Вектор мировой истории. продолжение

Глава III. Зазеркалье истории
 
«ПОМНИТСЯ, Я, ДЖОН  г. УОТСОН, отставной офицер королевской военно-медицинской службы, честью для себя почитающий быть жизнеописателем своего друга Шерлока Холмса, покинул вас, моих читателей, на известии о том, что великий сыщик принялся за самую сложную задачу из всех, которые когда-либо приходилось ему решать, — задачу, связанную с историей человечества и прогнозированием политики Британской империи в наступившем загадочном двадцатом веке...
Похоже, мысль об этом постоянно занимала Холмса, и он порой высказывал самые неожиданные суждения о подспудной связи событий, не имевших, казалось, ни малейшего отношения одно к другому.
— Приходило ли вам когда-либо в голову, дорогой Уотсон, что своему появлению на свет вы обязаны совершенно невероятной, прямо-таки математически немыслимой случайности? — спросил он однажды, несколько шокировав меня и самим вопросом, над которым; действительно, я никогда не задумывался, и снисходительностью тона, каким он был произнесен.
— Простите, ничуть не желал вас обидеть, — продолжал он, тут же оценив мою еще никак не проявившуюся реакцию. — Согласитесь, однако, что в нашем просвещенном веке даже замшелый папист-католик не сомневается в том, что всякий из нас появляется на свет божий вследствие слияния половых клеток — материнской и отцовской. Причем только данных клеток и никаких других. Иное сочетание — другой человек...
— Я — врач, Холмс. И все, что вы только что сказали, для меня то же, что таблица умножения для профессионального математика или догмат о святой троице для епископа. Ну и что?
— А то, что достаточно было вашему батюшке в решительную минуту несколько замешкаться — встать, дабы завести настенные часы с боем[1], — чтобы и следа не было вашего так и не реализовавшегося бытия. Вы не находите, Уотсон, что сам факт нашего рождения плохое предзнаменование для бессмертия? Имеющее начало, имеет и конец.
— Душа бессмертна! — напомнил я.
— В том-то и суть, что вы никак не хотите представить себе статистически надежнейший факт: то, что вы не родились вовсе, не возникли из небытия и уже никогда не возникнете, — так что соображение насчет бессмертия души не имело бы для вас никакого значения... Не поражает ли вас, Уотсон, то, что из мириад клеток (у меня ведь, как и у вас, медицинское образование, и я тоже кое-что смыслю в этом), — так вот, из невообразимого, не подвластного никакой статистике количества их возможных сочетаний случилось как раз то, что позволило именно вам обрести свое существование и, скажем, беседовать сейчас со мной. Вообразите только несчетные мириады существ, так и не осуществившихся, чье потенциальное бытие как бы сублимировалось в вас. Вам выпал шанс, в статистическом отношении не сравнимый ни с чем!
Я уже, кажется, писал о том, что Холмс был буквально помешан на статистике, всякую улику взвешивал на весах достоверности.
— И согласитесь, — продолжал он, оперев свой мощный лоб о сухие напряженные пальцы левой руки, — совершенно невероятным, за пределами ничтожнейшего, уже бестелесного числа представляется ваш шанс, если, принять во внимание необходимые при этом совпадения во всех предшествовавших поколениях — причем не только прямых ваших предков. Почти любое событие, случившееся в истории, так или иначе, влияло на длинную цепь обстоятельств, итогом которых было в один из прекраснейших дней ваше собственное рождение. Так что невероятнейшая последовательность счастливых совпадений уходит в глубь веков и тысячелетий. Подумать только, если бы Александр Македонский не умер в Вавилоне от случайной лихорадки именно тогда, когда он умер, вас бы тоже не было!.. Со смещением чего бы то ни было — хотя бы и неизмеримо менее значительного, чем Александр, — в последующем, от поколения к поколению смещалось бы все остальное. А в итоге довольно было бы самого мизерного смещения на одну-единственную половую клетку...
А так как Александр умер от малярии, то своим появлением на свет вы обязаны, стало быть, комариному укусу, ничтожному плазмодию, проникшему в кровь потрясателя судеб...
Но цепь статистически невероятных совпадений надо бы продлить в глубь самой истории жизни на Земле — от ее зарождения и даже глубже. Так что вероятность, благоприятная для вашего появления после того, как Господь, что называется, спустил курок и прозвучал стартовый выстрел, оборачивается такой невероятностью, что за этим проглядывает уже некая предопределенность — заведомая необходимость вашего рождения. И если принять гипотезу о божественном сотворении мира, то есть фактически одноразовом акте, пусть и растянувшемся на шесть дней, то приходится допустить, что в самом замысле Господа вы были как-то предусмотрены. Я сам, впрочем, тоже. Признаться, не могу даже представить существование мира, в котором бы, пусть на кратчайший момент, не возник бы я сам... Такой мир немыслим!
— Не богохульствуйте, Холмс, — как можно мягче возразил я.
— ...Но если это так, — продолжал он в раздумчивости, даже не слыша меня, — то, что мы называем случайностью, надо думать, есть лишь непознанная закономерность. То есть, как известно любому трассологу (а мы, криминалисты, привлекаем их при исследовании огнестрельных ранений), всякое движение изначально имеет четкий импульс, точные характеристики, тогда как случайностью можно назвать пересечение этих заданных траекторий, их взаимные искажения вследствие столкновений. Так что теоретически возможны случайности первого порядка — первое столкновение и изменение направлений, второго, третьего, энного порядка...
Так вот, в мировой истории процесс этот зашел уже так далеко, что и концов не найти.
Иначе говоря, сколько людей, столько и целей. Человек, осуществляя свое предназначение — в той мере, в какой ему это доступно, — сталкивается с другими людьми, с их интересами, порой противоположными, подчас противоречивыми. Мыслимо ли найти хоть какой-то конец логической нити в столь огромном запутанном клубке?
Ну, почему, в самом деле, китайцы не открыли Америку?..»
 
НУ, НЕ ОТКРЫЛИ — И НЕ ОТКРЫЛИ!.. Значит, не требовалось, исторические условия не созрели, рассудили бы мы с материалистических позиций. У Колумба — созрели, у каких-то там вшивых норманнов — за полтысячи лет до Колумба — тоже, а у китайцев — нет. Хотя норманны были, действительно, вшивыми — в прямом смысле, искали в головах друг у дружки, вообще при ближайшем рассмотрении сильно разочаровали бы склонных к романтике историков средневековья — тогда как Китай уже в то время был фактически тем же, что и сейчас, — самым большим государством на планете с древнейшей развитой культурой.
Конечно, были и есть государства, превосходящие Китай по площади, но по численности населения ни одно даже не приближается к нему. Надо сложить население двух, по меньшей мере, следующих по численности стран, чтобы сравняться с Китаем.
И такое соотношение было, надо думать, во все времена. Пожалуй, только Римская империя в пору своего максимального распространения равнялась современному ей Китаю: и там и здесь по полста миллионов человек, вместе же — половина или чуть меньше всего обитавшего тогда на Земле человечества. Да вот еще предвоенная Британская империя, над которой (как любил повторять доктор Уотсон) «никогда не заходило солнце», так как разбросана она была во всех зонах поясного времени, на всех пяти обитаемых континентах, — она тоже суммарно приближалась к одному Китаю (и опять же вместе — половина всего предвоенного человечества)...
Да что говорить, перепись китайцев за полстолетия до эпохи великих географических открытий дала свыше 16 миллионов дворов, более 60 миллионов человек. В Англии тогда же проживало около трех миллионов, в Италии — чуть больше десяти; на всей территории прежней Российской империи, включавшей густонаселенные Польшу, Украину, Прибалтику, Закавказье, Среднюю Азию, столько народа стало проживать лишь во второй половине прошлого века, когда в Китае его было уже раз в шесть больше...
Словом, «человеческое половодье», «океан цивилизации», по определению Клода Руа, леворадикального француза, хлебосольно приглашенного в Китай вскоре после победы коммунистов и настаивавшего в вышедшей в 1953 году (памятном нам смертью Сталина) книге «Ключи к Китаю» на преимуществах социализма перед «капиталистическим молохом». И я, будучи еще доверчивым студентом, был покорен, помнится, ее публицистическим темпераментом.
Он, Клод Руа, был, по его словам, «по-настоящему счастлив лишь среди народов, где счастье стало жизненным принципом». Это, прежде всего, Советский Союз, где «толпа, выказывающая довольство и беззаботность, наполняет гастрономы, буквально забитые съестными припасами, книжные магазины, чьи полки чуть не рушатся под тяжестью томов, стоит в ожидании перед мавзолеем Ленина...». И это, разумеется, маоцзэдуновский Китай, которому отдано сердце и о котором написана книга — в частности, о превосходстве китайской цивилизации перед всякой другой. Так что, чем далее читал я ее, тем острее и прилипчивее вставал вопрос: ПОЧЕМУ ЖЕ ЭТО ЕВРОПЕЙЦЫ ПРИПЛЫЛИ В КИТАЙ, а не китайцы — в Европу?.. По Клоду Руа выходило, что им-то как раз и должна была принадлежать инициатива, поскольку, в пику буржуазной Европе, всюду он жирно выделял ключевое слово — ЦИВИЛИЗАЦИЯ, и я вслед за ним трепетал тогда от благоговения перед прямо-таки непомерным количеством китайцев, которое вот-вот должно было, наконец, перейти в какое-то неслыханное качество: «Существование многих миллионов путешественник ощущает здесь столь же явно как ощущает пловец существование соленой воды, волн безбрежного океана. Жить в Китае — это значит окунуться в необъятный человеческий океан, широко разлившийся по лицу земли... Количество там — избыток человеческого богатства. В этой стране на каждом шагу физически ощущаешь поистине неисчерпаемый источник людских ресурсов. Однако это не подавляет... Эти толпы, рассыпанные природой повсюду с неслыханной щедростью, эти миллионы людей, по нелепому мнению европейца неотличимо похожих друг на друга, это непрестанное движение человеческих масс, — все это, повторяю, отнюдь не подавляет. Это масса, но никак не толпа. (Социалист-интеллектуал возводит излюбленное им понятие на еще более высокий пьедестал. — М. Т.). Она меньше всего безлика, меньше всего бесформенна... Во всем этом я обнаруживал единый стиль и единый аромат — стиль ВЫСШЕЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ».
Восторг француза, наконец, окунувшегося в цивилизацию, сам собой выводит его к философским обобщениям: «Жить в Китае — это значит окунуться в живую плазму, в океан ЦИВИЛИЗАЦИИ (здесь и ниже выделено опять же Клодом Руа — М. Т.). А величины, здесь означают величие духа». Вот он, наконец, наглядный переход количества в качество: «Образцовые дома для рабочих, которые строят на окраинах Шанхая, совсем не похожи на нагромождения замкнутых, законопаченных камер (на изолированные квартиры. — М. Т.), какие мы строим в (буржуазной) Европе. Помещения свободно сообщаются одно с другим, кухни и туалетные комнаты ОБЩИЕ. Китай отличается от Запада не тем, что у китайцев не существует понятия скромности, стыдливости, личного, а тем, что оно занимает ИНОЕ место, чем у нас. Точно так же и отношение одного члена общества к другому определяется не завистью, не страхом, не злобой и подозрением, а своего рода взаимной благожелательностью, объективной, полной терпимости. В Китае человек не является для человека чем-то внушающим недоверие и удивление; нет, человек — это нечто такое, что внушает ИНТЕРЕС».
А вот и сами труженики, для которых выстроены образцовые дома, способствующие возникновению ИНТЕРЕСА друг к дружке: «Это обступающее вас со всех сторон людское изобилие, которое на сотни ладов и в сотнях мест заменяет отсутствующие пока машины, — это изобилие высылает на каждый вокзал тысячи кули, переносящих корзины с углем, которые в Европе разгрузил бы всего один кран, это изобилие впрягает три тысячи человек в дорожный каток, который мог бы тащить единственный тягач...»
Тут уж как-то невольно запросится уточнение: а вдруг да не круглые три тысячи впряженных, не нули один за другим, а, скажем, 2999 человек? или 3001?.. Ну, может быть, хоть на единицу больше или меньше? Не пустяк ведь: разница на целую живую человеческую душу! Это ведь только она, а не некое усредненное математическое множество, способна проявить «величие духа»...
В математике «множество» — группа, рассматриваемая в качестве целого. Социалист, несмотря на весь свой восторг, только так и рассматривает китайцев: «В Китае самая высокая плотность населения. А отныне я знаю еще и то, что Китай — страна высших человеческих качеств. Мир спасут лучшие. И тем лучше, что их миллионы, миллиарды». В ходу одни лишь круглые цифры...
Кстати сказать, в Китае далеко не самая высокая плотность населения. Она составляет даже сейчас, примерно, чуть более ста человек на квадратный километр. Вдвое меньше, чем в Великобритании или в Германии, втрое, вчетверо меньше, чем в Бельгии, в Голландии, чем по соседству — в Японии, Южной Корее, на Тайване. Даже если отбросить все неудобья (а где их нет?) — горы, пустыни и прочее — все равно никакого сравнения, скажем, с Египтом, где зажатые пустынями на узенькой орошаемой Нилом полосе громоздятся тысячи и тысячи на каждом квадратном километре, или с Бангладеш, где даже в целом по стране действительно рекордная плотность населения — едва ли не на порядок выше, чем в Китае.
Но повернется ли язык сказать, что спасение мира придет именно отсюда?
Нет, что-то в Китае было такое, что заставляло надеяться и верить... Клод Руа был не одинок. Все-таки не просто страна — одна из многих. Действительно — цивилизация. Понятие это применимо, пожалуй, прежде всего, именно к Китаю — с его грандиозными историческими перипетиями, выпавшими в продолжение тысячелетий на долю единого народа все на одном и том же месте.
Сам по себе это целый мир — ПАКС СИНИКА.
А вот Америку так и не открыли!..
 
