Вскрытие покажет...

1. Анатом…

Ночь в Лувене была такая, что хоть святых выноси. Впрочем, не только. На холме за городом, на «Поле виселиц», в унисон с ветром поскрипывали повешенные.

Андреас Везалий, двадцати двух лет от роду, и уже профессор, стоял под столбом и смотрел вверх. Солнце и птицы превратили приговорённого в пособие по естествознанию, но Андреасу этого было явно мало:
— Врёшь, Гален. Нет в печени пяти долей. Неоткуда им там взяться, хоть ты тресни.

Гален для врачей того времени был истиной в последней инстанции. Сказал «пять долей», значит — пять. А то, что он вскрывал обезьян, а не людей, — так это мелочи. Кто ж людей даст резать? 

Андреас полез на столб с ножом. Грязная, трудная, опасная затея. Если поймают — побьют камнями или сами повесят рядом. Но любопытство — такая болезнь, которая сильнее страха смерти.

Труп шмякнулся на землю с характерным звуком. Везалий, пыхтя и чертыхаясь, взвалил его на телегу. После вскрытия он будет варить кости в котле, пока они не станут белыми и чистыми. Соседи, конечно, начнут ворчать от зловония, но ему плевать. Он собирает скелет. Первый в мире полный скелет человека, собранный не по книжкам, а по факту.

Потом случится анатомический театр, куда набьются студенты и просто зеваки. Везалий выйдет к столу, засучит рукава — и скажет:
— Господа, забудьте, что вы читали. Смотрите сюда. Вот нож. Вот тело. Вот правда.
И начнёт показывать, находя ошибки у своих предшественников, как сорняки в огороде. Сто, двести, триста…

 Гален переворачивался в гробу, а святая инквизиция просыпалась.
— Вы оскверняете чудо божье! — кричали ему с галерки.
— Я его объясняю, — не отвлекаясь, отвечал Андреас. — Если Бог создал нас по своему образу, то почему бы нам не узнать, как этот образ работает?

Он написал книгу «О строении человеческого тела». В семи томах. Красивая с гравюрами, где скелеты стоят в позах античных героев, будто говоря: «Ну вот мы, смотрите. Ничего страшного, просто кости».

Везалий, будучи уже на пике славы, вскрывал одного испанского дворянина. Родственники дали добро, всё чин по чину. Когда Андреас уже вскрыл грудную клетку, присутствующие вдруг увидели (или им показалось от ужаса), что сердце несчастного еще слабо сокращается. Врача тут же обвинили не просто в осквернении, а в убийстве. Вероятнее всего это было посмертное сокращение мышц или гальванический эффект. Но для XVI века это выглядело как приговор.
 Спасло его только заступничество короля Филиппа II, который заменил костер на покаянное паломничество в Иерусалим, из которого Везалий так и не вернулся. 
 
Умер он на обратном пути, на греческом острове Занте, после кораблекрушения. Один, без своих инструментов, без своих книг. Но когда сегодня хирург берет скальпель и точно знает, где проходит артерия, чтобы пациент не истек кровью через минуту — это Андреас Везалий стоит у него за плечом.
И тихонько шепчет:
— Смелее, сынок. Там всё именно так, как я описал.


2. Анестезиологи…

Уильям Мортон был бостонским дантистом. А дантист в 1846 году — это человек, чья профессия причинять максимальную боль, потому что зубы вырывали наживую, под аккомпанемент такого воя, от которого у прохожих вяли уши.
Так вот сидел он в своем кабинете и смотрел на бутыль с серным эфиром:
— Либо я гений, либо меня вздернут на первом же фонаре за преднамеренное убийство…
Он уже пробовал эту дрянь на своей собаке. Псина уснула так, будто ее обухом приложили, а через полчаса вскочила и пошла по своим делам. Потом Мортон заперся и вдохнул сам. Очнулся на полу, с разбитым носом, но с блаженной улыбкой. 

