Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Девушка из Нагасаки
Возраст: 18+. Содержит сцены исторической драмы и насилия, художественно оправданные замыслом.
Историческая морская трагедия с элементами мистического реализма. История о том, как океан забирает тех, кто слишком сильно любит, и как кораллы на дне скрепляют любые клятвы.
Для тех, кто верит, что некоторые обещания нельзя нарушать. Даже если между вами — целый океан.
Марсель — Лонг-Бич, 1923 год
Он проснулся от того, что кто-то точил нож. Точил долго и монотонно. Жжжух-жжух, жжух-жжух – металлический скрежет отдавался даже в зубах.
Это был не сон и не бред — звук шел снизу, из портового кабака, где даже в шесть утра всегда тусовался народ. Жан-Поль Деверо, его все звали просто Капитан, хотя каперский патент ему больше не принадлежал, с трудом разлепил глаза. Потолок каюты покачивался в такт мертвой зыби. Крепко же он вчера надрался. Он на минуту вдруг ощутил себя в родном Марселе. Но «Мэри Энн» стояла на якоре в гавани Лонг-Бич. Это в голове у него была мертвая зыбь.
Воспоминания пронеслись в его голове сквозняком. Старый порт, рыбацкий нож в ребро в двенадцать лет, потом служба на торговых судах, потом — война. После войны он не захотел возвращаться в старую Европу. Америка пахла деньгами, а еще она пахла свободой. Здесь он стал тем, кем был: капитаном небольшой шхуны, которая таскала контрабанду — виски из Канады, шелка из Китая, иногда более горячие грузы для людей в темных очках. Он всегда был в гуще событий, его неуемный норов всегда вел его туда, где бились об заклад, где орали и дрались до кровавых соплей. Трубка, набитая крепким вирджинским табаком, всегда была его неизменной спутницей. Как и крепкий эль, который он заливал галлонами в свою глотку, потому что виски в последнее время стал напоминать ему о людях, которые заказывают убийства под звуки джаза. Он заставил себя встать, хотя его голова гудела, словно в ней во всю мощь работал паровой молот. Нетвердой походкой покачиваясь он прошел к умывальнику, и жадно припал к кувшину с ледяной водой, остатки вылил себе на голову и умылся. В голове прояснилось.
На столе лежала карта с обведенным кружком Нагасаки и жирной линией через весь Тихий океан к берегам Калифорнии. Два месяца назад он отдал этот приказ: «Полный вперед, курс на закат». Он тогда уходил не за золотом. Он уходил, чтобы добыть и привезти свободу той, что держала в своих тонких пальцах его сердце, и эта хватка была крепче стального каната.
Он перевел взгляд на фотографию, что лежала рядом, всегда лежала рядом с картой. Прокуренный и залапанный грязными пальцами, дешевый снимок. На снимке была девушка.
У нее было лицо, которое невозможно забыть. Оно не было красивым или уродливым, алые маки губ, яркий макияж, но взгляд… тяжелее свинца. На руках, которые она стыдливо прятала под рукава кимоно, виднелись шрамы. Уродливые, белесые рубцы, которые рядовой обыватель принял бы за следы проказы. Воспоминания яростно кружились вокруг него, подсовывая ему яркие картинки его кратковременного жгучего счастья с ней, ее татуировки, которые он знал наизусть,
Он знал правду. Эти шрамы она нанесла себе сама. В пятнадцать лет, когда ее — пятого, лишнего ребенка в семье рисового фермера — продали в дом утешения в квартале Маруяма. Ее звали Бенибара — «Алая Роза». Но он звал её просто Бара, Роза.
Чтобы ее не трогали матросы, она брала кусок стекла и резала предплечья, до крови, пока боль не становилась сильнее страха.. Ее страх, ее боль, ее татуировки — драконы, обвивающие бедра, которые она сделала позже, чтобы скрыть старые шрамы, — это был наркотик почище опиума.
Хозяйка заведения сначала была в ярости — кто купит прокаженную? Но потом смирилась, ведь одно присутствие этой сумасшедшей на сцене приводило ей столько клиентов, готовых много платить за то, чтобы посмотреть что она выделывает на сцене…Капитан помнил тот вечер. Он зашел в «Лотос» на набережной Нагасаки, потому что его боцман сказал: «Там одна девка такое отжигает. Это не джига, а адовые пляски. Ты такое не видел». И он не видел.
Под звуки граммофона, под хриплый голос, поющий про Новый Орлеан, она танцевала. Она танцевала так, будто пол под ней горел, а она была единственной, кто знал, как танцевать на раскаленных углях, не сгорая. Капитан смотрел на ее маленькую грудь, вздрагивающую под шелком, на алые губы, шепчущие что-то на ломаном английском, и мир вокруг него перестал существовать.
Боцман, старый ворчун по кличке Рэсти, хмыкнул в бороду:
— Капитан, мож пойдем уже? Пойдем туда, где эль дешевле, а тут... он сделал финт пальцами…разориться ж можно.
— Заткнись и пей, — бросил Жан-Поль, не отрывая глаз от танцующей.
Рэсти проследил за его взглядом, хмыкнул снова, но уже иначе, понимающе, и молча приложился к кружке.
Она закончила танец под гул одобрения. Поклонилась — не по-японски, а как-то по-своему, резко, будто кивнула врагу. И скрылась за ширмой.
Капитан не смог остановиться. Он подозвал мальчика-слугу, сунул ему в руку серебряный доллар и сказал одно слово: «Она».
Через пять минут он уже сидел в маленькой комнате с бамбуковыми стенами. Пахло жасмином, старым деревом и ещё чем-то сладковато-горьким. Она вошла бесшумно, как тень. Села напротив, положила руки на колени — так, чтобы шрамы были скрыты складками кимоно.
— Ты хочешь меня? — спросила она прямо. Ее низкий голос вибрировал, словно клинок щекочущий сердце.
— Хочу, — выдохнул он. — Всю. На всю ночь.
Она усмехнулась. Её улыбка — кривая, недоверчивая, но от этой улыбки у него внутри что-то перевернулось, как плохо закрепленный груз на шхуне при резком повороте.
—Я дорогая. Мама-сан говорит, что я — «особый товар».
— Я заплачу.
Он заплатил. Сумма была такой, что на эти деньги в порту можно было купить новую оснастку для «Мэри Энн» и ещё осталось бы на ящик эля. Ему было плевать.
Ночь была... он не мог вспомнить её в деталях потом. Только отдельные картинки: её пальцы, исследующие шрамы на его груде — война оставила следы. Её губы, шепчущие его имя как заклинание прямо в остатки его разума. И её глаза, которые в темноте светились как две капли янтаря на солнце.
Утром он не ушёл. Он остался на второй день. И на третий.
— Капитан? Еле разыскал тебя! — Рэсти крепко схватил его за рукав, когда они встретились в порту. — Мы же через три дня отчаливаем. А ты всё в этом... логове пропадаешь.
— Отчалим. Успеется. – Капитан рявкнул как тигр и рванулся в сторону.
— Да я гляжу, ты не просто так.. Ты попал… — Рэсти задумчиво покачал головой и глядя вслед Капитану достал трубку и раскурил. — Даа… дела…А наш-то, наш — пошел на абордаж. Прям лоб в борт без финтов.
Капитан выкупил все её ночи на ближайшие две недели. Мама-сан сначала подняла брови, потом улыбнулась — первый раз за всё время, скользко, как змея, — и назвала цену. Капитан выложил деньги, не торгуясь.
Каждую ночь он приходил в «Лотос». Каждую ночь она танцевала только для него — уже не на сцене, а в их маленькой комнате, под звуки граммофона, который он притащил из порта. Джига, фокстрот, даже медленный блюз, от которого у него перехватывало дыхание.
— Зачем ты это делаешь? — спросила она однажды, когда они лежали в темноте, и её голос прозвучал глухо, уткнувшись ему в плечо. — Зачем тебе я? Ты мог бы купить любую.
— Мне не нужна любая, — сказал он. — Мне нужна ты.
Она долго молчала. Потом он почувствовал, как её плечи затряслись. Она плакала — впервые за много лет, наверное. Плакала беззвучно, как умеют только те, кто привык не издавать лишних звуков, чтобы не привлекать внимания хищников. Он разглядывал её татуировки. Все. Драконы обвивали её бёдра, взлетали к животу, один — маленький, красный — застыл на левом плече, прямо над старым шрамом.
— Это я сделала в честь того, что осталась жива, — сказала она, коснувшись красного дракона. — В ту ночь я хотела умереть. Но вместо этого сделала тату.
Он поцеловал дракона. Потом шрамы. Потом её губы.
— Ты не умрёшь, — сказал он. — Я не позволю.
Он просто обнял её и не отпускал до утра.
Он обрывками узнавал её историю. Она не рассказывала, так выбрасывают за борт то, что больше не нужно. Пятнадцать лет, продажа, первая ночь с пьяным португальцем, который бил. Потом — стекло, шрамы. Татуировки, чтобы скрыть шрамы, и танцы, танцы до упаду, до изнеможения, чтобы умаслить хозяйку
— Я думала, что умру здесь, — сказала она, глядя в окно, на море. — А теперь... теперь я боюсь, что умру, когда ты уйдёшь.
Он тогда не ответил. Потому что не мог обещать, что не уйдёт. Он — капитан, его дом — море. Но в ту минуту он понял, что море — это просто вода. А дом — это там, где она.
На двенадцатую ночь он пришёл с бутылкой эля и двумя стаканами.
— Я хочу выкупить тебя, — сказал он прямо. — Насовсем. Увезти с собой.
Она замерла. Стакан завис у её губ.
— Ты шутишь.
— Я не шучу никогда, когда речь идёт о таком.
Она поставила стакан, не отпив. Посмотрела ему в глаза — долго, тяжело, как будто хотела увидеть там ложь.
— Мама-сан не отдаст меня дёшево..
— Я заплачу.
— У тебя есть столько? – ее глаза по детски удивленно округлились.
Он замолчал. Потому что понимал: что вот прямо сейчас нет. Точнее, есть, но часть денег лежит в банке в Лонг-Бич, часть — в заначке, о которой никто не знает, а ещё он должен закончить текущий фрахт, чтобы получить остальное.
— Не сейчас, — сказал он честно. — Но скоро. Мне нужно сходить в рейс. Довезти груз, получить деньги. И вернуться.
Она отвернулась к окну. В порту горели огни, на рейде стояли корабли.
— Сколько? — спросила она тихо.
— Три – четыре месяца! Я буду мчаться, как дьявол.
Она рассмеялась — невесело, горько.
Он подошёл к ней сзади, обнял, уткнулся носом в её волосы. Пахло жасмином и морем.
— Я вернусь.
— Клянусь своей шхуной, своей трубкой и элем, который никогда не предавал.
Она развернулась, посмотрела на него. В её глазах была такая надежда, что у него защемило сердце.
— Тогда... возвращайся. А я буду ждать. Даже если весь ад встанет между нами.
На следующий день он пошёл к мама-сан.
Та сидела в своей комнате, пила зелёный чай и перебирала чётки. Увидев капитана, улыбнулась — той самой змеиной улыбкой.
— Капитан-сан. Я понимаю, вы хотите купить мою розу?
— Хочу. Назови цену.
Она назвала.