НУ, ПОТОМУ, НАВЕРНОЕ, ЧТО ТИХИЙ ОКЕАН ШИРЕ АТЛАНТИЧЕСКОГО, далеко было плыть? Потому еще, быть может, что океан — не корыто, где безразлично, откуда и куда плыть, где все направления равноценны? В океанах с прежним парусным оснащением (с прямыми парусами, а не косыми, позволяющими двигаться галсами, порой, чуть ли не против ветра) приходилось следовать господствующим ветрам и течениям. Так и шли с попутным ветром норманны — северным курсом и Колумб — тропическим. Так же, подгоняемый пассатом, Канарским, а затем Перуанским течением, обогнул Магеллан планету — с востока на запад.
Тогда как китайцам двигаться было — с запада на восток.
Может быть, в этом все дело — и вопроса не было и нет?..
Так нет же, у них-то как раз и были все козыри! К их услугам в более высоких широтах (по маршруту монаха-мореплавателя Урданеты в эпоху Великих географических открытий) — и мощное течение Куросио, следующее мимо Японии прямиком к берегам нынешней Канады, и господствующие здесь ветры. Путь этот — по пологой тихоокеанской дуге — кажется более длинным, прежде всего, тому, кто рассматривает земной шар в плоской проекции Меркатора, упуская из виду, что всякий путь по шару дугообразный, а не прямой.
Да еще здесь, в высоких широтах, оба Света, Старый и Новый, тянутся навстречу друг другу; так что при желании можно плыть едва ли не всюду в виду берега по левому борту: мимо Кореи и Японии, вдоль Курильской гряды и Камчатки...
Здесь вот, на широте Командоров, то есть куда ниже границы плавучих льдов, стоило бы, вероятно, решительно взять вправо, на восток, вдоль Алеутской гряды, от острова к острову, в прибрежья южной Аляски с ее весьма умеренным климатом и. далее «вниз» — к роскошным берегам нынешних Канады и Соединенных Штатов...
В отличие от норманнов (они же — викинги, русское наименование — варяги), которые с края европейского материка сиганули прямо в неизвестность, в открытый до полюса негостеприимный приполярный океан, в отличие от Колумба, перед которым тоже была водная пустыня, китайские мореходы могли бы двигаться постепенно, зимуя, может быть, в устьях рек, и поныне изобилующих рыбой, а главное, шаг за шагом, из поколения в поколение, колонизируя попутные земли, распространяясь вширь, как это свойственно большинству цивилизаций. Представить только — миссионеры великой Поднебесной империи, проповедующие, конфуцианство аборигенам солнечной Калифорнии, воздвигающие буддийские храмы и по-даосски наслаждающиеся ясным спокойствием этих пустынных некогда мест...
Но, может, попросту не на чем было плыть? У викингов их открытые стремительные, точно гоночные, суда с низкими бортами, увешенными щитами, и крутой лебединой грудью; у испанцев и португальцев — пузатые каравеллы с затейливой высокой кормой в пристроечках и балкончиках; у гордых бриттов, голландцев, французов — их трехмачтовые галеоны, пинасы, фрегаты, ощетинившиеся бортовыми орудиями...
Ну а китайцы, эта сухопутнейшая из цивилизаций?.. Читать специальные исследования на эту тему — китайское кораблестроение, судовождение, мореплавание — значит почувствовать что-то вроде морской болезни. Голова кругом от разноголосицы мнений. Современный китайский автор Чжан Сюань решительно утверждает: и кораблестроение, и судовождение, и мореплавание — все это уже у древних китайцев было в лучшем виде. Во всем решительный приоритет перед отсталой Европой. Паруса использовались в Китае более чем за тысячу лет до их применения на Западе. Во времена же викингов, за полтысячи лет до Колумба и Васко да Гамы, китайские морские суда были оснащены фантастической парусностью: двенадцатимачтовые корабли, уникальные по сей день. До полусотни и больше кают, до тысячи и более пассажиров. Многослойная обшивка бортов. Трюмы кораблей были разделены на отсеки, и при одной-двух пробоинах корабль сохранял плавучесть. Все же, на всякий случай, на палубе размещалось несколько шлюпок, сравнимых по габаритам с кораблями викингов. Китайцы, в отличие от последних, пользовались компасом, а также якорями, лотом. Был у них и какой-то хитрый поворотный механизм, позволявший во время встречного ветра придавать мачтам горизонтальное положение; тогда шли на веслах: до тридцати гребцов на каждом из двух десятков весел... Просто левиафаны какие-то!
И уже совсем не понятно: почему не открыли Америку?
Но не только китайский автор восхищен состоянием морского дела в Поднебесной. Вот что пишет советский историк В. Даркевич об эпохе, отстоящей на тысячу лет от викингов, за полторы тысячи лет до Великих географических открытий: «Из гаваней Омана, Сирафа, Басры выходили и легкие быстрые суда с пассажирами и «китайские» корабли для перевозки товаров. Последние обладали сложной парусностью и вызывали удивление своей величиной: они были так высоки, что для подъема на палубу служили лестницы около десяти футов длиной. Вместе с экипажем эти «Джонки» могли забрать 1500 человек. Внутри они имели около сотни кают, несколько магазинов и подобие базара с бакалейной лавкой, трактиром и палаткой брадобрея. Команда состояла из опытных моряков, водолазов и солдат для защиты от пиратов. Ныряли водолазы без масок, с открытыми глазами и, если во время плавания в корпусе судна обнаруживали течь, опускались под воду и залепляли пробоину воском».
Почему-то о том, что корабли — китайские, здесь упоминается в кавычках... Так чьи же они?
У другого историка, Я. Света, об этом гораздо определеннее: «Трудно перечислить самые разнообразные типы судов, которые в ту пору (в Ханьскую эпоху, на рубеже новой эры) строились в Китае. Любопытно, что появляются особые типы морских кораблей и при этом специально предназначенных для дальних плаваний, — так называемые ланчжоу и фа. Строятся крупные корабли — двух-, трех- и четырехпалубные (лу, фэйлу, цзюеши) и корабли-разведчики (чжихоу)... Позже, в Суйскую эпоху, то есть в конце VI и в начале VII века, созданы были новые типы пятипалубных боевых кораблей-гигантов. Они назывались «у'я» («пять клыков»), и их команда насчитывала 800 человек. Флот суйских императоров состоял из десятков тысяч боевых кораблей тина хуанлун («желтые драконы») и лунчжоу («суда-драконы»), каждый из которых имел на борту до сотни человек...»
И по нынешний масштабам, надо думать, флот великой державы.
Историк продолжает: «В развитии китайского навигационного искусства Сунская эпоха (X-XIII века) была временем огромных революционных сдвигов, сравнимых с тем переворотом в кораблевождении, который пережила Европа в XV веке и в начале XVI века» (в эпоху Великих географических открытий). Младенец делает свои первые самостоятельные шаги, держась за стену. Но вот изобретен компас и — «в XI веке китайские моряки оторвались от «стены» и смело вышли на открытые морские просторы... Применив компас в морском деле, китайцы опередили в навигационном искусстве все прочие народы мира. Только спустя столетие начали по примеру китайцев пользоваться компасом арабы и иранцы, а в Европе волшебная магнитная стрелка нашла признание лишь в XIII веке».
И все же именно европейцы открыли Америку и приплыли в Китай!
 
ВЕРОЯТНО, И ШЕРЛОК ХОЛМС УВЛЕКСЯ БЫ ЭТОЙ ЗАГАДКОЙ. Сведений о китайском мореплавании попадалось крайне мало, и при этом они еще и противоречили одно другому. Сообщения о судах-левиафанах и огромных флотах опровергались другими свидетельствами: «На реках и морях Восточной Азии до настоящего времени можно увидеть джонку, оформившуюся несколько тысячелетий назад, устройство, оборудование и использование которой с тех пор почти не изменилось. Джонка исполнялась в нескольких вариантах — от легкого судна для рыбной ловли и прибрежного плавания до большого четырехмачтового корабля, предназначенного для дальнего плавания и для перевозок: несколько сотен тонн груза и более ста пассажиров. Типичная китайская джонка имела очень полный корпус и высоко поднятые, с. характерными тупыми окончаниями нос и корму. Судя по внешнему виду и парусам, джонки, хотя и уступали современным им западным судам в управляемости, были, в общем, лучше оборудованы и приспособлены к дальним плаваниям».
Это уже, приходится признать, довольно скромная картина.
И к тому же, оказывается, за прошедшие тысячелетия ничего не изменилось, осталось, как было. Что за великий сон объял китайских корабелов и мореходов?.. Да и когда же началось их морехождение? «Начало строительства мореходных джонок в Китае одни авторы относят к I веку н. э., другие — к V веку или VII-IX векам».
Вот тут я впервые столкнулся с особенностью китайской цивилизации, для которой тысяча лет, казалось бы, ничего не значила. Когда же китайцы вышли в море: во времена ли викингов или еще при Юлии Цезаре? И что это за топтание на одном месте?..
«С какого именно времени стали строиться в Китае мореходные джонки, точно установить пока не удается, — пишет советский китаист В. Вельгус. — Существует не объясненная до сих пор «загадка» в истории торгового мореходства: если китайские авторы XII-XIII веков свидетельствуют, что в те времена китайские корабли ходили в Индию, если в XIII-XIV веках о том же свидетельствуют Марко Поло и арабский путешественник Ибн Баттута, то почему же после первой четверти XV века обрывается связь китайцев с Индией и в 1498 году, когда португальцы прибыли туда, было совершенно очевидно, что никакие китайские торговые суда не приходили туда».
Ну, чем не загадка исчезнувшей Атлантиды: была все же или не была?
Точно известно о плаваниях в Индию незадолго до Васко да Гамы китайского флотоводца Чжэн Хэ. Флотилии его, как и всё в Китае, были грандиозны: более шести десятков многопалубных кораблей, почти 30 тысяч моряков. В сравнении с такими масштабами предприятия Васко да Гамы, как и Колумба, и Магеллана, не говоря уже о викингах, выглядели просто игрушечными — как и сами их каравеллы (тем более скандинавские ладьи), которые, как говорилось, свободно поместились бы на палубах китайских «дредноутов», служили бы там чем-то вроде спасательных средств. Флотилии Чжэн Хэ сравнимы разве что с «Непобедимой Армадой», посланной испанским королем для завоевания Англии. Известен печальный исход этой затеи. Тогда как китайская армада семижды (!) ходила вплоть до берегов Аравии и Восточной Африки, всякий раз благополучно возвращаясь.
Это были удивительно счастливые плавания, как-то разом вдруг, прекратившиеся. Семижды подряд — и ни разу после того. «Мы посетили более тридцати стран», — писал в должностном отчете сам флотоводец Чжэн Хэ, — но нигде никакого следа. Что же это?..
Да и кто такой этот Чжэн Хэ? Евнух на императорской службе, фигура вроде бы обычная для старого Китая. Чжэн Хэ, как принято было в Китае, чтил своих предков; в эпитафии на могиле его отца указаны имена и деда, и прадеда...
Но что это? Отец и дед, судя по этой надписи, были хаджи — иначе говоря, паломниками в Мекку, мусульманами. Мусульманином, надо думать, был и сам флотоводец, невзирая на характерное китайское имя. Персом или арабом был, например, Пу Шоу-ген, владевший или командовавший, судя по всему, огромным флотом, осуществлявшим все заморские связи сунской, а затем и юаньской династий. Бунт мусульман порта Цюаньчжоу в 1368 году вдруг прерывает всю морскую торговлю Поднебесной. Вот и Марко Поло называет «морского министра» у богдыхана Ахмехом: не Ахмед ли?
Кстати, у Марко Поло говорится, откуда и куда шли корабли и где были построены, но не сказано, какой стране и кому принадлежали. Умысла в том нет, голова была занята мыслью о товарах. Поэт Саади, современник итальянского негоцианта, свидетельствует: «Я видел однажды арабского купца. Он имел сто пятьдесят вьючных верблюдов и сорок рабов и прислужников... И спросил я купца: «Куда же ты намерен отправиться?» Он ответил: «Персидскую пемзу хочу я в Китай повезти. Я слыхал, что там пемза в цене, а из Китая китайский фарфор я в Грецию повезу, а греческий шелк в Индию я переправлю, индийскую сталь — в Алеппо, стекло из Алеппо я повезу в Йемен, йеменские ткани в Персию повезу».
Торговые связи были не только обширны, но и достаточно надежны. Так что о транспортных средствах думалось во вторую очередь, а уж кому принадлежат они — это и вовсе не имело значения.
Итак, в сообщениях о «купцах из Китая», «китайских купцах», о «китайских кораблях», «кораблях из Китая» имелись в виду не сами жители Поднебесной, а кто-то другой, прежде всего мусульмане Среднего Востока. Корабли же действительно строились в Китае и китайцами и действительно пересекали моря и океаны, только ходили на них другие. Какое-то непонятное пренебрежение великой цивилизации, империи с береговой линией протяженностью в тысячи километров и незамерзающими портами, к одной из величайших областей человеческой деятельности — мореплаванию...
 
