Колокол

Дилижанс двигался по пыльной дороге с привычной добросовестностью старых повозок. К полудню колеса уже покрылись сероватой пылью, ослы упряжки заметно устали, а на ремнях, на медных пряжках, на кнутовище кучера лежал один и тот же сухой белесый налет, словно сама местность, выжженная солнцем, понемногу оседала на всем, что по ней двигалось.
На заднем сиденье ехали двое: женщина лет пятидесяти и мальчик в темном суконном костюме, который уже был ему короток в рукавах. Между ними лежала круглая коробка из-под шляпы, перевязанная черной лентой. Лента была новая — коробка старая. Женщина держала коробку обеими руками, точно внутри лежало что-то хрупкое.
Звали ее Оридия Гальвес. Мальчика — Нило. Он был ее младшим сыном и приходился единокровным братом тому человеку, ради которого они выехали еще на рассвете из селения Сан-Хасинто и теперь приближались к городку Санта-Эухения, где им не были рады.
Они почти не разговаривали. Мальчик дважды начинал что-то спрашивать, но, взглянув на мать, оба раза останавливался. Он понимал, что сегодня надо вести себя так, как ведут себя в церкви, только строже, потому что церковь по крайней мере обещает порядок, а тут предстояло войти в место, где порядок служил не утешению, а оценке — и этим вызывал беспокойство.
Внизу среди каменистых огородов и низких домов уже белел городок. Его колокольня поднималась над крышами не особенно высоко. Площадь к этому часу опустела. Торговцы убрали столы; только возле фонтана еще сидел слепой продавец четок, лениво перебирая пальцами нитки с деревянными бусинками. Ставни были закрыты. Под акациями вдоль улицы стояло несколько стульев, и на одном из них дремала женщина в переднике, опустив руки на колени, как опускают их люди, привыкшие беречь силы даже во сне.
— Не смотри по сторонам, — сказала Оридия, когда дилижанс остановился перед гостиницей. — И не отвечай, если спросят.
Нило кивнул. Он слез первым, потом помог матери. Она поправила воротник его рубашки, стряхнула с плеч дорожную пыль, взяла коробку и сказала:
— Теперь можно.
Они пошли по улице, держась ближе к домам, где от стен исходила не прохлада, а по крайней мере не такой жестокий зной, как посреди мостовой. Из открытого окна цирюльни пахло одеколоном. Из булочной, уже закрытой, тянуло вчерашним анисом. На углу у нотариальной конторы висела афиша с объявлением о продаже трех мулов и двух виноградников за долги. Бумага отклеилась по нижнему краю и шевелилась от горячего воздуха, словно сама не верила в серьезность написанного.
Оридия шла прямо к дому каноника, стоявшему рядом с церковью. Это был длинный одноэтажный дом с выкрашенными стенами и узкой дверью под железным навесом. На кольце висела табличка: «Прием с семи до одиннадцати». Было четверть второго.
Оридия постучала.
Никто не ответил.
Она постучала снова, уже костяшками пальцев, резко и коротко. Изнутри послышался шорох платья, потом женский голос, в котором слышалось раздражение человека, оторванного от послеобеденного сна
— Кого там Бог послал?
— Мне нужен дон Браулио, — сказала Оридия.
Дверь приоткрылась на ладонь. В проеме показалась женщина в старой кружевной косынке, наброшенной на волосы.
— Дон Браулио отдыхает.
— Мы приехали из Сан-Хасинто.
— Приходите в четыре, — сказала женщина.
— В четыре наш дилижанс идет обратно.
Женщина окинула их взглядом — платье Оридии, короткие рукава мальчика, коробку с лентой, пыль на ботинках — и, видимо, поняла, что перед ней не те люди, которых можно отослать двумя отказами. Она отворила шире.
— Садитесь. Скажу.
Приемная была бедная, но старательно вычищенная. На столе под клеенкой лежала раскрытая книга записей, рядом стояла чернильница. На стене висело распятие из темного дерева и литография с изображением мученицы в венке из белых лилий. Нило сел на край скамьи. Оридия осталась стоять.
Через несколько минут вошел каноник. Это был плотный человек с красноватым лицом, в расстегнутом у горла подряснике. Сон еще не совсем покинул его; он моргал чаще обычного и вытирал шею платком так, словно хотел стереть с нее саму жару.
— Что вам угодно? — спросил он, даже не глядя как следует.
Оридия сделала один шаг вперед.
— Я пришла просить, чтобы по Дамиану Гальвесу ударили в колокол.
Священник поднял глаза.
— По кому?
— По Дамиану Гальвесу. Его убили у церковного склада в прошлую пятницу.
Каноник смотрел на нее несколько мгновений, и за эти несколько мгновений в его лице успели смениться недоумение и та особенная осторожность, которая появляется у людей не тогда, когда они боятся ошибиться, а тогда, когда боятся оказаться великодушнее, чем требует их положение.
— Это был тот человек, что ночью лез в кладовую, — сказал он наконец. — С дурной славой.
— Это был мой сын.
Нило опустил голову. Ему вдруг стало невыносимо тесно в своем костюме; ворот царапал шею, подошвы жгло через носки, и даже собственные руки, положенные на колени, казались чужими из-за того, как крепко пришлось их сцепить.
Каноник кашлянул.
— За людей такого рода бить в колокол не полагается. Есть правила.