И вот — 16 октября. «Дом ужасов» — так называли амфитеатр Массачусетской больницы. Собрались все: маститые хирурги в окровавленных сюртуках (стирать их тогда было не принято — дурная примета), студенты с сигарами, чтобы перебить запах гноя, и любопытные бездельники.
В центре, на деревянном троне боли, сидит Гилберт Эбботт. У него на шее опухоль. Он знает, что сейчас его будут резать. Он смотрит на Мортона как на палача.
Мортон достает свой аппарат — стеклянный шар с трубкой. Выглядит как кальян из преисподней.
— Дышите, Гилберт. Дышите глубоко, как будто это свежий морской бриз.
Эбботт дышит. Зал ржет. Студенты делают ставки: когда пациент начнет орать и вырываться.
Минута. Вторая. Голова Эбботта падает на грудь.
— Прошу вас, доктор Уоррен, — Мортон делает жест рукой, будто приглашает даму на танец. — Ваш выход.
Знаменитый хирург Уоррен, который за свою жизнь слышал больше криков, чем дьявол в аду, берет нож. Надрезает кожу. Тишина. Вскрывает ткани. Тишина. Эбботт дышит ровно, как младенец после кормления. Уоррен замирает. У него дрожит рука. Он делает то, что раньше было невозможно — медленно, аккуратно вырезает опухоль, не опасаясь, что пациент его задушит или лягнёт.
Когда всё было кончено, Эбботт открыл глаза.
— Ну что, — спросил Уоррен, — когда начнем?
— Уже закончили, сынок, — ответил хирург.
Это был конец эпохи пыток. Величайшая победа человека над болью.

Когда хирурги спросили его: «Что в шаре?», Мортон сначала замялся. Ему ответили: «Либо вы говорите состав, либо мы не будем это использовать, так как не имеем права вводить пациенту неизвестно что».

Под давлением медиков и из-за желания доказать эффективность метода, Мортон раскололся. Секрет перестал быть секретом за считанные часы. Как только врачи поняли, что это обычный серный эфир, который продается в каждой лавке за гроши, патент Мортона превратился в тыкву. Никто не хотел платить за то, что и так под рукой.

Уильям провел остаток жизни, пытаясь выбить из правительства США хотя бы «премию» в 100 000 долларов за свое открытие. Он аргументировал это тем, что армия использует его метод во время войн и экономит на этом миллионы.

Но каждый раз, когда он был близок к получению чека, в суде появлялись его коллеги и «соратники» (Джексон и Уэллс), начиналась склока. Хирург Джексон орал: «Это я посоветовал ему эфир! Гоните мои проценты!» Дантист Уэллс рыдал: «Я первый пробовал закись азота, Мортон — вор!»

Власти отмахивались: «Разберитесь сначала между собой, кто из вас главный, а потом приходите за деньгами». Так Мортон и бегал по кругу до самого инфаркта. Он закладывал мебель, продавал свои инструменты, обивал пороги Конгресса, требуя признания и денег. Он поседел, осунулся и начал видеть заговоры в каждой тени.

Уэллс был учителем Мортона. Именно он первым догадался, что закись азота (веселящий газ), под которую на ярмарках хохотали зеваки, может усыпить боль.
 В 1845 году он устроил демонстрацию в Бостоне. Но то ли газ был плохой, то ли доза маленькая — пациент во время удаления зуба вскрикнул. Студенты подняли Уэллса на смех, кричали «Надувательство!».

Уэллс впал в депрессию, бросил стоматологию и стал бродячим торговцем. Когда он узнал о триумфе своего ученика Мортона с эфиром, разум его не выдержал. Он подсел на хлороформ, облил двух проституток кислотой в порыве безумия, попал в тюрьму и там покончил с собой, предварительно «обезболив» себя тем самым хлороформом.

