Валькирия революции

Часть первая
Петроград, 1916 год. Золотая осень. В литературном салоне было накурено. Лариса Рейснер, двадцатиоднолетняя девушка с тяжёлой короной пепельных волос и глазами, полными нестерпимого сияния, читала свои стихи. Строчки были ломкими, ученическими, но в них уже чувствовался металл.

Палитру золотит густой, прозрачный лак,
 Но утолить не может новой жажды:
 Мечты бегут, не повторяясь дважды,
 И бешено рука сжимается в кулак.

 Апрельское тепло не смея расточать,
 Изнеможденный день пошел на убыль.
 А на стене все так же мертвый Врубель
 Ломает ужаса застывшую печать.

В углу, у камина, стоял Николай Гумилёв — высокий, чуть продолговатый, с немного рассеянным взглядом человека, только что вернувшегося с войны. Он не был красавцем, но в нём чувствовалась порода, опасность и та загадка, перед которой женщины теряли голову. Он услышал её голос и пропал.
Он подошёл к ней после чтения, чуть склонил голову:
— Рейснер? Я слышал о вас от Ахматовой. Она говорила, что вы пишете. Но она не сказала, что вы так похожи на статую, ожившую в сумерках Северной Пальмиры.
Лариса вскинула подбородок, в её взгляде мелькнула знакомая ирония:
— Ахматова редко говорит о красоте других женщин, Николай Степанович. Это было бы недальновидно с её стороны. Но стихи мои она наверняка назвала слабыми. Впрочем, как и все здесь.
Гумилёв усмехнулся. Ему нравился этот вызов.
— Стихи можно отточить. Музу, как и штык, чистят каждый день. А вот породу не воспитаешь. Завтра я уезжаю на фронт, но перед отъездом... я хочу видеть вас. Приходите завтра вечером на Гороховую, дом... ну, скажем, двадцать. Там будет интересно.

Она знала этот адрес. Гороховая улица славилась не только жандармским управлением. Там были дома свиданий. Барышня из дворянской семьи, дочь профессора, должна была бы возмутиться. Но Лариса лишь прищурилась: вызов принят.
На следующий вечер она вошла в полумрак будуара с тяжёлой драпировкой. Гумилёв сидел в кресле, словно это была его штаб-палатка. Он указал ей на диван.
— Вы пришли. Я знал. Вы не из тех, кто боится нарушить приличия.
— Я из тех, — ответила Лариса, садясь напротив, — кто идёт туда, где происходит настоящая жизнь. Даже если эта жизнь пахнет дешёвыми духами и отчаянием. Это ведь тоже материал, правда? Для поэта.

Так начался их роман. Гумилёв в письмах называл её уменьшительно-ласкательно — Лери, а себя — Гафизом, в честь персидского поэта. Он писал ей: «Я не очень верю в переселенье душ, но мне кажется, что в прежних своих переживаниях Вы всегда были похищаемой Еленой Спартанской, Анжеликой из "Неистового Роланда"... Так мне хочется Вас увезти». А однажды признался: «Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру Ваше имя. Снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причём, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность».
 Этой пьесой стала драматическая поэма «Гондла», где главную героиню, знатную исландскую девушку, звали Лера. В ней угадывались черты Ларисы — противоречивой, то гордой и надменной, то нежной и печальной. Лариса знала об этом и гордилась.
Они встречались урывками — между его командировками на фронт и её литературными дебютами. Гумилёв писал ей из действующей армии: «Из окопов писать может только графоман, настолько всё там не напоминает окопа... Я целые дни валялся в снегу, смотрел на звёзды и, мысленно проводя между ними линии, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес». Лариса ждала, писала письма. Она знала, что его брак с Ахматовой трещит по швам, но не знала, что у Гумилёва, помимо Анны и неё, появился роман с Анной Энгельгардт. Когда до неё дошли слухи, она заперлась в комнате и проплакала ночь. Но только одну ночь.
 А потом случилось то, что она меньше всего ожидала. Гумилёв, уставший от фронта и от развода, сделал ей предложение. Это было в 1917-м, в разгар хаоса.
Они стояли на набережной. Ветер с Невы трепал её волосы.
— Лариса, всё рушится. Старый мир летит в пропасть. Давай уедем? Я не знаю куда. Но вместе. Ты станешь моей женой.
Она посмотрела на него долгим взглядом. Перед ней стоял её кумир, её первая большая любовь. Та, ради которой она пошла бы за ним хоть на край света, хоть в тот самый бордель на Гороховой. Но внутри неё уже зрела другая страсть.
— Нет, Коля, — тихо, но твёрдо сказала она. — Ты хочешь спасти меня в старом мире. А я хочу строить новый. Там, где нет места поэтам, которые стреляют, но не знают, за что. Ты опоздал. Я уже не твоя муза. Теперь я  принадлежу революции.

