Инструкция к стиральной машине

     Пепел не остывает уже семь лет.

     Я иду по пустыне, где когда-то была трасса М4. Асфальт вздыбился плитами, как будто земля решила сбросить с себя эту серую чешую. Ветер гоняет обрывки бумаг — старые чеки, накладные, инструкции по технике безопасности. Никто не поднимает их. В бумагах нет выгоды.

     Меня зовут Сказочник. Это не имя. Имена умерли вместе с последней колыбельной.

     Они наняли меня за три литра воды и пачку соли. Кочевники из клана «Рационал» — бывшие логисты, бухгалтеры, менеджеры по продажам. Самые опасные люди в новом мире. Потому что они никогда не были людьми до конца. Эпидемия просто сняла с них последнюю маску.

     — Рассказывай, — говорит их глава, человек с бейджиком на груди. Бейджик пожелтел, но слово «Эффективность» можно прочесть до сих пор. — У нас перерыв между патрулями. Двадцать минут.

     Я сажусь у костра. Кочевники сидят полукругом. Их лица — как чистые листы. Ни страха, ни радости, ни скуки. Только ожидание информации. Они не знают, что я делаю. Они знают только, что после моих слов они начинают... чувствовать. И это полезно. Чувства помогают убивать врагов.

     — Сегодня, — говорю я, — я расскажу вам о двух детях. Их звали Ромео и Джульетта.

     Я рассказываю. Голосом, который помнит, как звучали стихи. Я вынимаю из себя историю, как вынимают занозу — медленно, с кровью. Потому что каждый раз, когда я рассказываю, я сам превращаюсь в человека. На один час. А потом снова становлюсь пустым.

     Они слушают. Сначала — никак. Потом — глаза начинают блестеть. Я вижу, как у женщины справа дёргается уголок губ. У мужчины с топором сжимаются пальцы на древке.

     Когда я дохожу до сцены в склепе, они плачут.

     Все. Даже глава с бейджиком. Слёзы текут по их щекам, и они не понимают, что это. Они трут лица, оглядываются, как будто кто-то плеснул им в глаза кислотой. А потом — всегда одно и то же — один из них вскакивает и бьёт соседа.

     Драка начинается мгновенно. Они не умеют справляться с горем. Горе для них — баг, ошибка в системе. Единственный способ выгрузить эмоцию — насилие.

     Через десять минут четверо лежат в песке. Двое стоят с ножами. Глава хлопает в ладоши:
     — Достаточно. Эффективность восстановлена.

     Они расходятся. Никто не умер. В этот раз.

     — Сказочник, — глава подходит ко мне. — Завтра большой рейд. Мы идём на склад «АгроХимСбыт». Там вооруженный клан «Прайс-лист». Нам нужна агрессия. Максимальная.
     — Я расскажу трагедию, — говорю я. — Это вызывает драку.
     — Не драку. Войну. — Он смотрит на меня. — Расскажи самую страшную историю, которую знаешь.

     Я молчу. Потому что знаю, что будет, если рассказать «Колобка».

     Они не помнят. Никто не помнит. Эпидемия логики стёрла все сказки, все мифы, все притчи. Остались только отчёты, сводки, протоколы. Но я помню. Я был библиотекарем в городе N, когда пришла Болезнь. Я спрятался в подвале с книгами. Я читал их вслух, когда снаружи люди перестали плакать. Я читал их вслух, когда моя мать сказала: «Сын, зачем ты тратишь время на эти бесполезные истории? Умри рационально». И умерла. Без боли. Без сожаления. Без меня.

     Я читал дальше. И стал единственным, кто помнит.

     «Колобок» — не детская сказка. В оригинале, в том варианте, который записывали сказители до того, как его вычистили для печати, — это история о существе, которое уходит из дома, встречает мир и побеждает его не силой, а песней. Каждый зверь хочет съесть Колобка. И каждый отпускает его, потому что пение даёт им то, чего они лишены. До поры.

     Лиса — не обманщица. Лиса — это голод, который стал умным. Она не слушает песню. Она ждёт, когда Колобок сядет ей на язык. И тогда она съедает его вместе с песней.