НУ И ЧТО? ДА МОЖНО ЛИ ТАК — СУДИТЬ О ВЕЛИКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ, об ее уровне, по одному этому фактору? Надо ли рассматривать так однобоко: открыли или не открыли Америку? Америку не открыли, зато выдумали порох задолго до ученого монаха Бертольда Шварца; придумали ракеты не только задолго до рождения отца нашей космонавтики Циолковского, но еще до основания самой Калуги. Тогда уже начиняли своим порохом свои ракеты, устраивая грандиознейшие фейерверки в честь своих императоров...
А настоящая бумага — из тряпья и древесины? А книгопечатание — задолго до Гуттенберга? А шелкоткачество? А фарфор?.. Грену тутового шелкопряда, как и секрет изготовления фарфора, европейцы просто выкрали из Китая. Это был самый настоящий промышленный шпионаж — задолго до промышленной и научно-технической революций XIX и XX веков.
И, наконец, компас. Это важнейшее изобретение, имевшее, как мы бы сейчас сказали, военное значение, попало в Европу через арабских купцов, которые переняли его у китайцев. Вот только тогда, с компасом, европейцы смогли уверенно направиться и на восток и на запад — открыть Америку и, так сказать, распечатать таинственную, укрытую от нескромных взоров Поднебесную империю.
Парадокс в том, что именно без этого китайского изобретения, без компаса, великие географические открытия не осуществились бы столь бурно и стремительно. Вклад китайцев поистине неизмерим. Хотя сами они почему-то Европу для себя так и не открыли.
Хотя, надо сказать, общая конфигурация материков благоприятствовала именно китайским мореходам. Их путь в Европу проходил бы поначалу в уютных, почти внутренних морях, вдоль благодатных оживленных, вполне цивилизованных земель Индокитая, Малайи, Индостана... Мореходство здесь уже было настолько развито, что в портовых кабачках бытовал анекдот о путнике, который всю жизнь переходил с корабля на корабль, так и не ступив на твердую землю. Всюду, до Момбасы и Занзибара, до зеленых холмов Африки, издревле оживленные морские пути, — тогда как европейским мореходам пришлось сразу же плыть вдоль адского берега Сахары, где, по морским поверьям, закипает море и от невыносимого жара тлеют корабельные снасти...
Европейцам предстояло, лишь заполучить компас, развеять легенды, преодолеть собственный страх, — а уж тогда только собраться и плыть. Да вот, успели же. И встретили китайцев даже не в Индии, на полдороге, а лишь в самом Китае, о котором внешнему миру было известно тогда меньше, чем о Черной Африке. Лишь в немногие порты дозволено было заходить иноземным судам, лишь в отдельных городах империи дозволено было жить иноземным купцам, да еще и в особых резервациях; общение с местным населением сведено было к минимуму. Любознательный путешественник мог лишь поражаться замкнутости китайцев, их настороженности и оглядчивости при встрече с иностранцем. Вскоре он убеждался, что любые расспросы, даже невиннейшие (как пройти по улице, что это за дом?..), в лучшем случае могли повлечь высылку из страны; бывало и худшее...
О цивилизованной империи, где есть уже и порох, и компас, и бумага, и развитые литература, искусства, философия, математика, наконец, прекрасные дороги и каналы, во внешнем мире ходят одни лишь легенды: «По реке, которая шире, чем Тигр около Басры, невозможно проплыть, если на кораблях есть железо, потому что эти (магнитные) горы обладают такой силой, что притянут судно к себе. Всадники проезжают там на неподкованных лошадях и берут седла, в которых нет железных частей, деревянные стремена и удила...»
Речь, по-видимому, о Янцзы в ее нижнем течении, в наиболее населенной части Китая; впечатление же, будто рассказ ведется о таинственных в ту пору истоках Нила или Конго...
Что же это за страна такая, отвернувшаяся от всего мира? что за цивилизация, оборотившаяся спиной к морю?..
Добро бы хоть по суше было какое-то движение... Сибирь, раскинувшаяся непосредственно за порогом Поднебесной, Сибирь, самим течением своих великих рек как бы приглашая путешествующих с юга, из пределов Китая, равная ему по площади малолюдная земля, резерв на ближайшую тысячу лет, — Сибирь так и не была открыта и освоена китайцами. Не парадокс ли, что русские, цивилизовавшиеся не в пример позже, не вытесняемые со своей просторной родины избытком населения, — иначе говоря, без такой уж схватившей за горло государственной необходимости да и самым неудобным путем, поперек русел многоводных рек, сумели-таки в одно-два столетия пройти всю Сибирь до обоих океанов, — тогда как Китай, имевший в запасе тысячелетия своей государственности, не решил этой задачи?..
Но, может быть, следует различать два различных типа цивилизаций: экстравертные и интровертные — с присущими им характерными реакциями? Экстраверт в психологии — экспансивный открытый субъект, жаждущий общения, душой обращенный вовне, тогда как противоположный ему интроверт замкнут, сосредоточен и как бы обращен взглядом в собственную душу. Ясно, что при прямом столкновении столь разных людей первый окажется в более выигрышном положении, во всяком случае, поначалу. Можно ли, исходя из этого, утверждать прогрессивность одного в сравнении с другим? Может, второй-то как раз мудрец и эрудит, тогда как торжествующий экстраверт — всего-то примитивный нахал? У Гоголя в «Невском проспекте» и выведены как раз в чистом виде эти человеческие типы, причем автор (и мы с ним) явно сочувствует интроверту Пискареву с его неудачливой любовью, иронизируя над поручиком экстравертом Пироговым, в конце концов, поделом высеченным пьяными петербургскими немцами...
Так надо ли взвешивать на колеблющихся весах величайшие цивилизации, в принципе противоположные одна другой? Не лучше ли просто суммировать их достижения, считая себя наследниками всей — разом — мировой истории?
 
«ЦИВИЛИЗАЦИЯ И ВЕЛИКИЕ ИСТОРИЧЕСКИЕ РЕКИ» — так назывался труд Льва Мечникова; брата знаменитого биолога, опубликованный в Париже в 1889 году. Географ по образованию. Лев Ильич рассматривал всемирную историю под своим углом зрения. Она представлялась ему разделенной на три глобальных периода: сперва цивилизация речная, затем — морская и, наконец, — океаническая. К первой Мечников относил древнейшие земледельческие государства, формировавшиеся преимущественно в долинах великих рек: Нила, Тигра и Евфрата, Инда и Ганга, Хуанхэ и Янцзы, Иравади, Меконга...
С финикийцами, пересекавшими во всех направлениях бассейн Средиземноморья, история вступила в свой морской период, в который Мечниковым включается вся классическая древность («одиссеи» греков, карфагенян, римлян) и Средние века (прибрежные плавания арабов и персов, которые считали Индийский океан замкнутым с юга, то есть морем) до эпохи Великих географических открытий. Они-то, наконец, вывели человечество на океанические просторы, и человеческая исто­рия отныне действительно становится всемирной, охватывающей весь земной шар, а цивилизация — глобальной.
Такая периодизация грешит односторонностью, как и всякая иная. Всемирно-исторический процесс слишком сложен (и случайности играют в нем не последнюю роль), чтобы его можно было раз и навсегда уложить в простенькую схему;
Размышлениям Льва Мечникова не откажешь все же в логике, если вспомнить неизменно расширяющиеся связи культур, народов и рас, их взаимопроникновения на пути к нынешнему информационному единству человечества. Человеку всегда были тесны предлагаемые ему жизнью обстоятельства, он непрестанно искушал судьбу в поисках новизны.
Мы-то по-школьному привыкли думать, что людей гонят в путь одни лишь низменные экономические обстоятельства: бескормица — вот и пускаются в путь со своими стадами пастушеские народы, теснят другие, т. е. — какие-то соседние, — и уже движение, чем-то похожее на геологическое, — великое переселение народов; недород — и земледелец бросает свою пашню, переселяется за моря, к черту на рога; мор — и бегут люди куда глаза глядят; война...
Словом, рыба — туда, где глубже, человек — туда, где лучше.
«И был голод в той земле. И сошел Аврам в Египет, пожить там, потому что усилился голод в земле той...» Тут мы еще как-то можем понять ветхозаветного героя, покинувшего свое изнуренное отечество ради лучшей доли, — хотя внутренне, душой, все-таки, конечно, не одобряем. Ну, перебейся как-то: родина все же...
То есть, необходимы какие-то чрезвычайные обстоятельства, чтобы так вот дезертировать из страны, которой обязан самим фактом своего рождения, где, можно сказать, не то, что сучки да пеньки — дырка в плетне и та родная. Генрих Гейне на чужбине, в Париже, тосковал по «навозным кучам» своего германского отечества...
Ну а в России, само собой, мы исстари воспитывались в убеждении, что ностальгия — худшая из хвороб, — и конечно, решительно не одобряем этого проныру Аврама, предпочетшего родине — чужбину.
Да и не впервые в своей жизни! Не человек, а какое-то перекати-поле: родился и вырос в Уре Халдейском, в болотистых малярийных низовьях Евфрата, женился; там; потом с отцом своим Фаррой, с молодой женой двинулся вверх по течению реки на чужбину — в Харран, разжился здесь; потом со «всем имением, которое приобрел, с пастухами своими» пустился на юго-запад, в Ханаан, нынешнюю Палестину; потом, как было сказано, отправился в Египет, гонимый голодом; переждав же лихолетье, вернулся обратно в Ханаан, «где прежде был шатер его между Вефилем и Гаем», где-то возле нынешнего Наблуса на правобережье Иордана; потом «жил в. земле Филистимской, как странник» и еще где-то... Словом, бог знает где. Какая-то, скажем мы, цыганская жизнь: вся на колесах.
Это так только говорится: на колесах. Шли пешком, гоня перед собой овец, ведя в поводу верблюдов, груженных до отказа вьюками. Кто-то — вероятно, сам Аврам, седобородый патриарх, жена его Сара, тоже немолодая уже по выходе из Харрана, кое-кто из домочадцев — трясся на осликах, подбирая босые ноги, чтобы не грести ими горячую пыль. Прибывая на место, ставили пестрые от заплаток шатры, полные блох, резали барана, разжигали костры...
Сезонные перекочевки бродячих пастухов? Но от Ура до Харрана, где схоронил Аврам отца своего Фарру, почти тысяча километров, оттуда же до Ханаана — тоже около того. Сквозь страны и народы, дальше и дальше... Что за неведомая сила гонит человека? Тут уже и не голод причиной. Господь является Авраму как раз тогда, когда вроде бы незачем покидать насиженное место, пускаться восвояси, куда глаза глядят: «И сказал Господь Авраму: пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего и иди в землю, которую Я укажу тебе... И пошел Аврам, как сказал ему Господь». Что за прихоть такая?
А вот древняя морская песнь полинезийцев, где слиты воедино ужас перед неизведанным и восторг, рвущийся из груди, — и никакой, насколько можно понять, исторической необходимости:
 
Рукоять моего рулевого весла рвется к действию,
Имя моего весла — Кауту-ки-те-ранги[2].
Оно ведет меня к туманному, неясному горизонту,
К горизонту, который расстилается перед нами,
К горизонту, который вечно убегает,
К горизонту, который вечно надвигается,
К горизонту, который внушает сомнения,
К горизонту, который вселяет ужас.
Это горизонт с неведомой силой,
Горизонт, за который никто еще не проникал.
Над нами — нависающие небеса, под нами — бушующее море,
Впереди — неизведанный путь...
По нему будет плыть наша ладья!
 
