего воздуха.

Петя мотнул головой. Жест был неопределённым, смущённым — не «да», но и не резкое, яростное «нет». Он просто не знал, что сказать. Отрицать? Зачем? Подтверждать? Но это же неправда... И в этой его растерянности, в этой тяжёлой, виноватой паузе, которая длилась всего две секунды, для Сони прозвучал окончательный, беспощадный приговор. Молчание — знак согласия.

— Вот видишь! — торжествующе заключила Катя, чувствуя странную смесь полного удовлетворения и внезапной, щемящей пустоты.

Эксперимент удался. Гипотеза подтвердилась с лихвой. Она всё видела, всё понимала. Но цена этого понимания почему-то стала горчить во рту.

— А у тебя, братик, дела-то идут! Карты показывают взаимный интерес! — она нарочито громко сделала ударение на слове, наблюдая, как Соня вздрагивает. — Может, даже этим летом что-то прояснится. Надо будет с ней на речку сходить, помочь «удочки проверить».

Она продолжала, отпуская какие-то ещё шаблонные фразы из карточных толкований, но Соня уже не слышала. Звон в ушах, тот самый, высокий и пронзительный, что бывал после громких хлопков или криков, заглушил всё. Она видела только его профиль, отвернувшийся от неё в окно, и его руки, сжимающие собственные колени, — те самые руки, которые так бережно и сосредоточенно снимали с неё обгорелую кожу всего пару дней назад. Между этими руками и её плечами сейчас лежала целая вселенная. Но теперь она была пустой.

Гадание закончилось. Катя с лёгким, деловитым вздохом собрала карты в колоду, постучала ею о стол для ровности и ушла, довольная и одновременно чем-то смущённо-придавленная, как человек, нечаянно подслушавший слишком личный разговор. На веранде повисла раздавленная, густая тишина, тяжелее того предгрозового воздуха.

— Полная ерунда, — сипло проговорил Петя, швырнув одну из случайно оставшихся карт на скатерть. — Бабушкины сказки.
— А зачем тогда говорил? — вырвалось у Сони, и голос дрогнул, выдав всю накопленную, непролитую боль. — Зачем говорил «пять»?
— Да просто... с потолка взял. Чтоб отвязались, — он отвёл взгляд, не в силах выдержать её взгляд, в котором теперь плескалось слишком много: и боль, и вопрос, и что-то похожее на жалость к нему самому. — Назвал первое, что в голову пришло.

Но она уже встала. Стул скрипнул. Её движения были резкими, отрывистыми, как тогда, когда она в ярости толкнула садовую скамейку. Она не смотрела на него.

— Конечно, с потолка, — сказала она плоским, безжизненным, до ужаса взрослым голосом, в котором не осталось ни злости, ни детской обиды, а только ледяное, окончательное понимание и решение. — Всё ясно. Спасибо за развлечение.

Она ушла, не хлопнув дверью. Просто скрылась в полумраке сеней. Петя остался один среди прыгающих солнечных зайчиков, прочертивших на скатерти длинную полосу, и брошенной Двойки Треф. На веранде, кроме жара, повис её запах — лёгкий, яблочный, как запах недозрелой антоновки, той самой, что росла у них в саду. Петя глубоко вдохнул его и подумал, что это и есть запах проигранного боя. Не того, где кричат, дерутся и потом мирятся с помощью «Пьяницы», а самого страшного — где отступают, не сделав единственного нужного шага, не сказав единственного нужного слова. Они годами учились мириться после драк. Но как мириться после того, как не состоялась сама битва? Как найти ту самую ветку смородины, которую нужно придержать, если сам отворачиваешься в решающий момент?

В голове тупо, как заезженная пластинка, крутилась одна и та же мысль: «Алёна... Ну и что? И у неё же свой Илья есть. Значит, так и надо. Так правильно. Так и живут все». Он пытался убедить себя в этом, вколачивая эту простую, примитивную истину, чтобы заглушить странную, ноющую, непонятную боль под рёбрами и смутное, растущее с каждой секундой, леденящее ощущение, что он только что совершил непоправимую, дурацкую, детскую ошибку. Ошибку хуже любой разбитой банки, сломанного плеера или стёртого с обоев портрета. Потому что сломать можно было только вещь. А здесь... здесь он, кажется, сломал что-то неназываемое, но очень важное. И починить это, похоже, было не в его силах.

А Соня, добравшись до горенки, не бросилась на кровать. Она села на стул у окна, прямо, по-школьному, сложила руки на коленях и смотрела, как за окном на листьях черёмухи вздрагивают и сливаются первые тяжёлые капли начинающегося дождя. Она больше не плакала. Слёзы высохли, не успев скатиться, оставив после себя холодную, ясную и беспощадную, как лезвие, решимость. Она смотрела в затуманивающееся стекло и клялась себе, глядя в собственное бледное отражение, что больше никогда. Никогда не будет такой дурой. Никогда не выдаст свою уязвимость, не подставит своё глупое, доверчивое сердце под удар. Сердце, обманутое и раненое, начало методично, с холодной яростью отличницы строить вокруг себя высокую, толстую, неприступную стену. Эта стена будет из лёгкости, безразличия, дружеской снисходительности. Из пятёрок в дневнике и правильных, вежливых улыбок. Из разговоров о книгах и звёздах, в которых не будет личных смыслов. За ней будет безопасно, сухо и одиноко. Там не будет места ни выдуманным цыганам, ни скользким лягушкам, ни дурацким гаданиям на полных именах. И уж точно не будет места рыжему, неуклюжему, ничего не понимающему мальчишке.

За окном дождь усилился, превратившись в сплошной, серый, шумящий занавес. Он смывал с пыльной дороги следы утренних прогулок, стирая летопись их общего дня. Лето, которое ещё вчера пахло яблоками, кожей после ожога и тайной, перестало быть просто летом. Оно стало полем боя нового, незнакомого типа — без криков, толчков и синяков, но с картами, именами и смертоносным молчанием. И в этом первом сражении новой войны они оба проиграли. Даже не поняв толком, за что, собственно, сражались и что, собственно, потеряли. Кроме, может быть, той последней, хрупкой веры в то, что их двое против всего остального мира — это навсегда.


Рецензии