У него пересохло во рту. Сумма была в три раза больше того, что он мог выложить сейчас. Даже если вытрясти все карманы, даже если вскрыть все заначки на судне.
— Половину могу дать сейчас, — сказал он после паузы. — Остальное — когда вернусь из рейса.
Мама-сан покачала головой.
— Нет, капитан-сан. Полная цена сейчас. Или сделки не будет. — Она отпила чай. — Моя роза — редкий цветок. Ее уже не раз хотели купить другие. Один англичанин, очень богатый. Он предлагал даже больше. Но я сказала — подожду.
Капитан сжал кулаки так, что костяшки побелели.
— Дайте мне срок. Четыре месяца. Я привезу деньги.
— Четыре месяца, — задумчиво повторила мама-сан. — Хорошо. Но задаток. Задаток я возьму сейчас. И если вы не вернётесь... роза уйдёт к другому.
Он выложил всё, что у него было. Он выгреб все заначки. Это было безрассудно, но по другому он поступить не мог, ее глаза ее взгляд смотрели ему прямо в душу
— Вот. Задаток.
Мама-сан пересчитала, кивнула, спрятала в ларец.
— Жду вас через два месяца, капитан-сан. Не опоздайте.
Он вернулся в комнату к Баре. Она стояла у окна, одетая в то самое кимоно, в котором он увидел её в первый раз.
— Ты уходишь? Уже?
— Ухожу. Пора. Я вернусь. Я оставил задаток. Ты теперь моя, даже по бумагам. Осталось только принести остальное.
Она подошла, провела пальцами по его щеке — шершавой, небритой.
— Будь осторожен. Море не любит тех, кто торопится.
— Море поможет мне. Всегда помогало. Поэтому я буду самым быстрым капитаном на всём Тихом океане.
Он поцеловал её в последний раз — жадно, как будто хотел выпить её всю, до дна, чтобы везти в себе через океан.
Он резко развернулся на каблуках и почти побежал, не оглядываясь. Потому что знал: если оглянется — не сможет уйти.
А она осталась стоять у окна, прижав ладонь к стеклу, и смотрела, смотрела… Что она видела или что стремилась разглядеть?..
На причале его ждала команда. Рэсти, увидев лицо капитана, присвистнул:
— Ну, что? Заплыли на риф?
— Заткнись, — сказал Капитан, но без злости. — Поднимаем якорь. Курс — Лонг-Бич. И гоните шхуну так, чтобы чертям в аду стало жарко.
Рэсти покачал головой и прошептал старпому:
— Смотри, как полыхнуло мужика. А наш-то, наш — пошел на абордаж. Теперь не остановишь.
Капитан слышал, но не обернулся. Он стоял у штурвала, сжимая дерево так, что оно скрипело и стонало, и смотрел на горизонт, за которым была она.
— Я вернусь, Бара. Даже если придётся сжечь этот чёртов океан.
Путь домой
Четыре месяца. Сто двадцать три дня. Тысячи миль соленой воды, которая всё равно не смывает её образ из-под век.
Плавание вышло дерьмовым. Сначала шторм у берегов Филиппин — волны выше мачты, ветер воет так, что матросы крестятся и пьют залпом, не чокаясь. Потом две недели штиля в Южно-Китайском море. Паруса висят тряпками, судно стоит как приклеенное, и вода вокруг — гладкая, маслянистая, как ртуть. Капитан курит трубку, плюет за борт, смотрит на горизонт и считает минуты. Потом — встреча с береговой охраной у Сан-Франциско. Едва удалось умаслить взяткой — сунул в лапу старшему пачку долларов, перетянутую резинкой. Тот посмотрел, хмыкнул, махнул рукой — проваливайте.
Но груз — японский шелк высшего качества и опиум для китайских триад в Лос-Анджелесе — был доставлен заказчику вовремя. До часа.
Заказчик, мистер Вонг, человек с лицом сфинкса, отсчитал деньги в подвале ресторана «Золотой ветер». Пачки хрустели, пахли деньгами. Сумма была ровно в два раза больше той, что требовалась на выкуп. Капитан пересчитал дважды, сунул в саквояж, щёлкнул замком.
— Ещё дело есть, поможешь? — сказал он Вонгу. — Мне нужны люди. Обустроить мою берлогу. Чтобы к возвращению все сияло.
Вонг приподнял бровь — единственное движение на его каменном лице.
— Для женщины?
— Для неё.
— Дорого обходится.
— Не твои деньги.
Вонг усмехнулся — страшно, беззубым ртом — и кивнул. Назавтра в его доме уже сновали люди, стучали молотки, запахло свежей краской и деревом. Чтобы было идеально. Чтобы у неё не было ни одной причины пожалеть.
Он не тратил время на женщин и карты. Почти даже не заглядывал в кабаки, хотя эль в Лонг-Бич был отменный. Он купил нитку ярко-красного корунда в ювелирной лавке на Гранд-авеню. Камни были тяжёлыми, прохладными, как капли застывшей крови. Он купил шелковую блузку цвета хаки в дорогом магазине для леди, смущая продавщицу своими мозолистыми руками — пальцы в мозолях, ногти обломаны, а он перебирает шёлк, как слепой, ищет самый мягкий. Он купил маленькое именное кольцо — тонкое, с гравировкой внутри: «J.P. & B.», чтобы потом, когда она станет свободной, надеть ей на палец, чтобы она больше никогда не была вещью.
Всё. Сделано. Теперь только доплыть обратно.
Он загрузил «Мэри Энн» балластом и провизией и взял курс на запад. Теперь ветер дул ему прямо в корму, и шхуна летела, разрезая волны, как хищная птица. Как стрела, выпущенная из лука самим дьяволом.
