Э, барон и Оноре

Он принял барона в час ночи. Барон написал ему письмо от имени коллекционера, который хочет продать несколько папок гравюр с изображением Сен-Жерменского предместья. В действительности барону просто хотелось увидеть человека, который пытается переписать своё Время.

Дверь открыл слуга в грязной ливрее, проводил его на второй этаж. Уже на лестнице барон услышал запах кофе. Крепкого, мутного, такого, который жарят на сковороде и потом заливают кипятком. Говорили, прозаик выпивал пятьдесят чашек в день.

Кабинет напоминал штаб отступающей армии. Повсюду — рукописи, свёрнутые трубками, разорванные листы, гранки с красными правками. На мраморном камине стояла гипсовая статуэтка Наполеона -- «То, что он не закончил шпагой, я закончу пером» . Чуть дальше — высохшие корки хлеба, три пустые чашки и горшок с остатками паштета. Свечи оплыли, догорая.

Сам писатель  сидел в кресле, закутанный в свой знаменитый доминиканский халат — черный, с розовыми разводами, похожий на рясу грешного монаха.

Он был толст, но не рыхл— плотен, двойной подбородок, пальцы — в чернилах. Глаза живые, но воспалённые. Ему было тридцать шесть, а выглядел он на пятьдесят.

— Вы пришли посмотреть на чудовище, — сказал он вместо приветствия, указав пухлой рукой на стул.

 — Не отпирайтесь. Все приходят посмотреть на чудовище. Чудовище пишет шестнадцать часов в сутки, чудовище не платит долги, чудовище спит с маркизами и питается надеждой.

Барон сел. Молча положил на край стола папку с гравюрами.

— Вы не похожи на коллекционера, — он склонил голову. — В вас есть что-то от ростовщика. Или от могильщика. Я такие лиц не выдумываю, я их знаю... Садитесь ближе, я не кусаюсь.

Кофе? Барон отказался. Он налил себе — из серебряного кофейника, который, судя по царапинам, был уже трижды заложен.

— Знаете, сударь, — начал он, отхлебнув и поморщившись от горечи, — я перечитал на днях «Красное и чёрное». Стендаль — умница. Он видит мир как хирург. Но он не понимает одного. Он думает, что человек — это характер. А человек — это долг. Не метафора. Долг в пять тысяч франков меняет личность больше, чем любовь. Я видел честных людей, которые начинали врать, как только портной отказывался шить им сюртук в кредит. Я видел матерей, продававших дочерей за обещание векселя. Вы знаете, что такое вексель? Это вторая душа. Только она никогда не спасётся.

Он встал, прошёлся по комнате, задевая стопки книг. Одна из них упала — он даже не обернулся.

— Гюго сейчас пишет роман о соборе. Красиво. Там горбун, цыганка, всё в тумане и под звёздами. Красиво, но неправда. Правда — это когда горбуна не любят не потому, что он урод, а потому что он беден. А цыганку сжигают не за колдовство, а за то, что у неё нет документов. Вот о чём надо писать. О деньгах. О том, как золотой луидор входит в душу и ломает её. Я хочу написать сто томов. Сто томов о грязи. О том, что ад выдумали бедняки, а чистилище — кредиторы.

«А рай у вас будет?»

Он замер. Подошёл к окну, распахнул его. Внизу, в темноте, проползла телега с овощами — слышно было, как скрипит ось.

— Рай? — переспросил он, не оборачиваясь. — Рай — это когда нет долгов. Когда ты можешь закрыть дверь и никто не придёт с описью имущества. Я писал об этом. Помните? Кусок ослиной шкуры, который исполняет желания, но каждый раз уменьшается. Это не фантасмагория. Это мой кошелёк. Каждый написанный лист приближает меня к смерти. Но я не могу остановиться. Если я остановлюсь, меня сожрут. Банкиры, издатели, портные, женщины — особенно женщины. Вы знаете маркизу де Кастри? — он криво усмехнулся. — Нет, не знаете. Она стоит десять тысяч франков в месяц. И она стоит того. Но когда она уходит, ты остаёшься один с рукописью. И ты понимаешь, что только рукопись и была настоящей. А женщина — всего лишь глава из середины романа.

Он снова сел, налил новую чашку. Его руки дрожали — от кофе, от бессонницы, от того, что он постоянно писал.

— Жорж Санд говорит, что надо любить народ, — продолжил он, глядя на пламя свечи. — Она хорошая женщина. Искренняя. Она носит мужское платье, чтобы ходить по грязи, и верит, что грязь можно отмыть. Я тоже верю. Но сначала надо её описать. Всю. Каждый комочек. Потому что, если не описать, как пахнет пот бедняка в зале суда, никто не поверит, что он вообще человек. А без этого — революции, баррикады, опять кровь, опять графья бегут за границу. Я сам почти граф — поставил бы «де» перед фамилией, да денег пока нет на бумагу с личным гербом.

Он рассмеялся — гулко, басовито и тут же закашлялся. Барон заметил на столе характерный пузырёк с каплями опия. Бальзак перехватил его взгляд.

