Молчание капитана

Было то особенное, тягостное безветрие, какое случается лишь в водах, забытых и Богом, и дьяволом, когда само время, казалось, свернулось клубком под грязным брезентом и заснуло липкой, душной смертью. Корабль, носивший некогда гордое, но давно стершееся с бортов имя, не плыл, а лишь мелко и судорожно вздрагивал, словно грузное тело в предсмертной лихорадке. Паруса висели серыми саванами, и в этой неподвижности зрело нечто гнилое, такое же неотвратимое, как запах разлагающейся рыбы, что сочился из трюма, перемешиваясь с кислой вонью рома и немытых, отчаявшихся тел. Люди здесь утратили облик. Они не походили на тех лихих моряков, что в песнях штурмуют волны с улыбкой на обветренных устах. Нет, то были тени, выползшие из самых черных расщелин человеческой души, когда голод уже перестал быть голодом, а превратился в огромный, бездонный глаз, смотрящий на тебя из миски с баландой, в которой плавали черви. Они собирались в кубрике не для работы и не для отдыха, а лишь затем, чтобы давить друг на друга плечами, дышать в лицо перегаром и смотреть. В этом смотрении было больше ненависти, чем во всех океанских штормах. Каждый взгляд скользил по горлу соседа, прикидывая, легко ли войдет туда ржавый нож, которым только что ковыряли сухарь, твердый как могильный камень.
Споры не утихали. Они шипели, как масло на раскаленной сковороде, то замирая до едва слышного змеиного шепота, то взрываясь хриплым, животным ревом. В этом реве не было слов о справедливости — слова давно истлели. Было одно лишь требование утробы. И над всем этим адом, запершись в своей каюте, где пахло старым деревом и табаком, восседал он — Капитан. Или то, что они привыкли называть Капитаном. Никто не видел его лица уже много дней. Сперва это казалось странностью, прихотью пьяного старика, затем — оскорблением, а теперь стало чем-то куда более страшным. Ибо хуже самого жестокого тирана только тиран невидимый. Человек, лишенный образа врага, обращает свою ярость на себя и на ближнего своего. Каюта капитана превратилась в черный квадрат на двери, в немую, замкнутую утробу корабля, которая пожирала приказы и не отвечала ничем, кроме тишины. И тишина эта была полна, густа и осязаема, как болотная трясина. Она давила на уши, и людям чудилось, что даже сквозь толстые доски они слышат там, за дверью, не то скрип пера, не то… мокрое, чавкающее шлепанье.
И тогда родился бунт. Но не тот красивый и яростный порыв, что описывают в книгах, с алым флагом и трубным гласом. Это был бунт исподволь, бунт накопившейся в спертом воздухе серы, бунт крыс, запертых в трюме без еды. Глаза людей стали круглыми и блестящими, как у обезьян, в руках, дрожавших от слабости и возбуждения, появились ножи — те самые, которыми режут веревки и рыбу. Толпа качнулась к каюте, дыша одним общим, смрадным дыханием, и каждый в этом безликом, оскаленном множестве чувствовал себя частью огромного, безмозглого животного, которое наконец-то обрело право убивать. Они подошли к двери. Тишина за ней стояла такая звенящая, что на миг стих даже вой собственного сердца. И вдруг — из-за полированного дерева раздался голос. Голос Капитана. Но Боже мой, что это был за голос! Он не походил на звук, издаваемый живой гортанью. В нем не было ни тепла, ни холода, ни гнева, ни страха. Он был пуст, словно говорила медная труба, забытая в склепе. Слова скользили размеренно и мерно:
— Веселей, ребята! Наша песня свята! В бухту заходи, ищи причал!..
И в этом призыве к веселью, произнесенном с интонацией смертельной усталости, было нечто такое, отчего у самого храброго матроса, у того, что сжимал рукоять ножа, волосы на загривке встали дыбом, а крик, готовый вырваться из глотки, застрял ледяным комом. Потому что голос не звал в бухту. Голос звал в бездну. В следующую секунду дверь подалась под напором плеч. Подалась так легко, словно и не была заперта, словно сам мрак за нею приглашал гостей в свою обитель. Моряки ввалились в каюту, спотыкаясь о порог, и тут же замерли, обратившись в соляные столпы. Дыхание прервалось в едином вздохе, и этот вздох был последним звуком, что издало человеческое стадо перед тем, как наступило великое, окончательное молчание.
За столом, в свете единственной, чадившей и мигавшей свечи, сидел Капитан. Но слово «сидел» не подходило к тому, что они увидели. Ибо Капитан был мертв. И был он мертв уже не первый день. Смерть поработала над ним грубо и тщательно, как работают время и тропическая жара. Лицо, то, что было когда-то лицом, оплыло, превратившись в восковую маску, по которой бродили изумрудные, жирные мухи. Одежда набухла гнилой влагой, и от всей фигуры исходило то страшное, тяжелое безмолвие разлагающейся плоти.
Но самым ужасным, самым непереносимым для человеческого рассудка было то, что шевелилось на голове у трупа. По лысому, пятнистому черепу, поросшему редким седым пухом, неспешно, по-хозяйски, перебирая когтистыми лапами, бродил большой зеленый попугай. Он склонял голову набок, и в его черном, как агат, глазу, отражалось пламя свечи и остолбеневшие лица матросов. Он встряхивал перьями, разбрасывая мельчайших белых червей, копошившихся в подгнившем воротнике капитанского мундира, и вдруг, разрывая вязкую тишину каюты скрежещущим, пронзительным, нечеловечески ясным голосом, изданным глоткой, не знающей ни страха, ни надежды, прокричал:
— Попка дурак!
А затем, вытянув шею и глядя прямо в глаза тому, кто держал нож, добавил громко и отчетливо, с той жуткой издевкой, на какую способна лишь природа, сошедшая с ума:
— Попугай жив!!!
И это было последнее слово. Ибо что можно ответить мертвецу, на чьей голове восседает бессмертная, крикливая вечность? Моряки стояли и смотрели. В их глазах, только что пылавших огнем бунта, разлилась свинцовая, тоскливая пустота. Они поняли, что бунт их напрасен. Что Капитан, управлявший ими, уже давно переселился в эту зеленую птицу, и теперь она, чистя клюв о череп, будет вести корабль в те туманные дали, откуда никто не возвращается. Ибо мертвый капитан мертв, но слово его, пустое и страшное, живет, пока бьется в груди маленькое, теплое сердце бессмысленной твари.
А корабль, поскрипывая старыми мачтами, стоял посреди штиля, и не было ему пути ни в бухту, ни к причалу. Был только вечный, гулкий простор и крик зеленой птицы над головой покойника. И это было страшнее любого шторма.


Рецензии