Прямо какая-то романтика дальних странствий...» Не это ли двигатель истории? Вот и советский историк С. Токарев лишь во вторую, если не в третью, очередь упоминает о низменных материальных причинах: «В истории заселения Полинезии могли быть случаи, когда пионерами освоения новых островов были наиболее слабые общинники, принужденные покинуть родину. Но считать эти случаи общим правилом нельзя. Судя по преданиям, на поиски новых земель отправлялись младшие сыновья вождей, различные недовольные элементы общества, воинственные и предприимчивые люди».
На другом краю земли точно так же «рвутся к действию» древние скандинавы и кельты:
 
Есть множество островов средь океана, от нас на запад,
Больше Ирландии вдвое каждый из них, или втрое...
Будут плыть мужи по светлому морю и пристанут к блистающему камню...
Лес дерев цветущих плодовых, среди них лоза виноградная,
Лес, не вянущий, без изъяна, с листьями цвета золота...
Велика равнина, много здесь мужей...
В прекрасную игру, самую радостную, они играют, вином опьяняясь,
Мужи и милые женщины под листвою, без греха, без преступления...
Греби усердно: недалеко уже до светлой страны.
 
Ну, прямо-таки Василий Андреевич Жуковский вперемежку с Александром Грином! Прямо-таки «блистающий мир» и «зов неизведанного»!
Что ж, тут-то, может быть, и кроется подлинная историческая неизбежность, — только понимаемая не материалистически-утилитарно, не узко, не приземлено, а во всю широту человеческой души? Только поэту, быть может, и дано по-настоящему почувствовать этот зов самой человеческой природы? Вот ведь какие высокие слова находит Данте, провожая Улисса-странника, чья ладья, пройдя Геркулесовы столпы, выбегает на солнечный океанический простор — как бы в совершенно новую эпоху всей мировой истории:
 
Тот малый срок, пока еще не спят
Земные чувства, — их остаток скудный
Отдайте постиженью новизны,
Чтоб — солнцу вслед — увидеть мир безлюдный!
Подумайте о том, чьи вы сыны:
Вы созданы не для животной доли,
Но к доблести и к знанью рождены!
 
В психологической науке сухо говорится об инстинкте познания — могущественном, судьбоносном. Странствия — самый простой и верный путь к постижению бытия; само оно, без усилий, проникает в тебя, как солнце и пыль на степной дороге, как солнце и соль — на морской. Странствия — вот первоначальное накопление знаний, которые человечество возьмет с собой в долгий исторический путь.
 
И НА ЭТОМ ИЗМЕНЧИВОМ, ПОДВИЖНОМ ФОНЕ китайцы как-то решительно выделяются среди прочих народов своей какой-то чугунной основательностью и незыблемостью, каким-то особенным, почти, фантастическим патриотизмом, если понимать под этим приверженность клочку земли, на котором родился. Да, и они тоже незаметно расселялись по белу свету, — но тут уж всегда по причинам чисто экономическим. Только предельная нищета, угроза голодной смерти могла вынудить китайца покинуть отчий кров. Причем он постоянно как бы оглядывался, точно привязанный веревочкой, и при первом же удобном случае стремился обратно, под отчий кров. Быть похороненным на родном кладбище, среди бесчисленных предков, на законтрактованном как бы у самой вечности месте — заветная мечта и загнанного шанхайского кули, и раздобревшего заимодавца-процентщика где-то в прежних британско-голландско-французских колониях Южных морей. Вероятно, это заботило и самого Мао Цзэ-дуна, пока он не рассчитывал еще на персональный мавзолей. В 1931 году, в начале гражданской войны в Китае, гоминдановцы решили жестоко наказать политкомиссара Мао, вырыть кости из могил его предков. Легенда, распространявшаяся маоистской пропагандой уже после победы коммунистов, утверждала, что кости, — где им и положено быть, в земле. Земляки вождя, боготворившие его, предъявили будто бы гоминдановцам какие-то другие останки — предков местного помещика, который, конечно же, не стоит сочувствия... Сам же Мао, не потерпев никакого ущерба, сохранил за собой место на кладбище в родной деревне Шаошан. Такова нетленная святость родины!
Я же родился в Бердичеве и на манер Генриха Гейне (пусть даже безо всяких на то прав) со всей решительностью отмечаю это обстоятельство, если после моей смерти семь городов — Хмельник, Сквира, Попельня; Погребище, Казатин, Шепетовка и Жмеринка — станут спорить о чести называться моей родиной. Бердичев на речке Гнилопяти (как другие в то время об Енисее-батюшке и красавице Ангаре с их гидрогигантами, я писал о ней в «Комсомольской правде») — моя «малая родина»; моя, — но не моих родителей: здесь они только встретились и дали мне жизнь. А если бы пришлось разбираться в более дальних предках, надо было бы, очевидно, следовать совершенно неведомыми мне путями куда-то через Польшу, надо думать, в. Срединную Европу, куда-то еще дальше — быть может, в Испанию, откуда как раз накануне плаваний Колумба и Магеллана они были изгнаны инквизицией; а может быть, путь пролег бы в обратном направлении — на юго-восток, в давно исчезнувшую Хазарию, еще дальше — в Вавилон царя Навуходоносора; но все пути сошлись бы, безусловно, в древнем Ханаане, а если проследовать еще дальше — в Уре Халдейском, давно погребенном под песком и щебнем у пересохшего русла Евфрата.
Словом, перекати-поле, как и большинство из нас, даже если говорить не об отдельных людях, а о целых, народах. Исследователю происхождения венгров Герману Вамбери пришлось в прошлом веке с берегов Дуная забираться даже в Центральную Азию...
Тогда как рядовой китаец посейчас может свободно углубиться в многотысячелетнее прошлое своего рода, просто снимая землю слой за слоем на своем огороде. Черепки, которые он нашел бы при этом, были бы осколками тех самых горшков, которые били его собственные предки, а попадающиеся человечьи кости оказались бы их бренными останками.
Так удивительно ли, что не китайцы открыли Европу, а наоборот: европейцы — Китай?
 
КОНЕЧНО, ЭТО НЕ БЫЛО В ПРЯМОМ СМЫСЛЕ ОТКРЫТИЕМ, подобно открытию Америки. Оба края грандиозного евразийского материка тысячелетиями были связаны караванными путями, в совокупности составлявшими Великий Шелковый путь. «Если двигаться прямым путем, то считают, что от Красного моря до Китая около 200 дневных переходов: через пустыню до Ирака — около двух месяцев, из Ирака до Балха (нынешний Афганистан) — около двух месяцев, от Бал-ха до границ ислама в стране Фергана — немногим более двадцати переходов, от Ферганы через страну карлуков (Семиречье) до домов Тагазгаза (Джунгария) — немногим более месяца, от Тагазгаза до моря, омывающего берега Китая, — около двух месяцев», — писал арабский географ начала XIV века Абу-ль-Фида.
Все это без проволочек и приключений, — но они неизбежны в дальней дороге. Да и кратчайшим путем — южным; тогда как другой, более удобный по ряду обстоятельств, огибал с севера Каспийское море, а затем и Балхаш, проходя далее Джунгарскими Воротами...
Оба пути, так или иначе, сливались в Центральной Азии, в преддверии Поднебесной. Здесь, почти у шлагбаума иной цивилизации, у ее западных пограничных застав, приходилось труднее всего. «Пески расстилаются на необозримое пространство; по прихоти ветра они то нагромождаются в одном месте, то вновь разметаются. Путники не находят там никаких следов человека, и многие из них сбиваются с пути, — сокрушается в своих «Записках» Сюань Цзан (середина VII века), буддист-пилигрим. — Поэтому странники отмечают дорогу, собирая в кучи кости животных. Там нигде нет ни воды, ни растительности и часто дуют жгучие ветры. Когда они поднимаются, люди и животные падают в изнеможении и заболевают. Временами слышится то пение и свист, то болезненные стоны, но если прислушаться к этим звукам, то сознание помутится, и потеряешь способность двигаться. Эти миражи — наваждение демонов».
Вот как прочно заперты были западные ворота Поднебесной... Южнее — высокогорный Тибет, к северу — пустыни Монголии, а за ними — холодная Сибирь, на востоке — сплошь морской берег.
Для араба Абу-ль-Фида Великий Шелковый путь начинался, само собой, от Красного моря. Но Арабистан, как и все восточное Средиземноморье, был лишь перевалочным этапом на этом Пути от Атлантики до Тихого океана. Предполагают даже, что именно далекий Китай способствовал загниванию и падению Римской империи, перекачивая себе — в обмен на тленные шелка — золото и прочие нетленные ценности, иначе говоря, валюту, обескровливая своего торгового партнера. Плиний, негодуя на распущенность римлян, подсчитал, что ежегодная утечка золота на Восток (в Китай и в Индию) составляет сто миллионов сестерций: «Так дорого платим мы за нашу роскошь и наших женщин».
Да как тут удержаться, если шелка были так хороши, что Овидий сравнивал с ними волосы своей возлюбленной. Правда, волос уже нет; поэт сетует на пристрастие женщины к косметике, из-за чего она, по-видимому, облысела:
 
Голову ты облила смесью из ядов сама!..
Сколько раз я говорил: «Перестань же ты волосы красить!»
Вот и не стало волос, нечего красить теперь.
Вспомни лишь! ничего не нашлось бы на свете прелестней!
Донизу бедер твоих пышно спускались они.
Право, так были тонки, что причесывать ты их боялась, —
Только китайцы одни пряжу подобную ткут.
 