Оридия поставила коробку на стол. Не торопясь, развязала ленту, сняла крышку и вынула оттуда аккуратно сложенный кусок черного муара.
— Я знаю правила, — сказала она. — Потому и приехала к вам, а не велела звонить пастухам на колокольне в Сан-Хасинто. Вот это я купила для веревки. Чтобы на вечерней службе висела черная лента. Три удара. Не больше. Он двенадцать лет здесь служил в Пасху, в Рождество и на похоронах. Он знал все ваши колокола по голосу. Когда был мальчиком, спал на хорах возле канатов. У него на ладонях всегда были водянки. Если кто-то умирал в бедной семье, он звонил без просьбы. Даже по тем, за кого не платили.
Каноник помрачнел.
— А потом он полез воровать у церкви.
— Он полез за мешком нута, — ответила Оридия. — Серебро лежало на другой полке. Он даже не тронул его. Не серебро его сюда привело.
— Сеньора, не вам судить.
— И не вам стрелять.
Фраза прозвучала без повышения голоса, и именно от этого в ней было больше силы, чем в крике. Каноник вспыхнул. Женщина в кружевной косынке, стоявшая у двери и делавшая вид, будто поправляет занавеску, замерла.
— Его не я застрелил, — сказал священник.
— Нет. Но с тех пор все в этом городе говорят о нем так, будто каждый собственноручно нажал на курок.
Каноник отвел взгляд и сел за стол. Он открыл книгу записей, перелистнул несколько страниц, хотя и сам не знал зачем. Ему хотелось укрыться хотя бы в движении руки, в шелесте бумаги, в привычной деловитости. Наконец он сказал, уже суше:
— Церковный звон — не частная милость. Он выражает согласие общины молиться за умершего. Ваш сын умер без покаяния.
— Вы были при нем?
— Нет.
— Тогда откуда вам известно, с чем он умер?
Каноник не ответил. Он сидел, положив ладони на раскрытую книгу. На мизинце правой руки у него блестело широкое кольцо. За окном кто-то прошел по улице, замедлил шаги, затем остановился. Потом послышался другой шаг. Потом еще. Так возле двери собирается любопытство — не сразу, а по одному человеку.
Оридия поняла это раньше всех. Она подошла к окну и, не касаясь ставни, посмотрела сквозь щель. На площади уже стояли трое мальчишек, булочник в жилете поверх рубахи и та дремавшая под акацией женщина, теперь совершенно проснувшаяся и оживленная. Она держала руку козырьком у лба и смотрела сюда.
— Они уже знают, — сказал Нило почти шепотом.
Оридия обернулась.
— Конечно, знают.
Каноник поднялся, будто решение пришло к нему в тот самый миг, когда стало ясно, что снаружи их уже ждут чужие глаза.
— Я могу позволить вам помолиться в церкви, — сказал он. — Перед боковым алтарем. А выйдете через сад. Там калитка в переулок. Так будет лучше.
Оридия медленно сложила муар обратно в коробку.
— Лучше для кого?
Он не ответил.
— Для вас, — сказала она. — Для меня лучше другое.
Она взяла коробку. Нило встал. Каноник, вдруг почувствовав собственную беспомощность, сделал почти виноватый жест:
— Послушайте… Жара страшная. Подождите до вечера.
— Вечером колокол звонит сам по себе, — сказала Оридия. — А мне нужен был не вечер.
Она пошла к двери. Женщина в косынке метнулась за зонтиком, висевшим на гвозде, но Оридия уже открыла дверь и вышла на улицу.
Солнце ударило прямо в лицо. Воздух на площади дрожал так, что колокольня казалась слегка размытой по краям, словно ее рисовали наспех и еще не закончили. Людей стало больше. Кто-то прятался за ставнями, кто-то стоял открыто, с тем беззастенчивым упорством, какое бывает у жителей маленьких городов в часы чужого несчастья. Все смотрели на женщину с коробкой и на мальчика в тесном костюме.
Оридия спустилась с крыльца спокойно, как спускаются после мессы. Нило шел рядом, стараясь держаться прямо. Они пересекли площадь. У фонтана слепой продавец четок, не видевший ничего, продолжал перебирать четки, и только он один не повернул головы.
На середине площади Оридия остановилась. Поставила коробку на край фонтана, достала черную ленту, расправила ее на ладонях и завязала вокруг своей руки, чуть выше запястья. Потом снова взяла коробку и сказала сыну:
— Идем.
Они двинулись дальше, прямо через площадь, через множество глаз, через неподвижный полдень, через зной, который не щадил ни правых, ни виноватых, ни благочестивых, ни тех, кто однажды ночью полез за мешком нута и получил пулю вместо ужина.
И в ту минуту, когда они уже почти дошли до конца улицы, с колокольни донесся один-единственный удар.
Он был негромкий. Нельзя было понять, отчего он прозвучал: из-за чьей-то жалости, от оплошности мальчишки-сакристана, от ветра, качнувшего язык колокола, или от чего-нибудь еще, чему не было объяснения в церковных книгах. Звон прошел над площадью, коснулся домов, заставил продавца четок остановить пальцы и пропал.
Оридия не обернулась.
Нило тоже.
Они шли дальше ровно тем шагом, каким пришли сюда, и только черная лента на ее руке, недавно купленная в лавке за последние сбережения, шевелилась при каждом движении, не как вызов, а как знак упрямого достоинства.


Рецензии