     Если рассказать «Колобка» так, как его рассказывали в четырнадцатом веке — с ритмом, с паузами, с повторением трёх попыток, — слушатели перестают быть людьми. Они становятся зверями. Навсегда. Потому что в этой сказке зашит код. Код, который взламывает остатки человеческого в мозге.

     Я проверил. Однажды. В прошлом году. Маленькое поселение из семи человек. Они попросили «что-нибудь весёлое». Я рассказал им «Колобка» в оригинале.

     Через час они ползали на четвереньках и выли на луну. Через три — у них выросли клыки. Через сутки — я ушёл, потому что они начали охотиться.

     Больше я никогда не рассказываю эту сказку.

     Но сегодня глава клана «Рационал» просит самую страшную историю. Он хочет разбудить армию. Он хочет, чтобы его люди превратились в зверей на час, на день, навсегда — ему всё равно. Главное — склад «АгроХимСбыт».

     Я сижу у догорающего костра и смотрю на угли. В моей голове — тысячи историй. «Маленький принц» заставляет их плакать и драться. «Ромео и Джульетта» — то же самое. «Преступление и наказание» вызывает у них паралич — они сидят и не могут двигаться три дня, переваривая вину, которой у них никогда не было. «Война и мир» — они засыпают. Слишком много имён.

     Но «Колобок» — это дверь, которую нельзя открывать.

     Я слышу шаги. Ко мне подходит женщина — та самая, у которой дёргался уголок губ. Её зовут (было имя, но я забыл). Она смотрит на меня пустыми глазами.

     — Ты можешь рассказать что-нибудь... не страшное? — спрашивает она. — Я не хочу драться завтра. Я хочу... — она запинается. Слово не выходит. — Я хочу то, что было до того, как я начала плакать. Внутри. До слёз.
     — Ты хочешь радость? — спрашиваю я.
     — Я не знаю этого слова.
     — Ты хочешь надежду.
     — Это выгодно? Надежда даёт силу?

     Я смотрю на неё. И понимаю, что не могу рассказать ничего с хорошим концом. Потому что счастливый финал для них — оскорбление. Он вызывает агрессию. Я проверял. «Золушка» — они избили меня. «Красавица и Чудовище» — они сожгли мою повозку с книгами. Счастье для этих людей — ложь. Они чувствуют ложь и реагируют как на угрозу.

     — Нет, — говорю я. — Надежда не даёт силы. Надежда — это когда силы нет, а ты всё равно идёшь.

     Она не понимает. Конечно, не понимает.

     — Завтра утром, — говорит она и уходит в темноту.

     Я остаюсь один. Костёр догорает. В небе — ни одной звезды. Эпидемия убила не только эмоции. Она убила способность видеть красоту. Люди перестали смотреть на небо. Зачем? Звёзды не приносят выгоды.

     Я перебираю в голове истории. «Колобок» — нельзя. Трагедия — вызовет драку, но не войну. Драка закончится, как сегодня. Им нужно что-то, что продлится дольше. Что-то, что заставит их идти на склад и убивать без страха, без сомнений, без жалости.

     И тут я вспоминаю.

     Инструкция к стиральной машине.

     Она лежит у меня в кармане. Я подобрал её сегодня на трассе. «Стиральная машина автоматическая модель В-47. Руководство по эксплуатации». Шестнадцать страниц. Пункт 1: Меры предосторожности. Пункт 2: Установка. Пункт 3: Подключение к водопроводу. И так далее.

     Сухие слова. Технический текст. Абсолютная логика.

     Но если прочитать его с интонацией великого поэта?

     Я закрываю глаза. Я был библиотекарем, но я был ещё и чтецом. Я читал стихи в маленьком театре. Я знаю, как пауза перед словом может заставить зал затаить дыхание. Как повышение тона на середине фразы рождает слёзы. Как шёпот в конце строки звучит громче крика.

     Что произойдёт, если прочитать инструкцию к стиральной машине, как будто это сонет Шекспира? Как будто каждое слово — «быть или не быть»? Как будто «подсоедините шланг к сливному отверстию» — это признание в любви?

     Я не знаю. Никто не знает.

     Но завтра утром я встану перед кланом «Рационал». За моей спиной будет солнце, которое они не видят. В моей голове — тысячи мёртвых книг. В моём кармане — инструкция к стиральной машине.

