Глава 3. Уроки языка
Часть первая. Гарагаси. 1871–1872
Глава 3. Уроки языка
Туй пришёл на третий день после ухода корвета. Я сидел на бревне у ручья, делая вид, что записываю что-то важное в книжку. Он появился бесшумно, как и все папуасы, — просто вышел из-за деревьев и сел на корточки в нескольких шагах от меня. В его руке был зажат пучок листьев бетеля, и он принялся жевать их, сплёвывая красную слюну на землю.
Я поднял голову и встретился с ним взглядом.
— Маклай, — сказал он, ткнув пальцем в мою сторону.
— Маклай, — ответил я, указывая на себя.
Он кивнул, потом ткнул себя в грудь.
— Туй.
— Туй, — повторил я.
Он улыбнулся. У папуасов улыбка — редкое явление, я заметил это ещё в первый день. Их лица обычно остаются неподвижными, замкнутыми, словно маски. Но когда Туй улыбнулся, его лицо стало почти симпатичным. Почти.
Потом он протянул мне корнеплод, который держал в другой руке.
— Таро. Уяр.
Уяр — есть. Я записал слово в книжку, стараясь точно передать звук.
— Уяр, — повторил я вслух, проверяя произношение.
Он показал на ручей, журчавший у наших ног.
— Ран.
Вода. Я записал.
Он показал на небо, где среди облаков проглядывало солнце.
— Синг.
Солнце. Я записал.
Так начался мой словарь. Слова приходили медленно, по одному, по два в день, потому что Туй не понимал, зачем мне их знать. Для него язык был как дыхание — им пользуются, но не записывают. Сама идея фиксации слова на бумаге была ему чужда.
Я пытался объяснить. Рисовал на песке палочкой линии, которые должны были изображать слова. Туй смотрел и кивал, но я видел, что он не понимает. Или понимает по-своему.
Через несколько дней я случайно услышал, как он говорил своему сыну Лялаю, показывая на меня:
— Маклай рисует слова. У него, наверное, нет памяти.
Он был недалёк от истины. Моя память была никудышной. Но у меня была книга.
Однажды я принёс её в деревню — старый том в потёртом переплёте, с пожелтевшими страницами. Я хотел показать Тую, как выглядит печатное слово. Он взял книгу в руки, повертел, поднёс к лицу — и вдруг отшатнулся, едва не выронив её. На странице был рисунок — портрет какого-то европейца, вырванный из старого иллюстрированного журнала. Туй смотрел на него, и его лицо становилось всё темнее, а глаза расширялись от ужаса.
— Унеси, — сказал он. — Унеси сейчас же.
— Почему?
— Он там. Он внутри. Он смотрит.
— Это просто рисунок. Бумага. Краска.
— Он смотрит, — упрямо повторил Туй. — Он хочет выйти.
Я спрятал книгу. Туй успокоился, но до конца дня не подходил ко мне.
Только вечером, когда солнце уже село и в деревне зажгли костры, он присел рядом со мной на корточки — в своей излюбленной позе, в которой мог находиться часами.
— Маклай, — сказал он тихо. — Ты тоже там?
— Где?
— Внутри. В своих рисунках. Ты смотришь оттуда?
Я не знал, что ответить. В его вопросе было не просто суеверие, а целая картина мира, в которой изображение обладает силой, а запечатлённый образ может покинуть бумагу.
— Я там, где я есть, — сказал я наконец. — Здесь. Рядом с тобой.
Туй долго молчал, пережёвывая бетель. Потом кивнул и ушёл.
На следующий день он принёс мне кокосов.
Изучение языка шло мучительно. Я путался, ошибался, попадал впросак. Самым комичным был случай со словом «казь». Я услышал его от Туя, когда показывал ему табак, и решил, что оно означает «хорошо». Месяц я ходил по деревне и на всё, что мне нравилось, говорил «казь». Туземцы кивали, улыбались и повторяли за мной «казь, казь». Я был доволен: наконец-то я знаю, как выразить одобрение.
Потом я заметил, что не все понимают меня правильно. Когда я называл «казь» красивый закат, они смотрели на небо с недоумением. Когда я говорил «казь» о вкусной рыбе, они переглядывались.
Наконец один из жителей Бонгу, более смышлёный, чем остальные, объяснил мне: «казь» — это табак. А слово, которое я искал, — «ауе». «Хорошо».
Я потратил десять дней, чтобы выяснить это. Десять дней — ради одного слова.
Ещё сложнее было со словом «киринга». Я слышал его постоянно и был уверен, что оно означает «женщина». Только через четыре месяца я узнал, что это слово — не папуасское вовсе, а Туй и другие туземцы считали его русским. Как оно возникло, каким образом произошло это недоразумение — я не знаю до сих пор. Но факт остаётся фактом: несколько месяцев я называл женщин выдуманным словом, и никто меня не поправлял — из вежливости или из страха.
Вот почему мой лексикон папуасских слов так туго подвигался и вряд ли когда-нибудь станет обширным.
Но самым важным уроком языка был не словарь. Самым важным было то, как они молчат.
Папуасы умеют сидеть в тишине часами. Они не заполняют паузы пустой болтовнёй, не задают вопросов из вежливости. Они смотрят, слушают, ждут. Их молчание не напрягает, а успокаивает. Я учился у них этому искусству — искусству быть здесь и сейчас, не нарушая тишины словами.
Иногда мне казалось, что в этом молчании я понимаю больше, чем во всех записанных словах.
Примечание о «казь» и других ошибках
Я рассказываю эти мелочи не ради забавы. Они объясняют, почему мои антропологические заметки так осторожны в выводах. Когда ты не уверен даже в значении слова «хорошо», трудно делать обобщения о целом народе. Многие путешественники, заглядывавшие в эти края на несколько дней, возвращались с готовыми теориями о характере, обычаях и верованиях туземцев. Я же, прожив среди них год, не берусь утверждать, что знаю их до конца.
Я знаю только, что они — люди. И что язык их, как и наш, состоит не только из слов, но и из молчания.
Свидетельство о публикации №226041301665