Но при всем этом, похоже, ни один китаец не побывал в пределах Римской империи (хотя в самом Риме были даже черные пигмеи с берегов Конго), и только дважды фиксируется возможность вообще какого бы то ни было соприкосновения римлян с Поднебесной. «Около 166 г. н. э. в ханьской летописи сделана запись о том, что «посланцы государя Дацинь Аньдо через Жинань привезли из-за границы в дар ханьскому императору слоновую кость, рога носорога и изделия из черепашьих панцирей», — пишет современный китайский историк Чжан Сюань. — Дацинь — это Римская империя, Аньдо — вероятно, китайская транскрипция имени римского императора Марка Аврелия Антонина».
Сомнения вызывают уже сами дары предполагаемых римлян: не изделия римских ремесленников, а рога, бивни, панцири африканских либо индийских животных, которые и в самом Риме сочли бы экзотикой. Носорожьи рога, действительно, ценились в китайской медицине, но вряд ли знали об этом в Риме. Да и созвучие «Аньдо» лишь с натяжкой можно приблизить к наименованию династий Антонинов... Не были ли это ближневосточные перекупщики, присвоившие себе для солидности дипломатический статус?
Другой случай возможного соприкосновения римлян и китайцев еще более сомнителен.
В 36-м году до н. э. один из порученцев наместника Западного края (бассейн реки Тарим и озера Лобнор) Чэнь Тан самовольно, подделав императорский эдикт — поступок неслыханный! — предпринял глубокий рейд против гуннов, грабивших караваны на Великом Шелковом пути. Надо думать, доходы должностных лиц этого отдаленнейшего форпоста империи составлялись поборами с этих караванов, и бесчинства грабителей били по их собственному карману.
Так или иначе, подступив к Шиши, ставке гуннского шаньюя (князя) на реке Талас (против нынешнего Жиембета в южном Казахстане), китайцы столкнулись с сотней пехотинцев, выстроенных в линию с каждой стороны ворот и построенных в виде «рыбьей чешуи». Эта вот «рыбья чешуя», упомянутая в китайской «Истории раннего Хань», побудила современного западного историка Гомера г. Дебса предположить, что то был характерный античный боевой порядок, при котором щиты воинов перекрывают один другой, тогда как варвары дрались беспорядочной толпой. Название работы Дебса, насквозь предположительной, самое категорическое: «Военное соприкосновение между римлянами и китайцами в античное время».
Римская когорта в казахских (по-нынешнему) песках Муюнкум?.. Какая-то теоретическая возможность тут просматривается. 6 мая 53 года до н. э., то есть за 17 лет до описываемых событий, римская армия под командованием Марка Красса была уничтожена парфянами в северной Месопотамии близ древнего города Карры (который, по расположению в широкой излучине Евфрата, можно, вероятно, отождествить с ветхозаветным Xарраном, куда более древним).
Более десяти тысяч солдат Красса попали в плен — первый подобный случай в римской истории! Не исключено, что они отныне служили парфянам, составляя особые воинские подразделения, — потому-то и сохранили свое оружие, щиты, привычку к боевому порядку.
Одного этого предположения еще недостаточно. Следует допустить, что, воюя против гуннов на северных рубежах Парфии, они сдались очередному противнику или перебежали к нему — и очутились, таким образом, на краю света, на реке Талас...
Таков ход рассуждений вполне уважаемого историка. И все эти натяжки лишь подчеркивают фактически абсолютную обособленность друг от друга великих цивилизаций, несмотря на существовавшие между ними посреднические связи. О степени осведомленности Запада и Востока друг о друге можно судить вот по каким фактам. Китайцам далекая западная окраина мира (причем даже не Рим, а куда менее отдаленный от них нынешний Ближний Восток) представлялась утопической страной, обозначаемой на картах как «Великая Цинь». Жители ее по манерам, да и по внешности, совершеннейшие китайцы, но, в отличие от последних, все поголовно скромны и мудры, вследствие чего на дорогах Великой Цинь (в отличие от знакомых китайцам) ни за что не встретишь грабителя...
Добродетель утопических «великоциньцев» простиралась столь далеко, что государи сей мифической страны на старости лет добровольно отрекались от престола в пользу достойного преемника.
В свою очередь, крайний Восток даже в более поздние времена представлялся средневековой Европе в столь же радужном свете. Где-то там процветала держава добродетельнейшего «пресвитера Иоанна», разумеется, благочестивого христианина, ведшего свой род от одного из евангельских волхвов. Сильна была вера в это! Римские первосвященники и европейские государи раз за разом направляли послов на поиски утопического царства; послы обычно бесследно исчезали. На загадочного «христианнейшего владыку» сильно рассчитывали как на «второй фронт» против нашествия арабов, далее — монголов, а затем — Тимура, связывали с ним различные социальные иллюзии, — совершено так же, как утопическая «Великая Цинь» питала надежды китайских просветителей и философов.
Воистину, «там хорошо, где нас нет»!
 
НЕИЗМЕННЫМИ ПРИБЫВАЛИ В ЧУЖУЮ СТРАНУ, следуя долгими караванными путями, лишь материальные изделия. Идеи же в устной передаче настолько трансформировались, скитаясь от народа к народу, из одного языка в другой, что если и прибывали «по назначению», то совершенно неузнаваемыми. Даже при непосредственном переводе книг на язык иной цивилизации происходит то же самое (и об этом стоит помнить аматорам «межпланетных контактов»). Гете сказал: «Чтобы понять язык поэта, надо отправиться в страну поэта», — имелись в виду лишь соседние европейские страны.
А если бы их разделяли пространства, измеряемые эпохами?!.
Фразу эту, парадоксальную на первый взгляд, нетрудно понять, если представить две ракеты, выпущенные одновременно из одной точки и даже, в общем, в одну сторону, — но по сильно расходящимся траекториям. В конце концов, они удалятся друг от друга дальше, чем от исходной точки — своего общего прошлого; при этом, согласно теории относительности, нелепо говорить об одновременности происходящих на них процессов.
Надпись, вырезанная на каменной стеле, в Чанъане, столице Танских императоров: «В то время как светлейший император Тайцзун во славе и блеске начал свое счастливое царствование, просвещая свой народ и мудро управляя им, в царстве Великая Цинь жил человек высокой добродетели по имени Олопен; прорицая по светлым облакам, он принес сюда священные рукописи и, наблюдая за гармонией ветров, преодолел трудности и опасности. В девятый год Чжэи-гуань Олопен прибыл в Чанъань. Император послал встретить и сопровождать гостя. Его рукописи были переведены в библиотеке. После того как в частных покоях учения эти были проверены, император признал их справедливыми и истинными и приказал проповедовать их и распространять».
Девятый год Чжэн-гуань — 636 год н. э., Великая Цинь, как мы знаем, восточное Средиземноморье, возможно — Палестина, Олопен — христианский миссионер, прибывший с христианскими текстами, надо думать, со Священным писанием, встреченным, как можно видеть, чрезвычайно покровительственно. Не оно ли вот —родство сердец и душ, не подвластное ни времени, ни расстояниям?
О том, что только что в сердце Аравии возникла новая мировая религия, распространяющаяся, как степной пожар, Олопен наверняка знает; оттого-то его миссия приобретает чрезвычайное значение.
Но то ли, что принес он, было распространено и проповедано? Во время своего путешествия по Китаю уже в начале нашего века русский китаист, будущий академик В. Алексеев попадает в Кайфыне в христианский храм и записывает в дневнике: «В китайском языке так и не нашлось слов: религия, святой, угодник, молитвенник, богородица, непорочное зачатие и всего ассортимента христианства, которое, проникнув в Китай, так и не решило до сих пор, как же, в конце-то концов, по-китайски будет бог. До сих пор поэтому один китайский перевод Библии не похож на другой».
По поводу изображения богородицы, кормящей грудью младенца Христа, автор дневника замечает: «Здесь над китайцем учинено невероятное насилие: девица с незаконным ребенком — для него вещь только скандальная и нигде в его истории не восхваляемая».
Но может быть, китайцам ближе иудаизм, этот замковый камень в арке религий Запада и Востока? На месте кайфынской синагоги, основанной в XI веке, В. Алексеев находит только лужи и пустырь. Он записывает: «Иудейство прошло в Китае бесследно, если не считать исторических памятников... Китай — единственная страна, где иудейство никогда не объединялось и не было обособляемо, где не было еврейских погромов и где иудейская нация была целиком поглощена китайской... Еврейские семейства в Кайфыне совершенно окитаились... Они не исповедуют ни своей религии, ни китайской. Скептики и атеисты».
Какое-то сказочное Зазеркалье!.. Современный английский писатель, Нобелевский лауреат Уильям Голдинг в своей повести «Чрезвычайный посол» предлагает вам ситуацию, теоретически почти столь же возможную, как в столкновение римлян с китайцами в песках Муюнкум. Некий Фанокл, доморощенный гений, является к римскому императору со своими тремя изобретениями, каждое из которых способно перевернуть мир. Паровой двигатель[3] и порох тут же при испытаниях губят уйму народа, а уж о третьем изобретении — книгопечатании — интеллигентный император (Марк Аврелий?) и слышать не хочет, представив, сколько лжи и глупости могло бы тиражироваться бессчетно. Он тут же высылает изобретателя в почетную ссылку на другой край земли — в Китай в качестве Чрезвычайного посла. Дело происходит во втором веке н. э., примерно во времена Антонинов и предполагаемого историками действительного римского посольства в загадочную Поднебесную...
Фанокл, надо думать, удаляется туда со своими ужасными изобретениями, так что на этом краю земли, на Западе, «нормальный ход истории» не нарушен. Самое поразительное, однако, то, что не ускоряется он и на противоположном краю, где, как мы знаем, действительно были сделаны величайшие изобретения. Подумать только. Запад на 11 столетий отставал от Китая в использовании парусов, на 10 — в принципах морского конструирования, на 11 столетий — в изобретении магнитного компаса и на 2 — в применении его в мореплавании; до изобретения огнестрельного оружия китайцы опережали на 13 столетий Запад в применении арбалета, но и в применении пороха в военном деле шли с опережением в 4 столетия; это они, как тоже уже говорилось, использовали бумагу за тысячу лет до ее появления в Европе, более чем за полтысячи лет до немца Гуттенберга отпечатали с деревянных клише первую в мире книгу («Цзинь ган цзин», буддийскую сутру, ныне хранящуюся в Британском музее) и стали печатать наборным шрифтов за 400 лет до его применения на Западе...
Список китайских приоритетов, заимствованных Европой и приведенных кембриджским профессором Джозефом Нидхэмом в книге «Наука и цивилизация в Китае», можно продолжить. Как и мы здесь, профессор особо выделяет изобретение компаса, без которого европейцам попросту не добраться бы до далекого Китая. И вот он — финал: подданные Поднебесной, пребывающие в полной невинности относительно мировых дел, совершенно ошарашены, вдруг встретив прямо у себя на пороге доселе неведомых бледнолицых и «желтоглазых» (так в хрониках) варваров.
«Ах, какой пассаж!.. Какой реприманд неожиданный!» (Гоголь).
 


1] Тристрам Шенди, герой знаменитого романа Стерна, был зачат «не без содействия» настенных часов.
[2] Имя собственное — знак признательности веслу.
[3] Незадолго до упоминаемой эпохи греческий ученый Герон Александрийский изобрел двигатель с реактивным вращением от струн пара.




  Глава IV. Учитель Кун и законодатель Клисфен
 
 

         ПОКА ЧТО ПЕРЕД НАМИ ВСЕГО ЛИШЬ ПРЕЖНЕЕ УСЛОВИЕ задачи со многими неизвестными, хоть мы невзначай и заглянули в ответ. Да, мы и прежде знали, что не китайцы открыли Америку! Для нас важнее понять: ПОЧЕМУ? Мы предчувствуем, что, решая этот вопрос, коснемся самых сокровенных механизмов истории — как Фрейд, исследуя душевные отклонения, коснулся интимнейших сторон психики;
     Отметим вначале, что само понятие истории всегда было историческим, то есть эволюционировало вместе с человеческой мыслью. Еще в прошлом веке история была, по преимуществу, повествовательной, была лишь цепью событий — царствований, войн, биографических сведений — и рассматривалась обычно как литературный жанр. И хотя в жанре этом творили великие мыслители, из прошлого все же выковыривались главным образом «изюминки»: нравоучительные факты, героические характеры или, напротив, примеры чрезвычайной низости, жестокости, вероломства, также могущие послужить целям предостережения и назидания.

     «Термин «философия истории» изобрел в XVIII веке Вольтер, который понимал под ним всего лишь критическую, или научную, историю, тот способ исторического мышления, когда историк самостоятельно судит о предмете, вместо того чтобы повторять истории, вычитанные из старинных книг. Этим же термином пользовались Гегель и другие авторы в конце XVIII века, но они придали ему другой смысл; у них он означал просто всеобщую, или всемирную, историю. Третье значение данного термина можно найти у некоторых позитивистов XIX века: для них философия истории означала открытие общих законов, управляющих ходом событий, о которых обязана рассказать история» (Р. Дж. Коллингвуд. Идея истории).

     Позитивисты увлеклись поначалу лишь установлением самих исторических фактов, их набором, но затем и углублением позитивного знания, поскольку, исследуя факты, так сказать на поверхности; невольно прикасаешься и к нижележащему пласту, если даже никаких прямых сведений о нем нет. Так, немецкий античник Теодор Моммзен, статистически обрабатывая надписи на могилах римских легионеров, смог установить, где набирались данные легионы; тогда как, зная родину солдата и место его погребения, можно косвенно судить и о внутриполитической ситуации в те или иные моменты римской истории: оставляли мобилизованного служить на родине или отсылали за тридевять земель даже без очевидной военной необходимости, лишь бы подальше... Не обнажаются ли тут подспудные, не зафиксированные документально, отношения между властью и подданными, Римом и имперскими территориями?..

     Но и это тоже «всего лишь» факт, пусть и выявленный в результате научного анализа. Тогда как «выявление фактов ради них самих не может никого удовлетворить; оправданием этих открытий должно служить что-то иное, лежащее вне самих фактов, но что может и должно быть сделано на основе фактов, добытых таким образом» (Коллингвуд...). Исследователи пытливо искали и ищут некие устойчивые координаты в «историческом пространстве», которые бы с относительной надежностью указывали место в нем всякому значительному феномену, выводили бы его из сферы случайностей (в которой науке, строго говоря, нечего делать) в сферу закономерностей, подтверждаемых экспериментом (как мы покажем вскоре) в той степени, в какой допускает сама история.

     Как же рассматривала китайский феномен прежняя историческая наука? Прежде всего, по-всякому, в зависимости от общественных веяний. Еще в эпоху Просвещения появился удобный миф о неполноценности желтой расы. Миф этот опирался на обычное свойство всякого обывательского сознания (в самом Китае, кстати сказать, тоже): достоинства отдельных представителей своей нации (расы) оно приписывает всей нации, тогда как недостатки отдельных представителей другого народа распространяет на весь этот народ — чужой.
     Чужой образ жизни всегда кажется несколько нелепым. К этому приплюсовываются еще и некоторые «физиономические» соображения. Еще недавно всерьез принималось невесть откуда взявшееся утверждение, будто развитие костной спинки носа (горбоносость) непосредственно связано с развитием лобной доли черепа и значит! — с интеллектом. В пример приводился обычно Шиллер, для курносого Сократа искали какие-то «веские оправдания».

     «Неполноценность желтых» муссировалась вплоть до момента, когда принялись говорить о «желтой опасности»: Япония вдруг вышла на мировую арену. Небольшой рост, а также чересчур наглядная (по европейским понятиям) вежливость японцев с неизменно подобострастной (по мнению европейцев) улыбкой, предписанной ритуалом, также долго служили притчей во языцех: достаточно прочесть повесть Куприна «Штабс-капитан Рыбников», вспомнить советские фильмы 30-х годов, где японцев — шпионов и не уступающих им в коварстве коммерсантов — играл актер Свердлин (Лев Наумович, еврей), хищно скаливший зубы...
     Японский феномен в свою очередь потребовал объяснения — и очень скоро страну эту стали называть «Тихоокеанской Британией», учитывая ее островное положение и как бы повышая статус самих японцев; гитлеровская пропаганда величала своих союзников во второй мировой войне «желтыми арийцами»... Историки же, исследуя японский феодализм, принялись сопоставлять его с классическим европейским, самураев — с рыцарями; а уж в рыцаре неизменно подчеркивались исторически перспективные человеческие качества - как бы внеисторические честь и мораль.

     В любом случае одно представлялось незыблемым и бесспорным: «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут, пока не предстанут Небо с Землей на страшный Господень Суд...» И Китай ценился как классическое подтверждение этой киплинговской формулы. Полуколониальное прозябание величайшей страны как бы наглядно свидетельствовало в пользу европейской цивилизации; а так как она шагнула за океаны и утвердилась на других континентах, ее стали называть более общо — христианской цивилизацией. И это определение как бы содержало в себе историческую подоплеку торжества европейской культуры — христианской в своей основе.
     Так не христианство ли - ввиду его универсальности как мировой религии и специфической морали - явилось важнейшим двигателем мировой истории?

     ВОЗМОЖЕН ЛИ ЭКСПЕРИМЕНТ В ИСТОРИИ? Могут сказать, что в истории экспериментировали все, кому не лень; что любое действие личности, которую позднее (а порой и при жизни) назовут исторической, можно рассматривать как эксперимент, и, таким образом, вся мировая история из одних экспериментов и состоит...
     Случалось и осознанное экспериментаторство. Платон специально наведывался к сицилийским тиранам Дионисиям (к отцу, а затем к сыну), предлагая осуществить свой проект идеального государства; вспомним, разумеется, и то, как философ при этом едва не угодил в рабство... Вспомним и других экспериментаторов, как кажется, более удачливых — и прежде других Ленина, не доверившегося кому-то, но, засучив рукава, круто взявшегося за дело — и убедившегося, что выходит как-то не так, как задумывалось после вдохновенного прочтения «Четвертого сна Веры Павловны» из романа Чернышевского «Что делать?». «Все мы черпали из него и нравственную силу, и веру в лучшее будущее», — писал Георгий Валентинович Плеханов, бывший при Ленине, как бы ниспосланным для спасения пролетариата, кем-то вроде Иоанна Предтечи; он же, Плеханов, подытоживая результаты революционного эксперимента 1905 года, (этой, по Ленину, «генеральной репетиции Октября»), удрученно констатировал: «Не надо было браться за оружие»...

     Любопытно, понял ли сей «Иоанн Предтеча», что экспериментатор в истории — субъект, всегда ангажированный временем и обстоятельствами? Он, этот субъект истории, идет, как бы держа перед собой зеркало, видя не дорогу, а лишь ее отражение, — и непременно приходит к непредвиденному итогу. В отличие от научного экспериментатора, он не доверяет объективному естественному ходу вещей: он не наблюдает, а действует. И, во всяком случае, он - лицо заинтересованное; у него на все готовый ответ, ему кажется, будто он все знает заранее.
     Тогда как историософ, изучающий замысловатые соотношения бытия и сознания, всматриваясь в прошлое, вычленяет некоторую фабулу со своей завязкой, кульминацией и развязкой, характерную своей определенностью, относительной изолированностью и завершенностью; и непременно отыскивает другую, параллельную историческую фабулу — для сравнения и объективной оценки. Ну, не завязка ли, скажем, прорубленное Петром Великим «окно в Европу»? не развязка ли данной ситуации большевистский переворот и «погружение во тьму»?..
     Только какое же параллельное действие взять для сравнения?

     Завязкой «китайской фабулы» было, как мы убедимся впоследствии, возникновение своеобразного этико-философского учения — конфуцианства. Китайский иероглиф «цзяо» переводится и как «учение» и как «религия», чем подчеркнуто принципиальное отсутствие, в данном случае, разницы между этими понятиями; хотя в конфуцианстве, ставшем на тысячелетия государственной идеологией, нет никаких мистических откровений, и сам Конфуций советовал: «Чти богов, но держись от них в отдалении». Под флагом конфуцианства порой даже объявлялась война религиозным культам, то есть непосредственно вере в богов.

     Да и сам Конфуций был вполне земным, человеком, и мы вполне достоверно знаем основные этапы его жизни. Известно место его погребения, существует мавзолей Конфуция. Так что заря конфуцианства ничуть не отмечена мистическим вмешательством извне, видениями и пророчествами, как это случилось с иудаизмом, буддизмом или христианством. В 551 году до н. э. в благонравной и добродетельной чиновничьей семье Кун, глава которой достиг уже своего семидесятилетия, родился мальчик, которого назвали Цю. Его прилежание в учебе было выше всяких похвал. Позднее он почувствует призвание учить других; его назовут Кун-цзы — учитель Кун, в нашем произношении — Конфуций.
     Вот как сам он описывает свой духовный путь: «В пятнадцать лет я обратил помыслы к учебе. В тридцать лет я обрел самостоятельность. В сорок лет я освободился от сомнений. В пятьдесят лет я познал волю Неба. В шестьдесят лет научился отличать правду от неправды. В семьдесят лет я стал следовать желаниям моего сердца и не нарушал ритуала».
     Вероятно, это было сказано в преддверии смерти: Конфуций прожил 72 года и скончался в родном городе Цюйфу, столице княжества Лу. «Если утром познаешь правильный путь, вечером можно умереть» (Конфуций).

     Начало китайской истории, как и всюду, озарено мифическим «золотым веком», когда народ трудился безо всякого принуждения, вознаграждаясь самой своей верностью «совершенномудрым» правителям; они же в свою очередь правили «спустя рукава», что в понимании китайца лишено иронии и означает, собственно, только то, что и пальцем незачем шевельнуть: все идет естественным путем, порядок складывается сам собой.
     С течением времени, однако, все изменилось. «Когда власть деятельна, народ несчастен», — с горечью констатирует Конфуций. Сравнивая «железный век», в каком, по его понятиям, ему довелось жить, с блаженными временами «совершенномудрых», правивших «спустя рукава», Конфуций решительно склоняется к древности: «Я толкую, но не создаю... Учение мое ни что иное, как учение, преподанное и оставленное нам мудрыми... Я верую в древность и люблю ее...»
     Китаю отныне предстояло жить, как бы оборотясь назад, спиной к будущему. И путь при этом, по представлению Конфуция, был прям и ясен: «Династия Инь унаследовала ритуал династии Ся; то, что она отбросила, и то, что она добавила, — известно. Династия Чжоу унаследовала ритуал династии Инь; то, что она отбросила, и то, что она добавила, — известно. Поэтому можно знать, что будет при преемниках династии Чжоу, хоть бы и сменили друг друга сто поколений».

     Вот и вся конфуцианская философия истории; и помыслить нельзя, чтобы какая-либо случайность вторглась в размеренный распорядок. Ценится не индивидуальность, тем паче уникальность, а заведомая заурядность. «Во всем середина — вот в чем суть добродетели». Принцип этот составлял сердцевину учения, да и самой жизни Конфуция. Он не пророк, не чудотворец, не наместник бога на земле и уж, конечно, не Сын Божий — как Иисус; добровольно уступает он первенство государю Поднебесной империи. Какому? Любому. Ныне правящему. Бесстрастное Небо равно распростерто надо всеми. Государь представляет его на земле, и пред ним все равны: никто не выделен и не отмечен ничем, кроме благоволения государя. Безмолвное служение ему и есть служение божественному Небу.

     Пока можно было править «спустя рукава», пока отношения между властью немногих и повиновением остальных не осознавалось ни теми, ни другими, не требовалось обоснования такому положению вещей. Оно выглядело естественным, определенным самой природой. Так оно, собственно, и было: род объединяли кровные узы, и вождь был, прежде всего, главой семейной общины...
     Обоснование существующим основам принимаются искать тогда, когда основы эти поколеблены или, во всяком случае, подвергаются сомнению. Возникает идеология, причем самая примитивная попросту объявляет божественной существующую власть. Конфуций обращается уже не к слепой вере, но к логике и разуму подданного империи. Его размышления 25 веков назад, в общем, совпадают с выводами современного поэта:

     Времена не выбирают —
     В них живут и умирают. (А. Кушнер)

     Все эти неожиданные сопоставления помогают понять, что рассуждения древнего философа были далеко не примитивными, и выводы совпадали с известной гегелевской формулой, гласящей, что все действительное — разумно. Потому, что выбирать, собственно, было не из чего. Вывод этот тем более справедлив для Китая, не соприкасавшегося на протяжении тысячелетий с культурой, хоть сколь-нибудь соразмерной его собственной. Китаец видел на востоке безбрежный океан, а на западе, севере и юге — пустыни, горы, степи и джунгли, населенные варварскими племенами. Индия с её цивилизацией — за неприступной стеной Гималаев. Подданный Поднебесной империи, как убого он бы ни жил, чувствовал себя «культурным сюзереном» по отношению к своим соседям, прозябавшим в дикости и невежестве. И, не имея иного примера, должен был, подобно вольтеровскому Кандиду, признать, что живет в лучшем из миров. Так что и через полторы тысячи лет после смерти философа, в эпоху династии Сун, неоконфуцианцы по-прежнему настаивали на желательности незыблемого порядка вещей: «Играть с явлениями мира — значит погубить себя»...
     «Идеология — система политических, правовых, нравственных, религиозных, эстетических и философских взглядов и идей, в которых осознаются и оцениваются отношения людей к действительности» (Советский энциклопедический словарь, 1981 г.).