Он испытывал чувство полёта. Буквально. Ноги несли его по палубе легко, будто он шёл не по дереву, а по облакам. Усталости не было — даже после вахты, даже после бессонной ночи у штурвала. Он стоял у штурвала сутками, и спина не ныла, и руки не дрожали. Команда косилась, перешёптывалась:
— Капитан-то... никак заговорённый?
— Не, говорят, влюбился. От любви такие чудеса бывают.
Рэсти только сплёвывал за борт и ворчал:
— Молодые. Горячие. Погодите, скоро догорит.
Но капитан не догорал. Он горел ровно и ярко, как факел на ветру. Ему казалось, что расстояние между Лонг-Бич и Нагасаки исчезло. Что он может протянуть руку и коснуться её щеки. Что она живёт в центре всех городов — в центре каждого порта, в центре каждого прибоя, в центре его грудной клетки, где вместо сердца теперь бьётся её имя.
Он часто ловил себя на том, что улыбается ни с того ни с сего. Стоит у штурвала, смотрит на закат — и улыбается. Матросы шарахались. Капитан, который обычно только рычал и плевался, вдруг улыбается? Не к добру.
Он видел её. Всю дорогу. Она стояла на баке или проходила по палубе — в той самой блузке цвета хаки, с кораллами на шее, и улыбалась. Свободно, широко, показывая ровные белые зубы. Он окликал её — исчезала. Только ветер и солёные брызги.
— С ума схожу, — говорил он себе. — Разлука. Тоска. Это нормально.
Паруса трещали, мачты стонали, но ему было мало. Ещё быстрее. Ещё.
Когда до Нагасаки оставались считанные дни, что-то изменилось.
После очередной бессонной ночи, мир вдруг потускнел. Краски выцвели, будто кто-то повернул ручку настройки. Вода стала не синей, а серой. Небо — не голубым, а свинцовым. Даже табак стал безвкусным.
Он перестал видеть её.
Сначала он не придал значения. Ну, перестала мерещиться — и ладно. Меньше безумия. Но потом понял, что это хуже. Потому что на смену видениям пришла тоска. Чёрная, липкая, как дёготь. Она заползала в грудь по ночам и сворачивалась там клубком, тяжёлым, холодным.
Он пробовал заливать её элем — не помогало. Пробовал курить трубку за трубкой — дым горчил, во рту было противно, как будто там побывало стадо кошек, но тоска не уходила.
Приступы становились всё злее. Он мог взорваться на ровном месте — наорать на кока за суп, ударить матроса за неправильно убранный шкот. А через минуту — сидеть на баке, уставившись в одну точку, и молчать. Молчать так, что команда обходила его стороной.
— Капитан, вы бы поспали, — робко сказал однажды Рэсти.
— Заткнись, — ответил капитан. Но не рыкнул, а выдохнул. Устало.
С каждым днём перерывы между приступами становились всё короче. А сами приступы — длиннее. Он уже не улыбался. Он вообще перестал проявлять какие-то эмоции, кроме глухой, давящей злобы.
И в какой-то момент — он не мог сказать точно когда — тоска стала такой сильной, что он начал слышать её голос.
Жан-Поль...
Он резко оборачивался. Никого.
Ты вернёшься?
— Вернусь, — хрипел он в пустоту.
Команда крестилась.
Он убеждал себя, что это просто разлука. Что они оба тоскуют друг по другу — вот сердце и выкидывает такие фокусы. Но где-то глубоко, на самом дне его истерзанной души, шевелился червячок. Холодный, противный.
Что-то не так.
Он отгонял эту мысль. Парусами, ветром, солёными брызгами. Он не мог позволить себе думать о плохом. Он вёз ей кораллы. Он вёз ей блузку. Он вёз ей свободу.
Но море — старый трикстер. Оно чувствует страх.
К концу плавания капитан превратился в тень. Он похудел так, что скулы проступили как ножи. Глаза ввалились, под ними залегли чёрные круги. Он почти не спал, почти не ел. Только стоял у штурвала, сжимая дерево так, что трещали суставы, и смотрел на запад.
— Полутруп, — шептал Рэстиза его спиной. — Приедет — упадёт. Или раньше коньки отбросит.
— Не отброшу, — услышал капитан голос. Свой голос. Голос был сухой, скрипучий, как несмазанная петля. — Я должен. Она ждёт.
На сто двадцать первый день он уже не видел ничего, кроме серой пелены перед глазами. Он вёл шхуну на ощупь, на каком-то зверином чутье. Сердце колотилось где-то в горле.
На сто двадцать третий день земля показалась на горизонте.
Нагасаки.
Он хотел закричать, но из горла вырвался только сиплый выдох. Он хотел бежать, но ноги подкосились. Он упал на колени прямо на палубе, схватился за поручни и прошептал:
— Я здесь, Бара. Я вернулся.
Он ещё не знал, что опоздал на считанные дни.
Он ещё не знал, что та самая тоска, чёрная, липкая, которую он чувствовал в океане, была не его.
Это была её тоска. Её последний вздох. Её крик, который он услышал сердцем за три тысячи миль.
Так оно и было.
Нагасаки. Квартал Маруяма.
Когда «Мэри Энн» вошла в гавань Нагасаки, город встречал его дождём. Мелким, противным, как слёзы. Вода стекала за воротник, по лицу, смешивалась с солью, которая въелась в кожу за четыре месяца.
Он не стал ждать утра. Не мог. Он схватил саквояж с деньгами — тяжёлый, пахнущий кожей и потом, — коробку с подарками и сиганул в шлюпку, не дожидаясь трапа. Грёб так, что вёсла гнулись. На берег вылетел мокрый, как крыса, но глаза горели.
