Молчание капитана
Споры не утихали. Они шипели, как масло на раскаленной сковороде, то замирая до едва слышного змеиного шепота, то взрываясь хриплым, животным ревом. В этом реве не было слов о справедливости — слова давно истлели. Было одно лишь требование утробы. И над всем этим адом, запершись в своей каюте, где пахло старым деревом и табаком, восседал он — Капитан. Или то, что они привыкли называть Капитаном. Никто не видел его лица уже много дней. Сперва это казалось странностью, прихотью пьяного старика, затем — оскорблением, а теперь стало чем-то куда более страшным. Ибо хуже самого жестокого тирана только тиран невидимый. Человек, лишенный образа врага, обращает свою ярость на себя и на ближнего своего. Каюта капитана превратилась в черный квадрат на двери, в немую, замкнутую утробу корабля, которая пожирала приказы и не отвечала ничем, кроме тишины. И тишина эта была полна, густа и осязаема, как болотная трясина. Она давила на уши, и людям чудилось, что даже сквозь толстые доски они слышат там, за дверью, не то скрип пера, не то… мокрое, чавкающее шлепанье.
И тогда родился бунт. