Трактат о свободе выбора у диких народов

Достоверно известно — и пусть опровергнут меня патентованные этнографы с их страстью к скучной фактологии, — что одно почтенное племя североамериканских индейцев, затерянное где-то между Великими Озерами и Великой же Тоской, жило не по охоте и собирательству, а по двум неписаным, но оттого не менее священным, законам. Звали те законы непроизносимо для европейского уха, но звучали они, если отбросить гортанные придыхания, весьма по-русски знакомо: «Дохуа» и «Нахуа». Современный человек, существо по большей части невротическое и вечно спешащее к финишу собственной ипотеки, узнав об этих обрядах, непременно впадет в задумчивость, сродни той, что охватывает гражданина при виде годового отчета из управляющей компании.
Итак, Дохуа. Обряд сей не был ни молитвой, ни просьбой в нашем кисейном понимании. Это был акт чистой, незамутненной воли к обладанию. В день Дохуа индеец выходил на холм (или, если такового не имелось, на особо кочку), простирал руки к Великому Духу Маниту и начинал требовать. Нет, не так. В русском языке нет глагола, точно передающего интенсивность действа. Он не «просил», не «вымогал», не «канючил». Он — дохуачивал. Просили всего. И побольше. «Дай, о Маниту, бизонов, чтоб стада их застили горизонт, и чтоб у каждого бизона была лишняя лопатка для супа!» — гундосил молодой охотник по имени Быстрый Олень, еще не знавший, что такое кредитное плечо, но уже интуитивно ощущавший его сладостную тяжесть. «Дай, о Великий, вампума и ракушек! — вторила ему жена по имени Смотрит Вдаль, — И не этого бисера в три нитки, а чтоб сундук трещал, чтоб под тяжестью ожерелий загривок ломило!»
И, надо признать, Маниту — существо, видимо, с хорошим чувством юмора и отличной логистикой — давал. Бизоны шли косяками, вампум сыпался дождем, рыба сама выпрыгивала на берег, ленясь уплывать обратно. Племя объедалось, племя пухло. И вот тут-то, на пике изобилия, когда вождь уже не мог встать с циновки без помощи трех скво и лебедки из лиан, наступал черед второго, куда более удивительного обряда.
Он назывался Нахуа.
Обряду Нахуа предшествовала пауза. Мучительная, как пауза между вопросом начальника «ты занят?» и осознанием грядущего неоплачиваемого подвига. Наступал момент, когда надо было принять какое-то судьбоносное решение. Например, стоит ли перекочевывать в долину, где, по слухам, бизоны еще жирнее? Или не лучше ли начать войну с племенем Чутких Енотов, которые в прошлый четверг косо посмотрели на тотемный столб? И тут индеец, чье пузо уже натерло о край циновки трудовую мозоль, садился в пыль и, глядя не на небо, а внутрь себя, спрашивал — нет, не богов, а само мироздание, пропитанное жиром и излишеством:
— А нахуа?
В переводе на язык Пушкина и Достоевского это означало сакральную формулу: «Какова истинная, конечная цель сего начинания и не будет ли оное начинание для меня, дурака, излишним бременем?».
— Надо идти войной на Енотов, они на нас косо посмотрели! — горячился Быстрый Олень, чья кровь бурлила от переизбытка белка.
— Нахуа? — лениво отвечал вождь, чей взгляд в этот момент приобретал глубину и прозрачность человека, постигшего смысл кнопки «Отписаться от рассылки». — Ну пойдем мы на них войной. Положим десяток воинов. Заберем их скудные запасы вяленой белки. Они, конечно, расстроятся, года через три соберутся с силами и придут резать наших внуков. Тебе сейчас заняться нечем, Быстрый Олень? Может, дохуачишь себе еще одно каноэ, чтоб было на чем вывозить это проклятое добро?
И олень затухал. Потому что логика Нахуа была непробиваема, как лоб бюрократа. Это был древнейший прообраз осознанного потребления, только замешанный не на эко-повестке, а на лютом, до печенок пробирающем ленивом разуме. Они поняли: просить всего и побольше — приятно, но смертельно опасно для свободы. Всякий новый мешок с кукурузой требует нового амбара, новой охраны, новой нервотрепки. И в момент, когда вещи начинали владеть человеком, когда любое «хочу» грозило превратиться в трудовую повинность, индеец задавал один-единственный вопрос, разрушавший карточный домик тщеславия.
Кончилось это племя, по уверениям летописцев, весьма бесславно. Приплыли бледнолицые братья, люди с горящими глазами и пустыми карманами, и предложили огненную воду в обмен на земли. Индейцы, привыкшие к ритуалу Нахуа, честно спросили:
— А нахуа нам огненная вода? Мы и так веселы, бизоны в достатке, жены сварливы в меру.
— Как это «нахуа»? — не поняли бледнолицые. — Вы не понимаете, это цивилизация, это товарно-денежные отношения, это прогресс! Надо брать, пока дают! Надо копить! Надо больше, чем у соседа!
И впервые в истории ритуал дал сбой. Индейцы не поняли главного: зачем «надо», если не «нахуа»? Они были уничтожены не пулями, а чумой энтузиазма, бациллой бессмысленного кипения, которую носит в себе всякий, кто считает делом чести встать в пять утра в субботу, чтобы купить в торговом центре девятую сковородку, потому что на восьмую давали скидку, а на девятую — нет.
А обряды остались. И мы, люди просвещенного двадцать первого века, до сих пор с пугающей регулярностью исполняем Дохуа (чаще всего в гипермаркетах перед полками с ненужным пластиком), но катастрофически, преступно ленимся задать себе перед сном тихий, отрезвляющий, почти индейский вопрос: А нахуа?


Рецензии