И сразу побежал. По мокрым камням набережной, мимо спящих рыбачьих лодок, мимо фонарей, которые горели тускло, маслянисто, как глаза умирающей рыбы. Из кабаков доносилась какофония — смесь джаза и традиционных напевов, визг саксофона и глухой удар барабана. Кто-то хохотал, кто-то плакал, кто-то разбил стакан.
Ему было плевать.
Он бежал к кварталу Маруяма. К «Лотосу». К ней.
Сердце колотилось где-то в горле. Он не чувствовал ног, не чувствовал дождя, не чувствовал, как саквояж бьёт по бедру на каждом шагу. Он чувствовал только одно: сейчас, сейчас, сейчас.
Дверь «Лотоса» была открыта…
Мама-сан сидела в холле, сложив руки на животе, и смотрела в одну точку. На ней было тёмное кимоно, и в тусклом свете она напоминала статую. Увидев капитана, она не улыбнулась, не поклонилась. Даже не моргнула.
— Капитан-сан, — сказала она ровным голосом. Голос был сухой, как старая бумага. — Вы опоздали.
Он не понял сначала. Не мог понять. Он выложил на столик саквояж, щёлкнул замками, открыл. Пачки долларов — зелёные, хрустящие, пахнущие типографской краской. Вот они.
— Вот. Здесь всё. Я привёз всё до цента. — Голос его сорвался. — Где она?
Мама-сан медленно покачала головой.
— Моя роза... наша роза больше не здесь.
Внутри у капитана что-то оборвалось. Буквально. Как якорный канат, который лопнул под нагрузкой. Он почувствовал этот звук — тупой, влажный. Внутри себя.
Сначала он подумал — перекупили. Какой-то богатый сукин сын. Дал деньги, плюнул в лицо мама-сан и увёз её. Злость вспыхнула, как порох. Он схватил женщину за плечо — кости хрустнули под его пальцами, она поморщилась, но не вскрикнула.
— Где она?!
Мама-сан посмотрела ему в глаза. В её взгляде не было злорадства. Не было страха даже. Была только усталость — глубокая, как колодец, и что-то ещё. Что-то, похожее на жалость.
— На прошлой неделе, — сказала она тихо. — Пришёл человек. Американец. Приличный вроде, во фраке. Очень богатый, очень пьяный. Он курил … не опиум, от чего глаза становятся стеклянными, а руки трясутся. Гашиш. Он хотел Бару.
Капитан молчал. Только пальцы на её плече сжались сильнее.
— Она отказала, — продолжала мама-сан. — Сказала, что ждёт вас. Я защищала её. Я не пускала её к нему. — Она перевела дух, и в голосе её впервые пробилась дрожь. — Но он… Он рассердился. У него был нож. Маленький, с перламутровой ручкой. Он…
Она не договорила.
Не надо было договаривать.
Капитан отпустил её. Рука упала как плеть. Он медленно, очень медленно опустил саквояж на пол. Он шлепнулся на пол как жаба. В ушах шумела кровь. Гулко, как прибой. Он услышал свой голос, который звучал откуда-то издалека, словно скрежет ржавого якоря по каменистому дну:
— Кто.
— Я не знаю имени, — прошептала мама-сан. — Он был с белокурым молодым человеком. Они ушли сразу. После. Но… — она протянула ему мятую картонку, пальцы дрожали, — это он обронил.
Билет. Билет в оперу на вечернее представление в Нагасаки. На нём стояло название ложи: «Ложа D. Зарезервировано на имя мистера Арчибальда Стэнхоупа».
Арчибальд Стэнхоуп.
Капитан взял билет. Пальцы не слушались — картонка дрожала в его руке. Он сунул её во внутренний карман плаща, туда, где сердце. Потом поднял саквояж. Проверил замки. Всё механически, как автомат.
— Где её тело? — спросил он. Голос был плоским, мёртвым.
— На старом кладбище. Общая могила. Для… падших. — Мама-сан опустила глаза. — Я не смогла… Они не позволили…
Он развернулся и вышел под дождь.
Вода стекала за воротник, по лицу, смешивалась с чем-то тёплым, что вдруг потекло из глаз. Он не вытирал. Шёл по пустынной набережной, не чувствуя ног. Не чувствуя холода. Не чувствуя ничего, кроме глухой, тяжёлой пустоты в груди.
Он не пошёл в порт.
Он пошёл в кабак. Тот самый, где пахло джином и жареным мясом, где собирались головорезы со всего света, где говорили на всех языках и торговали любой информацией — от курсов валют до имён наёмных убийц.
Дверь скрипнула. Гарсон обернулся, увидел мокрого, страшного человека с бешеными глазами и саквояжем в руке, и молча указал на свободный столик в углу.
Капитан сел. Положил саквояж на колени. Заказал эль.
Когда принесли кружку, он не стал пить. Он смотрел на янтарную жидкость, на пузырьки, которые поднимались к краю, и видел её лицо.
«Ты вернёшься?»
Он достал билет, положил на стол. Накрыл ладонью.
И тихо, очень тихо сказал в пустоту:
— Я найду тебя, Арчибальд Стэнхоуп. И ты будешь молить о смерти. Но я не буду быстрым.
Он сделал первый глоток. Эль показался горьким, как желчь.
Джентльмен во фраке
Особняк вырос перед ним внезапно, как из под земли.
Всё — от дверей «Лотоса» до этого холма — выпало. Словно кто-то вырвал кусок плёнки и склеил концы. Был дождь. Был запах жасмина и смерти. А потом — тишина. И он стоит у кованой ограды, и пальцы сжимают прутья так, что костяшки белеют.
Он не знал, как его сюда занесло. Не помнил ни кабаков, ни лиц, ни вопросов. Помнил только одно: Арчибальд Стэнхоуп. Особняк на холме. Вид на залив.