— Не смотрите. Это от кашля. Говорят, я умру от сердца. Враньё. Я умру от того, что не успею. Сто томов, сударь, следует написать... Мои герои живут громче, чем живые люди. Они кричат по ночам. Я их всех знаю по именам. Вот, — он показал на кипу листов, — сейчас я кончаю шикарную вещь. Старик, который всё отдал дочерям. Они приходят к нему в разорванном платье, а он умирает счастливым. Глупость. На самом деле он умирает, проклиная. Но я переделал. Потому что я не могу дать людям правду. Правда плохо продаётся. Продаётся надежда. А надежда — это когда бедняк верит, что его дети будут его любить. Не будут.

Барон сидел неподвижно. В какой-то момент писатель забыл о нём — начал ходить взад-вперёд, бормоча. Потом резко остановился.

— Вы знаете, что общего у Наполеона и меня? — спросил он. — Оба начинали с нуля. Оба хотели перекроить мир. Но у него была армия. А у меня — кофе и ночь. Иногда мне кажется, что ночь — это единственное, что по-настоящему моё. Потому что днём приходят кредиторы.

Он зевнул.

— Вам пора, — сказал он вдруг. — Я вижу, вы не из болтунов. Это редкость. Большинство людей не умеют слушать. А вы умеете. Как будто говоришь с исповедником, которому не всё равно. Вы старый, да? Не лицом — душой. Я таких в жизни не встречал. Даже в долговой тюрьме.

Барон встал, взял папку с гравюрами (прозаик даже не взглянул на них). На пороге обернулся.

Писатель уже сидел за столом, макая перо в чернильницу.

— Вы будете знамениты, — сказал барон. — Ваше имя будут знать все.

— Через сто лет, — буркнул он, не поднимая глаз, — меня всё ещё будут судить кредиторы — потомки. Им тоже покажется, что я слишком много писал про деньги. А что ещё писать? Про любовь? Любовь — это первый вексель, который мы выписываем себе сами. И никогда его не оплачиваем.

Он махнул рукой — уходи, мол. И барон ушёл.


–Господи! – подумал Оноре, – что я несу? Вдумаешься, так ведь бред!
Самой плодотворной оказалась моя идея о бессмысленности женщин в деликатном возрасте лезть в мир чистогана. Ну что за пошлость, помилуйте! Чепец, спицы, – вяжем носки и не мешаем мужчинам покорять этот мир аки Наполеонам.
Женщины поняли всё превратно, как всегда. Стали забрасывать письмами с благодарностью за гражданственность и поддержку. Мол, спасибо, убедили, что в любом возрасте можно цедить любовный сок из мужчин.
Конечно, я поразился, но скоро устал крутить пальцем у виска. Письма складывал в ящик стола, а эти вот уже третий год складываю в душистую коробочку. И ей, голубушке, такую же послал.
Два письма она написала как незнакомка Э. В третьем уже раскололась: подданная Российской Империи, муж раскисляй и несметно богат. А любит она литературу и меня.
Ну, я сразу влез в очередные долги и туда, в Россию! Сблизился с мужем на почве аграрии, её за ёлкой страстно целовал. Она симпатичная оказалась: глаза огромные и удивлённая улыбка.
Через два года опять наведался, опять муж, опять ёлка.

 
Писать письма ему в удовольствие было, а она от скуки с ума сходила. Так вот они и распаляли друг друга  пару лет, потом уж она приезжать стала во Францию, там чуть  грешили.


Вид у неё с первой встречи  стал ошарашенный, она такого поворота событий не ожидала.


Через восемь лет муж умер, и Оноре сразу явился в Россию с предложением руки.

 Но воспротивился сам Император!  Мол, негоже даме спускать состояние русского вельможи на безродного француза! Душегуб!

Но выход Оноре нашёл: переписали состояние папеньки на их единственную страшненькую дочь, а она уж не даст прокиснуть маменькиной неземной любви с гением. 

Так и случилось. Но на улаживание формальностей ушло целых десять лет, он уж готов был на коленях подданство Российской империи просить.

Дааа.


И вот свершилось. И он в раю, и нет долгов!

Неделя супружеской страсти, и он умер...

Э. уже ничему не удивлялась, но маму писателя пришлось взять на содержание.

Надо ли писать, что это была любящая женщина? Нет? Не надо?

Ах  вы мои милые... Ах  вы мои простодушные...

Через год Э. вышла замуж за художника. Брак был долгим,  - Э. опасалась интима.
Ну его к лешему! Художник ни в чём не нуждался, рисовал да рисовал, Э. разглядывала да разглядывала... Но и художник умер.

А вот умирает и она. Рядом барон и неумная дочь. И дочь спрашивает:
– Мама, где же Вас похоронить?
Она выталкивает из себя:
– Б! бббб ... Б!
И Э покидает эту юдоль.

Барон был изумлён:
– Она ко мне собралась что ли? Но я жив? Нет-нет-нет, кладите её к этому Буфф...Бафф... Балль... К этому французу. Я пошёл.

Барон вышел, с удовольствием побил палкой двух сцепившихся котов и пошёл к  кисоньке, раскинувшей лапки и хвостик на его подушке.

А душа Э. неслась над ним и стенала: «Ну неужели трудно понять, что прах нужно развеять над могилкой Белой Лапки?»


Рецензии
Почему Бальзак, а не Флобер? Бальзак слишком приземлен для возвышенной души.
Несколько сумбурно. Вторая часть ближе к фактам из жизни француза.

Алекс Буфф   12.04.2026 07:27     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.