     Я начну читать.

     Или это станет моей последней историей. Или первой историей нового мира.

     Потому что если сухая логика, прочитанная с душой, сможет вернуть людям чувства — значит, чувства никогда и не были в содержании. Они всегда были в интонации.

     Я засыпаю на пепле. Мне снится стиральная машина. Она поёт.

     ***

     Утром они собираются. Тридцать семь человек. Топоры, ножи, самодельные копья. Глава с бейджиком «Эффективность» стоит в центре.

     — Сказочник, — говорит он. — Самая страшная история. Мы готовы.

     Я выхожу вперёд. Достаю из кармана потрёпанные листы. Смотрю на них. Пункт 1. Пункт 2. Пункт 3.

     Я делаю вдох. Тот самый вдох, которым поэты начинают чтение перед тысячей зрителей. Я поднимаю глаза к небу — пустому, серому, бессмысленному.

     И я начинаю:
     «Меры предосторожности...».

     Мой голос низкий. Густой. Как виолончель.

     «Перед первым включением... убедитесь... что напряжение в сети... соответствует указанному... на задней панели...».

     Я делаю паузу. Длинную. Как перед последним аккордом.

     Они слушают. Их лица... меняются. Потому что я вкладываю в эти слова всё, что у меня есть. Всю тоску по маме, которая умерла рационально. Всю ярость от того, что мир стал пустым. Всю надежду, которую я не имею права иметь.

     «Запрещается... использовать машину... для стирки... ковровых изделий...».

     Глаза женщины с дёргающимся уголком губ наполняются слезами. Но это не слёзы горя. Это что-то другое.

     «При появлении дыма или запаха гари... немедленно отключите машину... от сети...».

     Мужчина с топором опускает оружие. Его пальцы разжимаются. Топор падает в песок. Он не замечает.

     «Берегите детей... от соприкосновения... с вращающимся барабаном...».

     Глава с бейджиком делает шаг назад. Его губы шевелятся. Он пытается сказать: «Это не страшно. Это неэффективно. Остановитесь». Но слова не выходят.

     Потому что я читаю не инструкцию.

     Я читаю молитву.

     Я читаю стихотворение о мире, где вещи работают правильно. Где есть порядок. Где кто-то написал эти слова, чтобы другой человек не пострадал. Где есть забота. Где есть «берегите».

     «Не пытайтесь... ремонтировать машину... самостоятельно...».

     Они плачут. Все тридцать семь. И никто не дерётся. Потому что это не горе. Это — узнавание. Они узнают в этих дурацких, сухих, бессмысленных фразах — любовь.

     Кто-то написал эту инструкцию. Какой-то инженер в городе, которого больше нет. Он написал её, думая о тех, кто будет пользоваться машиной. Он хотел, чтобы у них всё работало. Чтобы их вещи были чистыми. Чтобы их дети не засунули руку в барабан.

     Это любовь. Самая нелепая, самая скрытая, самая замаскированная форма любви, которую только можно придумать. Но она есть. Она была. И теперь она здесь.

     «Храните инструкцию... в доступном месте...».

     Я замолкаю. Тишина. Тридцать семь человек стоят в пустыне и плачут. Без драк. Без агрессии. Просто плачут.

     Потом женщина подходит ко мне. Она берёт мою руку. Впервые за семь лет кто-то берёт меня за руку не для того, чтобы проверить, не украл ли я воду.

     — Расскажи ещё, — шепчет она. — Расскажи... что-нибудь про счастье.

     Я смотрю на пустое небо. И впервые за семь лет мне кажется, что я вижу одну звезду.

     — Хорошо, — говорю я. — Садись. Это будет долгая история.

     Я не знаю, что произойдёт дальше. Может быть, они снова станут зверями. Может быть, эта женщина завтра убьёт меня за то, что я дал ей надежду, а потом забрал.

     Но сейчас — здесь, у догорающего костра, под пустым небом, через семь лет после конца мира — я расскажу им историю о маленьком принце. Без счастливого конца. Без трагедии. Просто — историю о том, как важно поливать розу каждое утро.

     И, может быть, этого достаточно...


Рецензии