Последняя песнь
Озеро называлось Зыряново, а деревня, в которой стоял дом – Зароново. Деревню разделял ручей, впадавший в озеро. Его правая сторона, уходившая к озеру, представляла собой улицу с пару десятками домов. На противоположном же берегу ручья находилось только два дома, стоявших напротив друг друга на тенистой улочке – Володин и Антоновича, так соседа звали односельчане. Берега соединял узкий шаткий мосток, но летом, когда ручей пересыхал, к озеру можно было пройти и по его руслу.
Володя наведывался в деревню только по выходным, поэтому всю неделю я был предоставлен самому себе. Антонович старался мне тоже не докучать, но, как минимум раз в день обязательно находил повод прийти в гости. Работая за столом у окна, я узнавал о предстоящем визите заранее. Сначала в большую щель под воротами протискивался ухоженный, черный, как смоль кот, прозванный за единственное белое пятно у подбородка на шее Бантиком. Затем, громко высказывая что-то коту, открывал калитку Антонович. Ему было за семьдесят, и он уже не носил ни лишних волос, ни лишних зубов. Широкие плечи его уже несколько обвисли, однако, высокий рост, широкая кость и длинные, чуть не до колен, руки выдавали в нем прежнего силача.
В руках он держал широкую непонятной формы фуражку, в которой всегда было пяток яиц или с несколько душистых пупырчатых огурчиков с собственной грядки. По безмолвно утвержденному ритуалу я ставил на стол бутылку водки, Антонович несколько раз для приличия отказывался, но потом подставлял рюмку. Мы выпивали по три стопки, тосты при этом заменял разговор «за жизнь».
Хотя «за свою жизнь» мой сосед как раз таки молчал, а больше интересовался моей особой. При первой же встрече он спросил: «Ты, говорят, в газете трудишься?». Видно было, что ответа он не ждал, поэтому тут же последовал другой не то вопрос, не то утверждение: «А скучно, наверное, сегодня работать в газете? Во всех пишут одно и то же. Все вам ясно, все у нас благополучно. Одни едят мясо, другие капусту, а в среднем – голубцы. Сделали бы уже одну газету, да и ладно. Да ведь вас, журналистов, поди, не мало. Вот и кормитесь. Живете себе, хлеб жуете без запинки, все честь честью».
Больше к моей профессии мы не возвращались. Говорили о погоде, об урожае, грибах или рыбалке. А, поднимаясь после третьей рюмки из-за стола, Антонович всегда говорил, обращаясь к моему отсутствующему другу, хозяину дома: «Хорошие, Васильевич, у тебя гости».
Когда я рассказывал это Володе, он смеялся: «Это Антонович на первый взгляд такой смирный, а так старик с характером». Он то и поведал мне историю своего соседа. До Отечественной войны еще мальчишкой он слыл знатным косарем. Не было ему равных в деревне. И парень был видный: ни силушкой, ни статью Господь не обидел. А главное — непревзойденным гармонистом и певцом слыл на всю округу. Бывало, наступает какой праздник — народишко весь высыпает послушать пение молодого гармониста. А уж он старается на совесть: от берега до берега над озером гремит его мощный голос.
Восемнадцатилетним ушел на фронт, и тут же контузия и страшный фашистский плен. Бежал, был пойман, травлен овчарками, вздернут для острастки на виселицу, но по молодости был помилован, снова бежал, вернулся на родину, и здесь не простили: на целых три года упекли за колючую проволоку, в лагерь для бывших военнопленных. А уж оттуда вернулся совсем другим человеком, Стал пить по-черному, возненавидел людей, всех, без исключения. Напьется и орет на всю деревню, кроет матом пешего и конного. Потом малость поутихнет, выйдет с гармошкою, сядет на землю, обязательно посреди дороги, и начнет играть. Задыхается в тоске гармонь своей упругой сборчатой грудью. Играет сбивчиво, все какие-то полузабытые старинные мотивы и напевы, тягучие и заунывные...
Спасла молодая и тихая жена и вскоре родившаяся дочь. Но прошли годы, дочь вышла замуж и перебралась в город, а жена несколько лет назад умерла. С тех пор Антонович жил один. Дочь иногда приезжала с мужем из Витебска на машине. Муж демонстративно оставался в автомобиле, пока жена стирала отцовские пожитки, мыла в избе полы. Антонович, завидев меня, выходящим за водой к стоящему за калиткой колодцу, только разводил руками: мол,
под надзором.