Она развернулась и ушла, оставив его одного на ветру.
Вскоре Гумилёв уехал за границу. 5 июня 1917 года он написал ей из Бергена короткое письмо, полное той самой иронии, которую она так ценила: «Привет из Бергена. Скоро (но когда неизвестно) думаю ехать дальше... Здесь горы, но какие-то неприятные, не знаю чего не достает, может быть, солнца. Вообще Норвегия мне не понравилась: куда ей до Швеции. Та — игрушечка. Ну, до свидания, развлекайтесь, но не занимайтесь политикой».

Она занималась политикой. И это стало её судьбой.

Часть вторая. От кружев — к бриллиантам, от бриллиантов — к маузеру

 1917 год перевернул всё. Лариса, оставив позади и Гумилёва, и литературные салоны, с головой ушла в водоворот революции.
Стала работать в Комиссии по делам искусств при Исполкоме Петроградского Совета. Задача была неожиданной для молодой поэтессы: спасать национальное достояние. Эрмитаж, конфискованные особняки, бесхозные коллекции — всё это нуждалось в учёте, охране и сохранении. Лариса, с её аристократическим вкусом и отличным образованием, оказалась на своём месте. Она описывала, сортировала, спорила с матросами, которые грозились растопить старинные серебряные оклады для нужд революции.

— Лариса Михайловна, ну на кой нам эти хрустальные люстры? — кричал комиссар с завода, глядя на её длинные списки.
— Это не люстры, товарищ, — отвечала она, не поднимая головы, — это история. Без истории у революции не будет корней. А корни, как известно, держат даже самые высокие деревья.
 Но именно тогда, среди описей и реквизиций, произошёл эпизод, который её коллеги запомнили надолго. Её тонкие, изящные пальцы, привыкшие к перу, вдруг украсились роскошными перстнями с огромными бриллиантами. Это были «изъятые ценности», которые она то ли взяла на сохранение, то ли просто не удержалась. Ходили слухи, что она носила их с дерзостью императрицы, забывшей о своём падении. Но вскоре работа стала ей неинтересна. Бумажная рутина утомляла, а настоящего дела было мало.
 Она мечтала не сохранять старый мир, а строить новый — яркий, полный перемен. И в конце 1917 года в её жизни появился Фёдор Раскольников — мичман, большевик, дерзкий и красивый. Он стал её мужем и увёл за собой в революцию.

Часть третья. Волжская флотилия

В начале 1918 года Лариса вступила в партию большевиков. А вскоре получила назначение, от которого у литературного Петрограда перехватило дыхание: её отправили комиссаром на Волжскую военную флотилию. Раскольников к тому времени уже был командующим флотилией. Так началась их совместная жизнь в поездах и на бронекатерах.
Она много времени проводила в знаменитом бронепоезде Льва Троцкого, который тогда был наркомом по военным и морским делам. Там, среди карт, телеграфных лент и запаха пороха, она была не просто женщиной, а боевым товарищем. Троцкий ценил её ум, её иронию и её отчаянную смелость.

Одна из легенд гласила, что, когда бронепоезд стоял в Царском Селе, Лариса не постеснялась занять ванну императрицы Александры Фёдоровны. Но налила туда не простую воду, а... шампанское.
— Лариса Михайловна, — удивлялся адъютант, — это же шампанское! Можно было бы...
— Можно было бы раздать, — перебила она, закидывая ногу на ногу и любуясь игрой пузырьков. — Но революция, мой друг, должна быть прекрасной. Даже в мелочах. Императрица мылась проточной водой. А я буду мыться шампанским. Это, знаете ли, символично.

Настоящие подвиги ждали её впереди. Летом 1918 года белые захватили Казань. Троцкий, которому нужны были сведения о расположении вражеских войск, искал смельчака для разведки. Лариса вызвалась сама.
Она надела крестьянское платье — простой платок, темное одеяние — и отправилась в захваченный город. Но её внешность была слишком выдающейся: высокий рост, благородная осанка, лицо античной богини не позволяли ей слиться с толпой. Люди быстро заметили её и, заподозрив что-то неладное, арестовали. На допросе она молчала, сохраняя ледяную иронию, которую так ценил Троцкий.
А потом случилось невероятное. В перерыве между допросами, когда охранники на минуту ослабили бдительность, проскользнула в плохо запертую дверь — и исчезла. Как тень. Как та самая «бешеная рука, сжимающаяся в кулак» из её юношеских стихов.
Она вернулась к своим с подробным докладом о расположении вражеских сил. С этого дня за ней закрепилась слава не просто комиссара, но разведчицы, способной на невозможное. Троцкий рассказывал этот эпизод как пример «женского упрямства, помноженного на бесстрашие».

— Лариса Михайловна, на вас глянешь - и думаешь, не наяву все это, - сказал как-то матрос с «Волги», глядя, как она, в щегольском кожаном пальто и с маузером на боку, проверяет посты.
— А ты, братишка, похож на былинного богатыря, — парировала она, усмехаясь. — Только богатыри твоего масштаба теперь должны не соловья-разбойника бить, а мировую буржуазию. Понял?
Матрос засмеялся. Её обожали за эту дерзость, за то, что она не пряталась за спины, а сама ходила в разведку, сама вела матросов в бой.
Троцкий, наблюдая за ней на бронепоезде, однажды заметил своему адъютанту:
— Посмотрите на неё. Это же Афина Паллада, сошедшая с Олимпа, чтобы командовать нашим флотом. И при этом она цитирует Ницше и смеётся над моими приказами. Редкий экземпляр.
Ирония была её вторым оружием. Когда Зинаида Гиппиус, которая славилась язвительным нравом, за что современники называли ее «сатанессой» и «реальной ведьмой», написала в своём дневнике, что лирика Рейснер «слаба и претенциозна», Лариса проплакала ночь, но наутро, встретив общего знакомого, лишь скривила губы:
— Передайте Зинаиде Николаевне, что за критику стихов комиссара Балтфлота можно получить по шапке, как за критику калибра главного орудия.
А когда поэт Михаил Кузмин обозвал её «просто бездарной», она лишь махнула рукой:
— Кузмин? Он разбирается в безделушках. А я сейчас занята другим — переделкой мира. Стихи подождут.
Её жизнь в революции была полна контрастов. Комиссар флотилии, она не забывала о красоте. Поэт Всеволод Рождественский вспоминал, что, придя к ней, был поражён обилием ковров, картин, экзотических тканей, бронзовых будд, майоликовых блюд, английских книг и флакончиков с французскими духами. А сама хозяйка принимала гостей в халате, прошитом тяжёлыми золотыми нитками. Она служила режиму, но не забывала и о себе. «Мы строим новое государство. Мы нужны людям, — говорила она. — Наша деятельность созидательная, а потому было бы лицемерием отказывать себе в том, что всегда достаётся людям, стоящим у власти».