Всё. Остальное — чёрная дыра.
Сколько прошло времени? День? Два? Три? Он не ел. Не спал. Не пил даже эль, хотя кружка стояла где-то, он помнил, что кружка была. А потом — пустота.
Тело работало само. Ноги несли. Руки хватали. А голова — голова была заполнена туманом и её голосом.
«Ты вернёшься?»
— Вернулся, — прошептал он пересохшими губами. Губы треснули, из одной трещины выступила кровь, тёплая, солёная. Он слизнул её, не замечая.
Дождь усилился. Вода текла за воротник, по позвоночнику, холодными пальцами. Но он не чувствовал холода. Он чувствовал только жар. Жар, который разливался где-то в груди и поднимался к горлу. Пот выступил из всех пор — из-под мышек, из локтевых сгибов, с поясницы — и вонял его пороками. Табаком, элем, страхом и чем-то ещё. Чем-то кислым, звериным. Тем, что бывает, когда человек уже перестал быть человеком и стал только одним.
Местью.
Он перелез через стену, даже не заметив, как. Пальцы нашли выступы сами. Тело помнило войну. Тело умело убивать, даже когда голова спала.
В руке — гарпунный нож. Длинное, тяжёлое лезвие. Он не помнил, когда достал его. Наверное, когда перелезал. Лезвие было мокрым от дождя и скользким. Он сжал рукоятку так, что суставы хрустнули.
Первый охранник стоял под навесом, курил, смотрел в сторону моря. Капитан подошёл сзади — бесшумно, как тень, как акула в мутной воде. Нож вошёл под лопатку. Тихо. Только хруст — сухой, короткий, как сломанная ветка. И тёплая волна на пальцы. Кровь пахла железом и чем-то сладковатым. Человек даже не вскрикнул. Просто осел, как пустой мешок.
Второй курил в беседке. Натянул плащ на голову, прячась от дождя. Капитан не стал марать нож. Обхватил голову руками — одна на макушку, другая на подбородок — и рванул. Один резкий рывок. Хруст позвонков был громким, сочным, как надкушенное яблоко. Тело обмякло. Капитан отпустил, и оно сползло на мокрые доски.
Внутри было тепло. И пахло — воском, деревом, деньгами. Горели лампы. Где-то играла музыка — далёкая, как воспоминание.
Третий охранник сидел в кресле у входа, дремал. Увидел капитана, когда тот уже стоял в двух шагах. Глаза распахнулись, рот открылся, чтобы крикнуть. Но капитан не дал. Удар головой — в переносицу. Хруст костей, брызги крови. Человек откинулся вместе с креслом, зажимая лицо. Капитан добил его ногой в горло.
Четвёртый выскочил из боковой комнаты, с мачете. Пьяный, злой, страшный. Замахнулся. Капитан не увернулся — принял удар на предплечье, почувствовал, как лезвие режет кожу и мясо, но боли не было. Не сейчас. Некогда. Он всадил гарпунный нож в живот — глубоко, по самую рукоятку — и провернул. Раз. Два. Три раза. Человек захрипел, выгнулся дугой и упал лицом вниз, дёргаясь в луже собственной крови.
Капитан вытер нож о его рубаху. Поднялся по лестнице. Ступеньки скрипели под мокрыми башмаками. В конце коридора горел свет — тёплый, жёлтый, маслянистый, как глаз мертвеца.
Дверь была приоткрыта. Он вошёл.
Арчибальд Стэнхоуп сидел в кресле у камина. На нём был белый фрак — с пятнами вина, с подпалиной от сигареты на рукаве. Глаза мутные, зрачки расширены так, что радужки почти не видно. На столике рядом — кальянная трубка, на полу — пустая бутылка из-под портвейна. И фотография. Та самая. Снимок, который капитан оставил мама-сан.
— А, капитан, — промямлил Стэнхоуп, даже не оборачиваясь. Голос вялый, как медуза, как будто слова вылезали из него через силу. — Я знал, что кто-то придёт. Она говорила о вас перед смертью. «Капитан вернётся». — Он хихикнул. Хихиканье перешло в кашель. — Капитан вернулся.
Капитан обошёл кресло и встал напротив. Смотрел на лицо. Бледное, холеное, с аккуратной бородкой. Губы красные — не от помады, от вина. Глаза — два мутных стеклянных шарика.
— Зачем? — спросил капитан. Голос был тихим. Слишком тихим. Таким тихим, что сам он его почти не слышал.
— Она танцевала для меня, — Стэнхоуп смотрел в огонь. — Эта джига. Она танцевала, как змея. Я хотел её. А она сказала, что принадлежит только капитану. Сказала — если прикоснусь, выцарапает мне глаза. — Он снова хихикнул. — Она была… прекрасна в своей злобе. Я просто хотел, чтобы она заткнулась. Навсегда…. Навсегда заткнулась…
Капитан медленно кивнул. Положил гарпунный нож на столик — рядом с кальяном. Лезвие звякнуло о стекло.
Стэнхоуп удивлённо поднял бровь и глупо хихикнул.
— Как ты убьешь меня без ножа? – пробормотал он еле ворочая языком.
— Нож — это быстро, — сказал капитан. — А я не тороплюсь.
Он взял кочергу. Чугунный прут, тяжёлый, с загнутым концом. Ещё тёплый от камина. Пальцы обхватили рукоятку — она была шершавой, в золе.
Стэнхоуп наконец испугался. Зрачки сузились, лицо побледнело ещё сильнее. Он попытался вскочить — ноги не слушались, он елозил ими по полу как гнусный огромный таракан. Проклятый гашиш.