     Если принять это определение, то Конфуция можно признать первым идеологом в мировой истории. Его рационалистическое учение не имеет ничего общего ни с абстрактной философией, ни с законодательными установлениями, ни с религиозно-экстатической проповедью, ни (с другой стороны) с попыткой научного объяснения мира. Суть конфуцианства в том, что часть, само собой, служит целому, человек — государству, так что он ни в коем случае не может рассматриваться сам по себе, вне такого служения. Тогда только все пребудет в благополучии, и человек как часть целого — тоже.
     «Мое учение пронизано одной идеей», — говорит Конфуций. А его любимый ученик Цзэн-цзы разъясняет: «Основные принципы учителя — преданность (государю) и забота (о людях), больше ничего».

     Все это и гуманно, и теоретически устраивает обе стороны — как власть, так и подданных. Вместе с тем это уже настолько высокий уровень исторического самосознания, что — в условиях естественной этногеографической, а затем и искусственной изоляции — его хватило Китаю на целые тысячелетия. Усвоенный стереотип мышления сформировал облик всей цивилизации.
     Спору нет, общественное бытие определяет сознание людей. Но формула эта далеко не так однозначна и проста, как кажется. Бытие само по себе немыслимо без сознания, иначе оно было бы не общественным, а зоологическим, стадным. Мышление — какое ни на есть — непременный атрибут человеческого бытия. И, в свою очередь, творит его. «Общественное бытие определяет сознание» — всмотритесь, как поневоле уже лингвистически двойственна эта известнейшая формулировка...

     Конфуцианская духовная установка пронизала все поры китайского общества. Фиксировано сознание — фиксировано и бытие. Даже Синьхайская революция 1911-1913 годов, свергнувшая монархию, сохранила ритуал чествования духа Конфуция. В сотнях храмов не реже, чем дважды в год — весной и осенью, по-прежнему возглашалось при звуках музыки (Конфуций был ценитель ее), при торжественном сожжении текста молитвы, обращенной к мудрецу (дым при этом возносился к вечному и бесстрастному Небу):
     — О, Конфуций! Ты велик, о, совершеннейший мудрец! Добродетель твоя беспредельна, учение твое совершенно. Среди смертных не было равных тебе! Твои изречения и узаконения со славой признаются. О, Конфуций, Конфуций! Как велик Конфуций!
     Сам Председатель Мао отзывался о себе в традиционно конфуцианском духе: он-де всего лишь «одинокий монах, бредущий под дырявым зонтиком»...

     РЕЛИГИИ СВОЙСТВЕННО ВЫСТУПАТЬ В ОБЛИЧЬЕ МОРАЛИ; здесь мораль выступила в форме религии.
     Конфуцианских добродетелей ровно пять. Как пять пальцев на руке, как пять органов чувств... Цифровая символика подчеркивает значение этих добродетелей; доскональное их знание — обозначаемое иероглифом «чжи» — необходимо каждому.
     Конфуций за всеобщую грамотность, за то, чтобы всем было доступно его учение. Прибыв в княжество Вэй, он удивился: «Как много народа!» «Народа много, — был почтительный ответ. — Что следовало бы ему пожелать?» «Дать всем достаток». «Если придет достаток, что надо еще сделать?» «Дать всем образование».
     Некоторые толкования включают «чжи» в каноническую пятерку, уплотняя ее при этом как-то так, чтобы вышло все-таки лишь пять добродетелей. Магия канона. Человеческая жизнь расчислена вдоль и поперек. Добродетели-параграфы составляют суть бытия. Все индивидуальное отметается; никакие случайности не должны поколебать канон. Добродетели абсолютны и на первый взгляд таковыми и выглядят. Кто станет возражать, например, против человеколюбия? А это первый из конфуцианских принципов — жэнь.

     Иероглиф жэнь складывается из следующих смысловых элементов: «человек» и цифра два. Человеческое в индивиде проявляется лишь в общении с другими людьми; это, по мнению Конфуция, и есть человеколюбие.
     Увы, оно доступно не каждому. «Есть благородные мужи, не обладающие человеколюбием, но нет ничтожных людей, которые обладали бы человеколюбием» (Конфуций). По-видимому, философ здесь пытался выгородить тех государей, которых никак нельзя было заподозрить в наличии этого качества.
     «Конфуций назвал всех людей «посередь четырех морей», т. е. все человечество, братьями, а «человеческое начало» (жэнь) в каждом человеке определил как «любовь к людям»... В этом плане был создан тезис о любви к человеку, с разной степенью силы провозглашенный и буддизмом, и христианством, и конфуцианством» (Н. Конрад. Запад и Восток).
     Все для людского блага, — возразишь ли тут!.. Обычные житейские свойства, над которыми прежде как-то не задумывались, — доброта, взаимовыручка, сочувствие, благожелательность — сразу же облекались в форму всеобщего неукоснительного императива...

     Следование добродетели отныне лишено добровольности; это — долг. А долг, по Конфуцию, это второй из пяти принципов, обозначаемый иероглифом И. Никто не смеет уклоняться от своего долга. Сам государь обязан исполнять долг — служить народу, управляя им согласно законам. Он должен постоянно обновлять в памяти все предписания. «По законам цинского двора император ежедневно, как бы он ни спешил, должен был прочесть страницу из (конфуцианских) «Наставлений предков» (они всегда находились в спальне императора).
     Так писал в своих воспоминаниях последний император Китая Пу И, на коронации которого в 1908 году присутствовал, как уже упоминалось, Шерлок Холмс. (Воспоминания свергнутый император принялся писать в 1960 году, когда стал работать садовником в Пекинском ботаническом саду, и озаглавил их — «Первая половина моей жизни». Вторая половина, впрочем, была у него недолгой: в октябре 1967 года агентство «Синьхуа» лаконично сообщило о его смерти).

     Словом, прав был Ганс Христиан Андерсен, начавший свою сказку «Соловей» так: «В Китае все жители — китайцы, и сам император — китаец». Государь обязан служить народу, долг (И) народа — служить своему государю. Высшая честь — отдать за него жизнь. Солдатам предписывалось стоять насмерть, военачальникам — сражаться до последнего солдата. Ни при каких обстоятельствах не сдаваться в плен. Самой своей смертью ты обязан устрашить врага, погибая — быть полезным вдвойне. «Каждый, прежде чем упасть, делает шаг вперед» — впервые об этом было сказано в Китае....
     Даже в момент кончины надлежало соблюдать благопристойность, быть наглядным примером живым. Это важнейший, центральный из пяти принципов — ли: соблюдение ритуала, символизировавшего императивную мораль, в любых обстоятельствах. Осужденный, сохраняя достоинство, «не теряя лица», кладет голову на плаху. Ему дозволено предварительно, в осуществление принципа ли (хотя бы он был даже осужден за нарушение принципа жэнь: насиловал, убивал, грабил), спеть что-нибудь патриотическое. Толпа при этом шумно одобряла его. А если еще и отрубленная голова сохраняла пристойную улыбку, ликованию не было предела.

     Трудно сказать, насколько все это соблюдалось. Лу Синь в нашем веке уже иронизирует над этим. Жалкий, забитый персонаж его знаменитой «Подлинной истории А-Кью», само имя которого звучит пренебрежительно — как Васька, Петька, Ванька, собрался было запеть, когда его казнят по недоразумению, «хотел уже взмахнуть героически рукой, но вспомнил, что руки связаны, и не запел». Утешает же он себя пародийно конфуцианским рассуждением, «что в этом мире у человека, вероятно, бывают и такие минуты, когда ему отсекают голову». «Спасите!» — хотел было крикнуть он, объяснить, что казнят его по ошибке, — но не сделал этого. Что может быть хуже, чем потерять лицо! «Умереть — невелико событие, лицо утратить — огромное!»
     Бесспорно, даже безграмотный А-Кью знал эту конфуцианскую истину, изреченную за 25 веков до его рождения. Он, так сказать, всосал ее с молоком матери...
     Диу мяньцзы — «потерять лицо», — бывает ли хуже!.. Регентша при последнем императоре сластолюбивая Цы Си, забеременев от фаворита, велела лечить себя от дизентерии; репутация была спасена, ребенка же с мамками выслали из столицы. По дворцу разнесся слух, что Цы Си наконец «перестала страдать животом».

     Благопристойность, благонамеренность, благочиние, благообразие... Не только на людях, но и наедине с собой. «Благопристойность предписывает: все, что не соответствует ли, — не смотреть; все, что не соответствует ли, — не слушать; все, что не соответствует ли, — не говорить; все, что не соответствует ли — не делать» (Конфуций). Нетрудно представить состояние общества, пусть и не буквально соблюдающего такую мораль, лишь руководствующегося ею...
     Верх добродетели — абсолютная, неукоснительная верность государю. Это уже четвертый конфуцианский принцип — синь, вытекающий из предыдущих. Вот каноническая притча на эту тему. Женщина с детьми на руках, убегая от врагов, вынуждена бросить одного ребенка ради спасения другого. Враги все же настигли ее. И были потрясены, узнав, что она, храня высшую верность, подчеркнуто жертвуя личным, оставила собственное дитя, спасая чужого, случайно подобранного ребенка... Принцип торжествует над человеческой природой, перевешивает материнский инстинкт. И враги, согласно притче, в панике, без боя бежали из страны, где даже женщины проявляют столь невероятную, чудовищную стойкость...

     Верность государю неотделима от бытовой супружеской верности. Семья существует не сама по себе: она — ячейка государства и потому нерушима. Семейная верность — тоже синь. В старом Китае особо образцовым женам (тогда как мужьям прощались кое-какие вольности) уже при жизни воздвигали памятники и триумфальные арки. ««Камень исключительно верной жене» можно увидеть всюду (записывает в дневнике путешествия 1907 года китаист В. Алексеев). Старый рефрен гласит: «в женщине нет таланта, хватит ей добродетели»».
     В классической притче супруг на смертном одре повелевает жене не принадлежать другому, пока не охладеет его тело. Благоверная тут же по его кончине принимается веером обмахивать усопшего...
     По другой версии муж просит жену не выходить вторично замуж, пока не высохнет могильный холм. Веером тут не пособишь, как ни усердствовала вдова, но сами духи приходят на помощь, видя такое послушание: задувает ветер, холмик обсыхает на глазах...
     Яркая фабула, достойная Боккаччо, — а ведь благочестивый китаец видел здесь буквальное следование завету почившего... Почтение к мертвым — как бы девиз китайской цивилизации, обращенной в прошлое, к давно почившим «совершенномудрым». Кто из живущих ныне сравнится с этими мужами!..

     Два чувства дивно близки нам —
     В них обретает сердце пищу —
     Любовь к родному пепелищу,
     Любовь к отеческим гробам.

     Для Пушкина в этом — «САМОСТОЯНЬЕ человека, залог величия его», для конфуцианца же — прямое предписание, пятый из нравственных принципов — сяо, последний по счету, но отнюдь не по значению. «В переходе благородства по наследству кроется известное противоречие. Китайцы поступают логичнее, у них обратный порядок наследования: не отец облагораживает сына, но сын, достигнув высоких почестей, облагораживает своих предков, свой род. При этом государство указывает число предыдущих поколений, облагороженных заслугами потомка. Таким образом, предки оживают благодаря заслугам живого человека, чье благородство — в настоящем, а не в прошлом» (Хосе Ортега-и-Гассет. Восстание масс).
     Сяо — это культ предков; почтение простирается в глубь веков, насколько прослеживается, хотя бы и в форме семейных преданий, родословная. И само собой, это глубочайшая сыновняя почтительность. «В Китае в ходу были такого рода сентенции: «Всем добродетелям угрожает опасность, когда сыновнее благочестие поколеблено»; «Всякий злодей начал с того, что стал дурным сыном»; «Когда сын спасает жизнь отца, теряя свою собственную, — это самая счастливая смерть»; «Не достоин имени сына тот, кто любит другого человека более, нежели своего отца»; «Любовь подданных к государю равносильна любви государя к своим родителям» (В. Сидихменов. Китай: страницы прошлого).