Когда машина в очередной раз отъехала, оставив после себя клубы липкой пыли, Антонович в компании с Бантиком пришел ко мне.
-- Его фамилия Орлов, -- это с порога Антонович заговорил о зяте, -- но происходит не от гордой птицы, а от слова орать. А вообще скучный тип, как сплошной забор. Это такой человек, что, не разбив яйца, яичницу поджарит.
У них с дочкой деньги, что галки по осени, в стаю сбиваются, а живут бездетные, как шпионы.
И тут же махнув рукой, предложил:
-- Я там баньку протопил. У меня особая, по-старинному, по черному вытоплена. Зять нос воротит. Ты, надеюсь, не побрезгуешь.
Банька была небольшая рубленная, оббитая внутри строганной доской. Когда мы подошли, из единственного ее окошка шел дым. Оставив меня в устроенной радом беседке, Антонович вынес из бани на совковой лопате остывшие угли, затем зашел в парилку с ведром теплой воды, вымыл стены и полок, потом прикрыл окно и двери и присел рядом со мною.
-- Пускай настоится.
В бане стояли первобытный жар и дух. Антонович достал из деревянного ведерка веники и потряс ими над каменкой:
-- Смотри, -- поиграл он плотно связанными нежными веточками, -- осинка. Вязать надо до Троицы. До Троицы, говорят, – веник, после Троицы – хворост. Верно, не пробовал еще осинового веничка. Обычно береза, дуб, лиственница… А осина – дерево особое. Отдыхал когда-нибудь в осиновой роще? От знойного солнца спасают шумихи-осины. Кругом ни ветерка, ни вздоха, в осиновый лист трепещет, будто тысяча опахал над тобой. И нежная прохлада от них. Веники из осины, как любимая женщина гладит: и тепло, и нежно.
Тут я задал вопрос, ответ на который я хотел давно услышать от Антоновича:
-- А чего ты один? Ведь уже не первый год прошел после смерти жены. Холостому скверно.
-- Да не надо мне уже этого, -- как мне показалось, давно заготовленной фразой ответил Антонович. – По хозяйству, если что, дочка помогает, а так -- не надо.
…Как только на следующий год я вернулся в Зароново, ко мне, по обычаю, заявились старые друзья. Первым важно с достоинством преодолел щель под воротами Бантик, а потом я услышал и скрипучий бас Антоновича:
-- Как живу, спрашиваешь. Отвечу: ни от кого секретов нет. Что за молодица, интересуешься, во дворе у меня завихается?
Антон выпрямился и хитро посмотрел на меня:
-- Аннушка -- молодая, еще не на пенсии. Хорошая женщина, вдова из местных. И знаешь, я с ней вновь гармонь в руки взял. Дочь, правда, с зятем не одобряют. Да Бог им судья. А мы с моей Аннушкой по вечерам бывает так запоем, что обо все забывается.
В тот же вечер по высохшему ручью я вышел к озеру. Горел закат, по меркнущему небу и по тихой воде лениво плыли малиновые облака. Я шел вдоль берега и под обрывом услышал тихую песню. Пели двое под гармонь: мужчина и женщина. Мне их не было видно, но по хрипловатому голосу я сразу узнал Антоновича. И в надтреснутый его бас вплетался тоненький и жалобный, точно детский голосок. Это, наверное, его Аннушка.
Я так и застыл на месте, пораженный. А внизу, под обрывом, песня лилась на удивление слаженно, хотя слов было не разобрать. Да и какими словами можно выразить тоску-кручину двух одиноких душ.
Много я слышал на своем веку песен, а эта показалась вечною и неизъяснимою, как эти тихие вечерние воды, над которыми она звучала. Тягуче рыдает гармошка, ей вторит разбитый до дребезжания, но мягкий и приятный старческий бас, а над этой безыскусной мелодией тоненько льется, звенит от закипающих слез чистый голосок Аннушки. Что за волшебство в этом нехитром и древнем напеве, почему он так горячо хватает за сердце? Жалоба ли это на неудавшуюся жизнь, на горькую судьбину? Тоска о золотых днях ушедшей молодости? Или грозное предчувствие неотвратимого конца?
Я тихонько побрел вдоль берега. Солнце последними лучами золотило легкую рябь на водной глади. Вскоре мне нужно было уезжать. Антоновича мне больше увидеть не привелось. Как-то вечером позвонил Володя. Антонович умер, спев в те счастливые вечера свою лебединую песню.
Свидетельство о публикации №226041500994