Часть четвёртая. Восток и Запад

В 1921 году Раскольникова назначили полпредом в Афганистан. Лариса поехала с ним. Караван из десяти лошадей шёл через пески и горы тридцать дней. Местные жители каменели, видя, как европейская красавица с открытым лицом, в мужском костюме, поёт вместе с матросами под гармошку.
Но восточная экзотика не смогла удержать их брак. В 1923 году дипломатическая миссия завершилась, и Рейснер с Раскольниковым вернулись в Москву. Здесь их брак распался. Раскольников писал ей: «Мне кажется, что мы оба совершаем непоправимую ошибку... Посылаю тебе роковую бумажку» — согласие на развод.
Лариса уехала в Германию — теперь уже не как дипломат, а как военный корреспондент. Там, в охваченном восстанием Гамбурге, она писала очерки для советских газет. Эти поездки легли в основу её книги «Гамбург на баррикадах». И там же, в эпицентре европейской революционной борьбы, её пути пересеклись с Карлом Радеком — одним из лидеров Коминтерна, человеком острого ума и циничной иронии, так напоминавшей ей самого Гумилёва.


Часть пятая. Последний аккорд

Она сгорела быстро и ярко. В 1926 году, вернувшись из очередной командировки, простудилась. А потом, в жару, выпила стакан сырого молока. Брюшной тиф скосил её за несколько дней.
Умирала она в сознании. Говорят, перед смертью попросила принести томик Гумилёва. Перелистала страницы, остановилась на тех строчках, что были посвящены ей. Усмехнулась той самой тонкой, ироничной усмешкой.
— Поэты остаются, валькирии уходят в Вальгаллу — небесный чертог в германо-скандинавской мифологии, куда попадают после смерти павшие в битве воины.

Через три дня её не стало. Мать, Екатерина Александровна, не пережила этой потери — покончила с собой сразу после смерти дочери.
Михаил Кольцов патетически вопрошал: «Зачем было умирать Ларисе, великолепному, редкому, отборному человеческому экземпляру?».
Гроб стоял в Доме печати на Никитском бульваре. Двор был заполнен военными, дипломатами, писателями. Варлам Шаламов, тогда ещё начинающий поэт, запомнил на всю жизнь: «Вынесли гроб, и в последний раз мелькнули каштановые волосы, кольцами уложенные вокруг головы».
Пули, миновавшие её, убили тех, кто её любил. Первым — Гумилёва в 1921-м. Потом Раскольникова, объявленного «врагом народа». Потом Радека, расстрелянного как «шпион». А она осталась навсегда молодой — валькирией в кружевах, богиней с маузером, женщиной, соединившей в себе олимпийскую красоту, иронию и мужество воина.

Эпилог. Оптимистическая трагедия
 Когда она ушла, после нее остались не только книги и рукописи. Остался миф, который оказался живучее ее самой. Иногда люди исчезают, но о них начинают рассказывать такие истории, что даже живым остается лишь позавидовать.
Прошло всего семь лет — совсем немного с точки зрения истории, но хватило для появления новой легенды, теперь уже на сцене. Драматург Всеволод Вишневский, которого тогда знал весь литературный Петербург  — пишет пьесу: «Оптимистическая трагедия». Главная героиня  — женщина-комиссар среди разбуженных революцией матросов. Не просто строгая партийная посланница — она вошла к ним на корабль как живая манифестация идеи: красивая, бесстрашная и несломленная даже лицом к смерти.
На сцене она гибнет, да... Но вместе с ней не исчезает дух. Напротив — именно благодаря ей становится ясно: иногда идея оказывается сильнее любого финального выстрела. Возникает ощущение, будто персонаж победил смерть самой своей стойкостью и верой в то новое, что только начинает рождаться вокруг. Вот так и рождаются настоящие легенды: из поступков, которые продолжают жить собственной жизнью — вне зависимости от того, осталась ли сама героиня среди нас.

Современники сразу узнали в ней Ларису Рейснер.

Вишневский не скрывал этого. Он был знаком с ней, восхищался её судьбой, её сочетанием хрупкой женственности и железной воли. В его пьесе комиссар говорит слова, которые могла бы сказать сама Лариса:
«Я не боюсь смерти. Я боюсь только одного — чтобы моя жизнь прошла даром».


Рецензии