Капитан ударил по коленям. Кочерга вошла в кость с глухим, мокрым треском, как топор в сырое полено. Стэнхоуп завизжал и свалился с кресла как мешок. Визг был высокий, бабий, срывающийся.
— Ты знаешь, что такое проказа? — спросил капитан, наклоняясь над ним. Он говорил медленно, внятно, как учитель в школе. — Это когда тело гниёт заживо. Она сделала себе шрамы, чтобы такие, как ты, не трогали её. Но ты всё равно тронул.
Удар по пальцам, по рукам. Хруст костей— как сухие ветки под сапогом. Пальцы Стэнхоупа скрючились, и неестественно изогнулись, одна кость пробила кожу и вышла наружу — острая, белая, страшная.
Крик. Снова крик. Теперь он был ниже, гортаннее, больше похож на звериный вой.
Удар по рёбрам. Раз. Два. Три. Капитан считал. Не сбивался. Каждый удар — с новой силой. Чугун входил в плоть с влажным стуком, и каждый раз Стэнхоуп вздрагивал, как мешок с костями. Он уже не визжал, не кричал, он стонал с жутким хрипом
Капитан вспомнил её глаза. Как она смотрела на него в первый вечер. Как губы шептали: «Ты вернёшься?». Как маленькая грудь вздымалась под дешёвым шёлком. Как она боялась верить. Боялась верить, что кто-то может забрать её отсюда не на час, не на ночь, а навсегда.
— Она ждала меня, — сказал капитан. Голос дрогнул. — Она верила мне. А ты у неё это украл.
Стэнхоуп уже и не стонал. Он хрипел. Изо рта шла кровавая пена. Глаза закатились. Но он был жив. Ещё жив.
Капитан замахнулся в последний раз. Кочерга пошла в горло — с силой, с какой бьют по свае, когда заколачивают её в землю навечно.
Трахея проломилась с влажным, чавкающим звуком. Кровь хлынула наружу — тёмная, густая, вперемешку с кусками чего-то. Стэнхоуп захрипел, захлебнулся, дёрнулся пару раз и затих. Глаза остались открытыми. Мутные, стеклянные, уже ничего не видящие.
Капитан выпрямился. Кочерга выскользнула из пальцев, с глухим стуком упала на ковёр. Он посмотрел на свои руки. Красные по локоть. Кровь — тёплая, липкая — капала с пальцев на белый фрак мёртвого джентльмена.
Он взял со столика фотографию. Бара смотрела на него — серьёзная, усталая, с алыми губами. Он прижал снимок к губам, поцеловал. Картон был холодным, пах дымом и чужими пальцами.
— Я вернулся, — прошептал он. — Прости, что поздно.
Он сунул фотографию во внутренний карман, туда, где сердце. Развернулся и вышел, не оглядываясь. За спиной остался труп, ковёр, пропитанный кровью и блевотой, и запах гашиша, который уже не мог перебить даже дождь.
Он шёл по коридору, спускался по лестнице, переступал через мёртвые тела. И улыбался. Улыбался так, что лицо сводило судорогой.
Он поквитался.
А потом наступила пустота. И в этой пустоте снова зазвучал её голос:
«Ты вернёшься?»
Он открыл дверь. Навстречу хлынул дождь.
Он не плакал. Он просто шёл, покачиваясь, как корабль в шторм, и не знал, куда идти дальше.
Он не помнил, как вышел из особняка.
Был дождь. Потом дождя не стало. Был крик. Потом крик затих. А потом — тишина. Такая густая, что закладывало уши.
Он стоял на улице. Руки были красными. Плащ — тоже. В горле стоял привкус железа и желчи. Он посмотрел на небо — и не узнал его. Небо было чистым. Розовым. Таким, как кораллы, которые он так и не успел ей подарить.
Рассвет.
Море
Он не помнил, как прошёл через холм, как перелезал через стены, как шёл по набережной. Ноги несли сами. Глаза смотрели, но не видели. Он был пустой. Совсем пустой. Внутри — ни злости, ни боли, ни даже тоски. Только дыра. Чёрная, липкая, холодная.
Он шёл, и навстречу попадались рыбаки, торговки, дети. Они отводили глаза. Потому что он шёл и улыбался. Улыбка была страшной — губы треснутые, в запёкшейся крови, а глаза... Глаза смотрели куда-то вдаль, за горизонт, и в них была такая пустота, что люди крестились и отворачивались.
Он не замечал их.
Он зашёл в «Лотос».
Мама-сан сидела в холле. Увидела его — всего в крови, с пустыми глазами, с этой улыбкой — и вздрогнула. Впервые за много лет она вздрогнула.
— Я принёс, — сказал он. Голос был ровным, как доска. Он достал саквояж, положил на столик. Открыл. Зелёные пачки, хрустящие, чужие. — Это за неё. Деньги. Возьмите, что хотели. Я забираю ее.
Мама-сан смотрела на него. В её глазах, в этих старых, усталых глазах, впервые за много лет появилось что-то, похожее на жалость. Она открыла рот, чтобы сказать что-то, но капитан перебил:
— Я знаю, где её тело. Не надо.
Он развернулся и вышел.
Кладбище было старым. Заросшим. Общая могила для падших — яма в дальнем углу, за ржавой оградой. Свежая земля. Чёрная, влажная, ещё не успевшая просохнуть после дождя.
Капитан упал на колени. Прямо в грязь. Не почувствовал, как вода пропитала штаны, как холод пробрал до костей. Он запустил пальцы в землю. Начал рыть. Медленно, неловко, как слепой.
Земля была тяжёлой, липкой. Она забивалась под ногти, въедалась в шрамы на руках. Он рыл и не чувствовал боли. Только холод. Только пустоту.