Джексон, получив докторскую степень, быстро потерял к врачебной практике интерес и открыл частную аналитическую лабораторию — первую в своем роде в США. Там он обучал студентов химии (включая Уильяма Мортона) и выполнял геологические заказы для государства. Был он человеком энциклопедических знаний и чудовищного самомнения. Именно он посоветовал Мортону: «Возьми очищенный серный эфир, он мощнее твоего газа».

Как только Мортон прославился, Джексон заявил свои права, будучи профессиональным сутягой. До этого пытался отсудить патент на телеграф у Сэмюэла Морзе.

В 1832 году Чарльз Джексон и Сэмюэл Морзе оказались на одном судне «Салли», возвращаясь из Европы. Чтобы скоротать время, Джексон показывал пассажирам опыты с электромагнитами.

Именно в разговоре с Чарльзом Морзе впервые услышал, что электрический импульс проходит по проводам мгновенно. Сэмюэл, будучи художником, а не физиком, тут же загорелся: «Раз это так быстро, можно передавать сообщения!».

После этого Морзе забросил кисти и начал конструировать телеграф из того, что имел под рукой (буквально из старых мольбертов и обломков часов). Он не понимал глубокой теории электричества, но у него был азарт художника, который видит образ целиком.

От того их конфликт был таким острым: Джексон считал, что раз он объяснил Морзе принцип работы электромагнита, то телеграф принадлежит ему. А последний считал, что идея ничего не стоит без десяти лет пота, крови и работающего аппарата.

На травлю же Мортона Джексон потратил года, писал письма в Парижскую академию наук и добился-таки того, что французы разделили премию пополам между ним и Мортоном. Закончил он тоже неважно: сошел с ума и провел последние семь лет жизни в той же психиатрической лечебнице, где когда-то учился.

Нельзя не упомянуть и Кроуфорда Лонга. Он удалил опухоль под эфиром ещё в 1842 году (на 4 года раньше Мортона!).

Но Лонг жил в глуши штата Джорджия. Он просто работал и не считал нужным об этом орать на каждом углу. Когда началась «Эфирная война», он робко подал голос: «Ребята, я так-то уже давно это делаю». Но кто ж поверит провинциалу, когда в Бостоне уже делят миллионы?


3. Чистота – залог безумия…

В Вене середины XIX века в Первой клинике родильного дома стоял такой дух, что мухи дохли на подлете, а ангелы-хранители увольнялись по собственному желанию. Женщины, попавшие туда, просились рожать хоть в канаве, хоть под мостом — лишь бы не в больничке. Там свирепствовала «родильная горячка». 

Работал в клинике Игнац Земмельвейс. Человек с лицом грустного спаниеля и упрямством паровоза. Смотрел он стало быть на коллег и размышлял: «Что-то тут не так». Врачи были люди почтенные, утром шли в «анатомичку», совали руки в потроха вчерашних покойников, весело обсуждали за завтраком особенности цирроза, а потом — прямо так, в тех же сюртуках, забрызганных кровью и гноем — шли осматривать рожениц.

Сюртук врача в те времена был как китель адмирала: чем больше на нем пятен, тем опытнее мастер. Мыть руки? Зачем? Джентльмен не может быть грязным по определению!
— Господа, — сказал Земмельвейс на собрании, — мне кажется, мы их убиваем. На наших руках живет «трупный яд». Давайте мыть руки хлоркой.
В зале повисла тишина. Такая, что было слышно, как у главного профессора зашевелились бакенбарды.
— Игнац, — сказали ему ласково, — ты переутомился. Иди выпей шнапса. Мы — элита. Мы — наука. Мы не можем быть разносчиками смерти. Смерть — это миазмы, воля божья и плохая конституция пациенток. А ты — дурак.

