ДвоюРодные. Глава 22. У колодца

Глава двадцать вторая. Разговор у колодца

Бабушка Маня, закончив с посудой, вышла на крыльцо отдышаться. У колодца, что стоял недалеко от дома, уже сидела её подруга — баба Шура. Женщина с лицом, исчерченным морщинами, медленно жевала семечки и наблюдательным, острым взглядом пастуха обводила окрестности.

— Маняша, иди, посидим! — крикнула она, помахав рукой.

Бабушка Мария перешла дорогу и опустилась на свободный чурбан рядом. Внизу, в тени колодца, было чуть прохладнее.

— Притихли что-то твои-то нынче, — негромко начала Шура, выплюнув шелуху. — Раньше — крик, беготня. А теперь... выросли что ли?

— Идут гулять каждый день, — кивнула Мария, глядя куда-то в сторону реки. — С утра соберутся и — на весь день. С ведром для ягод, с книжкой её... Но не в том дело.
— В каком же? — прищурилась Шура.
— В том, что уже не дерутся, — сказала Мария просто, вытирая руки об фартук. — И не дразнятся. Он смотрит на нее, словно гвоздём к земле прибить хочет. А она... она при нём другая. Не та, что из города приезжает. Смеётся по-другому. Вольнее. Раньше сила у них на войну уходила. Помнишь, как он ей удочку из рук вырывал, а она, вся трясясь от злости, песком в него кидалась? Вся сила — врозь. А теперь сила, видать, общая стала. На что-то другое.

Они помолчали. Где-то вдали каркала ворона.

— Хорошая бы пара вышла, — вдруг, ни к кому конкретно не обращаясь, произнесла Шура. Голос её был негромким, но слова прозвучали чётко, как удар колокола о край ведра. — Она — тихая, умненькая. Он — хоть и сорванец, но парень с золотыми руками, работящий. И ростом, и статью вышел. Кровь-то у них разная. Она ведь не родная Верке. Так что и греха тут нет.
— Пара... — повторила задумчиво Мария, и в голосе её зазвучала не только теплота, но и какая-то далёкая, знающая грусть. — Да, вышла бы. Только вот путь-то они какой прошли, Шура. Ты ж помнишь.
— А как не помнить, — фыркнула Шура, снова запуская руку в мешочек с семечками. — Первое лето — как кот с собакой. Он её до икоты пугал, она ему по лбу ведром чуть не треснула. Крику было! Словно не дети, а два растрёпанных воробья, что гнездо одно на двоих делят.
— Потом этот кетчуп, — улыбнулась Мария, и в её глазах вспыхнула добрая усмешка. — Весь красный стоял, как поганка мухоморная. И оба потом вместе отмывали. Уж наказание-то я им общее дала. С тех пор, гляди-ка, и по-другому как-то стали.
— Это уж точно, — согласилась Шура. — Уже не дерутся. Он её на лисапеде учил — орал на всю улицу, она ревела, но ехала. Упрямые оба. Как два козлёнка, что лбами столкнутся, а потом вместе траву щиплют. Теперь вот... — она кивнула в сторону реки, откуда должны были вернуться молодые, — ...ходят. Будто разговаривают без слов.

Они замолчали, каждая погрузившись в свои воспоминания. Баба Шура первая нарушила тишину, но голос её стал тише, каким-то далёким, будто обращённым не к подруге, а к самой себе, к той девчонке, что осталась где-то в далёком сорок девятом:

— А у меня-то первый, Степка, помнишь? Совсем мальчишка был, из соседней деревни. Мы у речки встречались, по ягоды ходили. Глаза у него такие, тёмные-тёмные... Ничего из того не вышло. В город уехал, не вернулся. А запах той земляники до сих пор помню... И его смех. Такая любовь — она либо на всю жизнь, либо... либо на всю жизнь памятью остаётся.

Бабушка Мария кивнула, не глядя на подругу. Её собственные воспоминания поплыли, как дымок над крышей, тёплые и острые одновременно.

— А у нас с покойным... мы и познакомились на покосе. Он косой махал, я воду носила. Облил меня с ног до головы, когда ведро из рук вырвалось... Совсем дурак был. А потом, вечером, пришёл, красный как рак, букетик этих... каких-то полевых цветов мокрых принёс. «Прости, — говорит, — Маруся». И всё. А я смотрю на эти цветы и понимаю — всё. Вот и прожили, бурь-небурь, до седин.

Они сидели, две старые женщины у старого колодца, и в воздухе между ними витали призраки их собственной, давно ушедшей юности — наивной, страстной, нелепой и бесконечно дорогой. История повторялась. Та же неизбежность. Та же хрупкость. Только декорации другие.

— Вот и они сейчас такие же, — тихо, почти шёпотом, сказала Мария. — Не по ягодам, конечно. По своим делам. В книжку одну смотрят, у речки сидят, просто молчат. А видно же... видно. Сердца-то не спрячешь. Они светятся, как эти светляки в овражке. Тихо так. Но видно.
— Молодость, Маняша, — вздохнула Шура, и в её вздохе была вся мудрость прожитых лет и вся беспомощность перед этой неостановимой силой. — Она идёт, как река. Не остановишь. Только направь бы её, чтобы не в омут.

Солнце начало клониться к лесу, отбрасывая длинные, косые тени, которые уже почти дотягивались до колодца. Где-то вдали, со стороны речки, послышался смех — звонкий, девичий, и чуть хрипловатый, мальчишеский, в ответ. Звук был далёким, но он разрезал вечернюю тишину, как нож масло.

Бабушка Мария и баба Шура переглянулись. В их взгляде было общее, немое понимание. Не нужно было больше слов.

— Идут, — сказала Шура, отряхивая шелуху с колен.
— Идут, — кивнула Мария, медленно поднимаясь с чурбака.

Они видели, как со стороны реки, окутанные золотистой дымкой заката, появляются две фигуры. Он — высокий, рыжий, с полным ведром малины в одной руке. Она — чуть сзади, но не отставая, с книжкой под мышкой, что-то оживлённо рассказывает, размахивая свободной рукой. Он слушает, повернув к ней голову, весь обращённый в её сторону, и улыбается той своей, немного кривой, но очень тёплой, сосредоточенной улыбкой, которую он никому больше не дарит.

— Помнишь, первый-то год? — обратилась Мария к подруге. — Она за мамин подол пряталась, а он на мотоцикле, будто крепость свою охранял. А глянь-ка теперь... Теперь это он при ней — как тот самый «Минск». Опора. А она... она теперь не цепляется. Идёт рядом. Сама. И ведро-то он несёт, а урожай-то, видать, общий.

Он нёс ведро — дело, которое взял на себя. Она жестикулировала свободно, чувствуя себя в безопасности, зная, что её слова не упадут в пустоту. Они были уже не теми чужими детьми, что когда-то враждовали на этом самом дворе, разделённые вселенной предубеждений. Они были двумя людьми, нашедшими после долгих поисков и потерь общий язык. И этот путь, такой знакомый и такой новый, вёл их прямо мимо колодца, мимо двух старых женщин, замерших в немом, принимающем наблюдении.

Молодые скрылись в калитке. Смех их стих, растворившись в вечернем воздухе, сменившись привычными звуками дома.

Мария стояла, глядя на пустую теперь дорогу, по которой только что прошло будущее. И в груди у неё, старой и мудрой, шевельнулось что-то тёплое и горькое одновременно. Тёплое — за них. За этот хрупкий, выстраданный мост, что они построили между своими разными мирами. Горькое — за ту простую, невозвратную правду, что её собственная дорога кончается тут, у этого колодца. А их — только начинается.


Рецензии