Он не дошёл до неё. Не смог. Руки отказали где-то на глубине локтя. Он просто сидел на корточках, глядя в чёрную яму, и молчал. Молчал долго. Так долго, что солнце поднялось выше и стало припекать спину.
Потом он достал фотографию. Ту самую, из борделя. Мятую, прокуренную, залапанную грязными пальцами. Он прижал её к губам. Картон был холодным, пах сыростью и землёй.
— Я люблю тебя, — сказал он в пустоту. — Я люблю тебя, Бара.
Никто не ответил.
Он вернулся на «Мэри Энн».
Не стал мыться. Не стал переодеваться. Поднялся на мостик, взялся за штурвал. Дерево было влажным от росы, скользким. Он сжал его так, что пальцы заныли.
— Поднимайте якорь, — сказал он.
Боцман — старый Рэсти — посмотрел на него. На лицо, белое как бумага. На пятна крови на рубашке — уже бурые, засохшие. На глаза — пустые, мёртвые.
— Курс, капитан?
Капитан посмотрел на запад. На бескрайний океан, который светился в лучах солнца, как расплавленное серебро.
— В дикий шторм, — сказал он. — Туда, где ревёт гроза.
Они вышли в море. Три дня шли при тихом ветре. А на четвёртый — небо почернело.
Шторм пришёл внезапно, как зверь из засады. Волны вздыбились выше мачт. Ветер выл так, что, казалось, это плачет сама земля, раздирая себе глотку. Вода за бортом была чёрной, как чернила, а молнии рвали небо на куски.
Команда молилась. Крестилась. Орала. Капитан стоял у штурвала, привязанный тросом к мачте, и правил прямо в эпицентр. Не спал. Не ел. Не пил. Только смотрел вперёд и шептал.
— Смотри, — шептал он. — Смотри, какие волны. Я обещал тебе приключения. Я обещал увезти тебя далеко.
Рядом с ним, на мостике, стояла она.
Сначала никто не заметил. Потом один матрос, молодой парень из Осаки, закричал и упал на колени. Потому что увидел: рядом с капитаном — полупрозрачный силуэт. Женщина. В блузке цвета хаки. С кораллами на шее. С длинными чёрными волосами, которые развевались по ветру, хотя ветра внутри не было.
— Боги... — прошептал Рэсти.
Призрак стоял вплотную к капитану. Его пальцы — почти невидимые, мерцающие — лежали на его плече. И капитан не вздрагивал. Он улыбался. Впервые за много дней.
— Я знал, что ты придёшь, — сказал он. — Я знал, что ты не оставишь меня.
Она не ответила. Только наклонила голову, и губы её — алые, как маки — сложились в улыбку. Ту самую. Свободную.
В каюте на столе стояла открытая коробка. Нитка порвалась и кораллы высыпались на карту, усеяв побережье Японии красными точками. Блузка цвета хаки висела на спинке стула, и в каюте, чудился ее запах, ее духов, запах её волос. Жасмин. Дешёвый, сладкий, надрывный.
…
Шторм бушевал три дня. Команда умоляла капитана повернуть назад. Но он не слушал. Он стоял у штурвала и разговаривал с призраком. Иногда смеялся. Иногда плакал — тихо, беззвучно, так что только слёзы текли по щекам и терялись в солёных брызгах.
Затем стих так же внезапно, как и начался.
Тучи разошлись. Солнце пробилось сквозь рваные облака, и море стало спокойным, как зеркало. «Мэри Энн» качалась на мёртвой зыби. Такелаж был порван, паруса висели как истлевший саван мертвеца, палуба искорежена. Но судно держалось.
Капитан сидел на баке. Свесив ноги за борт. Рядом с ним — никого. Только вода. Спокойная, прозрачная, бирюзовая.
Он смотрел вниз. Там, на глубине, на коралловых рифах, играли лучи солнца. И среди этих лучей, среди красных, оранжевых, золотых отблесков, он увидел её лицо. Совсем близко. Не полупрозрачное — настоящее. Плоть и кровь. Маленькая грудь, губы алые, как маки, татуированные драконы на бёдрах.
— Я вернулся, — сказал он.
Она улыбнулась и протянула к нему руку.
Капитан достал из кармана гарпунный нож — тот самый, которым убивал. Положил рядом на палубу. Потом вынул фотографию. Мятую, старую, единственную. Поцеловал её — в губы, нарисованные типографской краской. Прижал к груди, туда, где сердце.
— Я иду, Бара. Я иду к тебе.
Он снял башмаки. Поставил их аккуратно рядом с ножом. Потом встал.
Секунду стоял, глядя на воду. На солнце. На горизонт, который вдруг стал близким-близким, как никогда.
И шагнул.
Тишина. Только всплеск — короткий, звонкий, как разбитая чашка.
…
Когда боцман поднялся на бак, чтобы позвать капитана к завтраку, там никого не было. Только башмаки. Только гарпунный нож. Только фотография, которую кто-то положил сверху, прижав куском доски, чтобы не унесло ветром.
Рэсти подошёл к краю. Заглянул в воду. Вода была чистой, прозрачной. На дне, на коралловых рифах, играли солнечные зайчики. И среди них, в бирюзовой глубине, два силуэта — мужской и женский — кружились в медленном, бесконечном танце. Джига. Та самая, что он танцевал с ней в маленькой комнате с бамбуковыми стенами.
Они кружились, обнявшись. И никто больше не мог их разлучить.
Рэсти перекрестился. И заплакал — старый, прожжённый волк, который не плакал двадцать лет.
А ветер разогнал остатки туч. И солнце залило океан таким светом, что вода стала золотой. Золотой, как обещание. Как надежда. Как любовь, которая сильнее смерти, сильнее океана, сильнее всего, что есть на этом свете.
Конец.
Свидетельство о публикации №226041301503