     Две последние сентенции, бесспорно, противоречат одна другой. Но, во всяком случае, сыновнее чувство настолько свято, что и государственный интерес порой отступает перед ним: нельзя доносить на отца и мать, даже если того требуют «высшие интересы». Виновного ждала казнь. Родителям же, повинным в сем государственном преступлении, вменялось также в вину дурное воспитание сына...
     Тут стоило бы упомянуть, что в Поднебесной казнь как таковая еще не была, как мы бы сказали, «высшей мерой»; многое зависело от ее мучительности. Можно бы вспомнить изощренность инков по этой части, но и Китай внес немалую лепту. Практиковалось, например, прорастание побегов бамбука сквозь живого человека или проедание его живота голодными крысами из помещенной на нем клетки без дна.
     Но особо тяжкой, превосходящей всякую меру, считалась кара, когда не только казнили виновного, но и разрушали могилы его предков. Что ждало виновного при встрече за гробом с обездоленными душами его пращуров?..

     Старшего сына называли чжун-цзы, — «сын могилы»; до собственной кончины он обязан был совершать жертвоприношения на месте погребения предков. «Чти умершего отца, как живого», — завещал Конфуций, и благочестивые китайцы навек были прикованы, точно цепью, к отеческим гробам. Пример подавали, разумеется, потомки самого Конфуция. До недавних пор (во всяком случае, по упоминаниям в прессе, до маоистской «культурной революции») они жили в Цюйфу, в храмовом городке среди кипарисов, там, где 25 веков назад родился прилежный, благонравный мальчик Цю...
     Здесь же и похоронен, как следует из таблички перед нишей со статуей, «Высочайший Совершенный Первый Учитель Кун-Цзы».

     ЕСЛИ ИЗ ЦЮЙФУ, СТОЛИЦЫ МАЛЕНЬКОГО ЦАРСТВА ЛУ, где родился и умер Конфуций, направиться строго на запад вслед за солнцем, вдоль 38-й параллели, то на другом краю огромного Евразийского материка мы прибудем в Афины. Из сердца древнего Китая — в сердце древней Эллады, Аттику. Тогда же, когда проповедовал Конфуций, его современник Клисфен, законодатель в Афинах, возглавил свержение тирании Писистратидов и провел ряд демократических реформ, закрепивших победу демоса над наследственной аристократией. Возникло само это понятие – ДЕМОКРАТИЯ, имеющее непосредственное отношение к человеку личностному – ИНДИВИДУ. А это уже было завязкой европейской «фабулы», которую если и сравнивать с чем-либо в мировой истории, то только с китайской «фабулой».
     Говорит ли это о том, что предшествующие скорости общественной эволюции были примерно равны? Вероятно, так оно и было, если учесть, что почти в одно и то же время — на рубеже VIII и VII веков до н. э. — в Китае и Греции, независимо друг от друга, стали впервые чеканиться монеты, появилось денежное обращение.
     Возможность операций с деньгами, их накопления, включения в оборот, передачи наследникам и тому подобное чрезвычайно повышает личную инициативу и предприимчивость. Отныне трудовые усилия не диктуются лишь прямой необходимостью, хлебом насущным. Индивид, отождествляемый лишь с его физиологическими потребностями, до существу, еще не человек; человеческим предстает как раз то, что выше этих элементарных потребностей.

     Возникновение денег в чем-то подобно изобретению письменности, позволившей фиксировать другие ценности — духовные, тоже «пускать их в оборот»; тогда как материальные ценности как бы воплощались в деньгах. Их тоже можно было уже накапливать, как и идеи. Отныне имело смысл производить больше, чем требовалось для непосредственного потребления. Не так ли поступает и мыслитель, который, не рассчитывая на прижизненное применение своих идей, тем не менее, совершенствует и накапливает их — для потомков?..
     Рождалось то, что Аристотель назовет позднее «хрематистикой» — искусством наживать состояние; занятие это в его глазах крайне не почтенное. На то он и философ; творческий труд — сам по себе награда. Ну, а будничное производство материальных ценностей — не предназначение ли? Или оно не совсем достойно человека?..

     Историк Ксенофонт, знавший Сократа, вспоминает о беседе философа с богатым афинянином Исхомахом. Последний, как и отец его, занимается делом, которое нашему веку, озабоченному экологическими проблемами, вероятно ближе, чем древнегреческим мудрецам: он скупает истощенные, запущенные по небрежности владельцев земли, окультуривает их, повышает плодородие, приводит в цветущее состояние — и продает, чтобы приобрести очередной запущенный участок.
     Исхомах пытается растолковать Сократу свою увлеченность этим делом. Философ интересуется: удачно ли сбываются возделанные участки? Да, Исхомах получает за них не в пример больше, чем вкладывает, прибыль («форма прибавочной стоимости», по Марксу) налицо. Как же иначе!.. Сократ иронизирует: похоже, собеседник любит землю, как купцы любят оливки или хлеб, стремясь скупить подешевле, а где-то продать подороже...
     Исхомах парирует: «А по мне, строители по призванию и те, кто строит не для себя, но чтобы продать дом». Надо думать (у Ксенофонта этого нет), Исхомах рассудил, что и прибыль купца законна, потому что торговля — нелегкое дело, связанное с длительными отлучками из дому да и с риском...

     Иначе говоря, творческий труд ничуть не противопоставлен выгоде («Не продается
вдохновенье, но можно рукопись продать», — скажет Пушкин); напротив, только такому труду и должна бы сопутствовать выгода, иначе быть не должно. Вот принцип, который с достоинством исповедует истинно предприимчивый человек. Он готов продать свой труд, свои знания, талант. Кому? Тому, кто выше оценит, т.е. дороже заплатит. Не посягая при этом на совесть творца.
     Так в маленькой Аттике, с ее центром — Афинами, утверждаются отношения купли-продажи, интенсифицируются человеческие связи, не обремененные идеологией, само производство, ориентированное на реальный спрос. Рынок сам по себе подразумевает максимум общения, полную раскованность и свободу от любых догм. Человеку, скованному родовыми или сословными предрассудками, нечего делать там, где все равны; узкому догматику тоже не по себе в этой разноголосице при полной свободе мнений...
     Свободный земледелец (а они преобладали в Аттике), производя на поле со своими двумя-тремя рабами, а зачастую и без них, все необходимое для себя, уже поэтому был независим, как всякий способный прокормиться сам. Тогда как на рынке, куда он приходил со своими излишками — вином, зерном, смоквой, оливками... — царил естественный демократизм толпы, не скованной никакими предрассудками. Здесь, на рыночной площади, обсуждались новости, возникали общественные дискуссии, порой серьезные, если учесть хотя бы то, что ежедневно в течение тридцати лет на ней появлялся Сократ. И спор его с Исхомахом, скорее всего, происходил именно здесь.

     На рынке властвует индивид, его частный интерес; приоритет здесь инициативе, сметке, конкурентоспособности — иначе говоря, дешевизне и качеству товаров и услуг. Рынок (рассматриваемый также в широком смысле — как сфера товарного обмена, а не одни лишь торговые ряды) с его деловой активностью и творческими, по сути, отношениями становится своеобразным «университетом» личности — то есть поначалу индивида, четко осознающего свои интересы и отстаивающего их в острой конкурентной борьбе.
     Рынок рождает демократические отношения и требует для успешной предпринимательской инициативы демократического правления. По сути, мы видим уже нечто близкое современному предпринимательству, для которого наиболее удобной формой государственного устройства является республика. Реформы Клисфена, современника Конфуция, утвердили республиканское правление в Аттике. Это случилось впервые в мировой истории.
     Аристотель позднее выразит суть демократии в чеканной логической формуле; «Когда народ хозяин выборов, он хозяин и правительства». Стратег Перикл подчеркнет, что демократия остается таковой тогда лишь, когда каждый способен защитить свое достоинство: «Счастье — в свободе, свобода — в мужестве!»

     Афинский гражданин знает себе цену. Он готов трудиться, ибо «труд — отец удовольствия», тогда как «праздность — мать пороков». «У нас постыдна не бедность, — говорит Перикл в Народном собрании. — Но пусть будет стыдно тем, кто ничего не делает, чтобы от нее избавиться». Аттический земледелец, афинский ремесленник, даже имевший рабов, не полагался только на них, но трудился вместе с ними, возлагая при этом на себя не столько мускульные, сколько высокопрофессиональные функции; раб выступает больше в качестве подсобника, грубой физической силы, «говорящей машины».
     Но с рабом, имевшим специальность, подчас уникальную, весьма считались. Парфенон, самое опоэтизированное сооружение в истории человечества, строили и свободные, и рабы. Важно было лишь знать дело и относиться к нему с любовью. И те, и другие получали при этом плату от государства. На этом настоял сам Перикл.
     Случай, что и говорить, исключительный. Всё же античный раб был, в массе, лишь «говорящей машиной». Наличие таких относительно рентабельных «механизмов» и не позволило, надо думать, античной науке существенно продвинуться по пути технического прогресса. Однако рыночным отношениям рабство ничуть не мешало. «Машину», помимо обычной эксплуатации, можно было сдать в аренду, самому арендовать, купить по дешевке — продать с выгодой, — возможны любые рыночные операции. Находились предприниматели, обучавшие рабов ремеслу или готовившие из них писцов, педагогов, землемеров а сбывавшие затем втридорога, как Исхомах окультуренную им землю.

     «Рабыни в интересах своих хозяев занимались иногда проституцией. Из Демосфена мы узнаем о некоей вольноотпущеннице Никарете, которая воспитывала и обучала этой «профессии» семь молодых девушек. Ее мы должны представить себе в виде содержательницы публичного дома (т. е. фигуры, приобретшей некоторое общественное положение. — М. Т.)... Часто рабы-ремесленники работали отдельно от своих владельцев, отдавая последним определенную долю доходов; это были так называемые «отдельно живущие» рабы. Их материальное положение было, конечно, особым. Такой раб вносил хозяину определенную сумму. Это была, несомненно, та сумма, какую получал бы хозяин от наемщика, если бы он отдавал раба ему внаем, Не удивительно, что иногда раб, живший отдельно, был в состоянии создать себе завидное положение. Он мог стать хозяином ремесленного предприятия (и сам нанять рабов. — М. Т.), служить помощником у крупного коммерсанта. Один раб, уполномоченный банка Хрисиппа, руководил филиалом на Боспоре (т. е. вовсе вне пределов Греции), имея доверенность и распоряжаясь большими суммами»... (А. Доватур. Рабство в Аттике VI-V в. до н. э.).

     Не случайно бытовала пословица: «Лучше быть рабом в (демократических) Афинах, чем воином у персов» - под единодержавной властью. (По аналогии: в XIX веке жизнь раба на рабовладельческом Юге Соединённых Штатов была ощутимо привлекательнее, чем на юге Африки, где инкоси /правитель/ деспот Чака уже заложил основы зулусской независимости, неизбежно эволюционировавшей к государственному социализму. Уже в наше время осчастливлены ли африканцы и азиаты, избавленные от европейских колонизаторов?..)
     Вот непосредственное свидетельство путника, посетившего Афины 25 веков назад: «Очень велика здесь распущенность рабов и метэков (эмигрантов из других греческих полисов. — М. Т.); нельзя тут побить раба, и он перед тобой не посторонится. Если же позволялось бы свободному бить раба, метэка или вольноотпущенника, часто били бы афинянина, потому что и по одежде, и по внешнему виду народ тут нисколько не лучше, чем рабы и метэки» - то есть весьма скромно одет и не отличается излишествами в быту.
     Речь же, как раз, о времени Перикла, о высшем расцвете Афин... И граждане других полисов предпочитали жить именно здесь, на чужбине, часто в бедности, а не на своей родине, подневольной какому-нибудь тирану или царю, так что метэки составляли едва ли не треть общего населения Аттики и в случае опасности даже призывались для защиты государства.
     Тогда как полицейские обязанности в Афинах поручались исключительно рабам; свободнорожденный не мог унизиться до этого. Рабы-полицейские, вооруженные палками, ощущали себя, надо думать, униженными своим занятием и завидовали полноправным гражданам, ими же засаженным за решетку...

Окончание следует.


Рецензии