Рассвет в ледяном уборе

Ночь отступала неохотно, цепляясь за землю рваными клочьями сизого, пронизанного холодом тумана. Казалось, сам воздух, густой и неподвижный, застыл в мучительном ожидании, в том пограничном состоянии меж тьмой и светом, когда всё сущее замирает, объятое смутной, невыразимой тоской по уходящему мраку. И в этот самый миг, когда тени сделались гуще и чернее, а звёзды на бледнеющем небе задрожали, как умирающие свечи, пришел он — первый, еще робкий, но уже властный луч. Не свет, но лишь бледный намек на него, скользнул по краю небосклона, размывая чернильную густоту и обнажая суровую, ледяную наготу спящего мира. И мир этот был страшен и прекрасен в своей торжественной немоте. Мороз, этот безжалостный ваятель, за ночь завершил свой чудовищный, великолепный труд. Всё, что еще вчера дышало, шуршало, жило, теперь обратилось в хрустальную сказку, скованную вечным безмолвием. Прозрачные, окоченевшие леса, казалось, сотканы из тончайшего стекла и лунного света; каждая ветвь, каждая былинка, прежде гибкая и живая, теперь замерла в горделивой, мертвой красоте, унизанная мириадами сверкающих игл инея. Это не было ласковым убранством зимы, воспетым поэтами. Нет, это была какая-то страшная, нечеловеческая красота, красота расплаты и забвения.
Деревья, что совсем недавно купали свои ветви в синем море небес, теперь стояли, словно облитые жидким, застывшим серебром. Особенно страшны были берёзы. Их плакучие ветви, покрытые толстым слоем пушистого, игольчатого инея, нависали над землей, точно космы седых, нечесаных волос. Под тяжестью этого ледяного убора они склонились долу, и в их покорном молчании чудилась какая-то последняя, неземная скорбь. Казалось, это не деревья, а белые, молчаливые призраки, застывшие в мучительном ожидании Страшного суда.
И над всем этим мертвым царством, где каждый звук застыл, не успев родиться, разливалось оно — колдовское сияние рассвета. Восток уже не просто алел, он пылал холодным, словно разбавленным ключевой водой, багрянцем. Небеса, охваченные этим заревом, казались необъятной ледяной пещерой, своды которой выложены бледным золотом и тусклым серебром. Свет, еще не греющий, но уже ослепительный, скользил по хрустальным ветвям, и они вспыхивали в ответ миллионами колючих, ломких искр. Это был «привет веселый, задорный, почти шутливый» от восходящего солнца, но шутка эта отдавала могильным холодом. Иней горел, не тая, исторгая из себя все цвета радуги, от небесно-голубого до багрово-алого, словно пытаясь в последнем усилии выплакать всю свою красу перед неминуемой гибелью. В его ослепительном, мёртвом блеске было что-то мучительное, как в предсмертной агонии, как в улыбке, застывшей на устах покойника.
И вот, словно разорвав пелену, над горизонтом показалось оно — само светило. Но и солнце в этот час было незнакомым, чужим. Оно казалось огромным, разбухшим и совершенно ледяным диском, который равнодушно взирал на сотворённую им красоту. Его лучи, острые и прямые, как стальные спицы, пронзали морозный воздух, но не могли согреть его, а лишь умножали его суровое великолепие. Они высветили каждую деталь, каждый кристалл, каждый зазубренный край, делая и без того фантастический пейзаж невыносимо, болезненно четким, словно явленным в горячечном бреду. В этом белом, искрящемся безмолвии, где даже воздух, казалось, звенел от напряжения, природа представала не матерью, но холодной, бесстрастной силой, равнодушной к жизни и смерти. Она явила свой вечный, неизменный лик — лик красоты, столь совершенной, что она граничила с ужасом, лик рассвета, чья холодная красота и сверкающий иней были лишь новой, ещё более изощрённой маской, надетой на извечную, неразгаданную тайну бытия.


Рецензии