Но Земмельвейс заставил своих студентов мыть руки хлоркой до синевы.  Смертность в его отделении упала в 10 раз. Думаете, его носили на руках? Ага, сейчас. Его вышвырнули из клиники и объявили сумасшедшим. «Если Земмельвейс прав, значит, мы всю жизнь были убийцами?» А его начальник, доктор Кляйн, вместо того чтобы обрадоваться, запретил публиковать эти данные. Цифры были немым приговором всей предыдущей его деятельности. 

Игнац писал гневные письма, называл светил медицины «нероновскими палачами» и в итоге оказался в дурдоме. У него началось расстройство рассудка (возможно, на почве затяжного стресса или болезни Альцгеймера). Друзья обманом заманили его в психиатрическую лечебницу, сказав, что едут осматривать новую клинику. Когда он понял, где находится, и попытался вырваться, санитары его жестоко избили и надели смирительную рубашку вследствии чего он получил заражение крови — то самое, от которого спасал женщин, — и умер.

А руки врачи начали мыть только через двадцать лет. Потому что признать свою ошибку гораздо больнее, чем похоронить тысячу пациенток.


4. Сердце, тебе не хочется покоя…

Германия, 1929 год. Молодой ординатор Вернер Форсман решил, что лезть в сердце через вскрытие грудной клетки — это вчерашний день и неоправданный риск.
— А давайте, — говорит, — мы туда трубку через вену засунем?
Начальство покрутило пальцем у виска:
— Вернер, сынок, если трубка коснется сердца, оно остановится от шока. Ты убьешь пациента. Иди заполняй журналы.
Вернер вздохнул, пошел в процедурную и посмотрел на главную медсестру Герду, единолично владевшую ключами от шкафа со стерильными катетерами. Она была влюблена в науку (и немножко в Вернера).
— Герда, — прошептал он, — мне нужны ключи от шкафа с инструментами и твоя помощь. Я буду тебя оперировать.
Женщина, сияя от самопожертвования, легла на стол, надеясь стать «частью великого открытия».  Вернер ее привязал (для правдоподобности и чтобы та не сорвала операцию в самый ответственный момент), а себе вколол местную анестезию в локоть.
Пока Герда ждала героического разреза на своем теле, Вернер под шумок вспорол вену себе и начал совать туда мочеточниковый катетер.
— Ой, а почему ты синий?
— Это от восторга, — прохрипел Вернер.
Он пропихнул трубку на 60 сантиметров. Она шла внутри него, мимо ключицы, ныряя прямо в моторный отсек. Когда катетер уперся в сердце, Форсман не упал замертво. Он почувствовал странное тепло.
Он развязал Герду, схватил её за руку и потащил на второй этаж в рентген-кабинет. Представьте картину: по коридору бежит врач, из руки которого торчит полметра шланга, а за ним несется перепуганная медсестра:
 — Ты что творишь?! Вытаскивай, дурак, умрешь!
Сделали снимок. Трубка в правом предсердии. Сердце бьется. Форсман улыбается.
На следующий день его уволили. Главврач заявил, что такими методами можно защитить диссертацию в цирке, а не в приличной больнице. Про Форсмана забыли все, кроме историков-самоучек.

Спустя четверть века, когда он, пройдя уже войну и плен, работал простым урологом в захолустье (в кардиологию его больше не пускали — считали психом), ему позвонили:
— Герр Форсман? Собирайте чемодан. Вам тут Нобелевскую премию выписали за изобретение катетеризации сердца.
Вернер вытер руки об фартук и сказал:
— Ну, наконец-то они поняли, что я не клоун.

Оказывается, пока Форсман ставил катетеры в сельских амбулаториях, два американских врача (Андре Курнан и Дикинсон Ричардс) прочитали его старую статью 1929 года. Они поняли, что «тот безумный немец» был прав. Они развили его метод, превратив его в современную кардиологию, и честно сказали комитету: «Мы бы ничего не сделали без парня, который привязал медсестру к столу 27 лет назад».
Форсман на вручении пошутил, что чувствует себя как официант, которому принесли чаевые, когда он уже начал убирать столы и собираться домой.


Рецензии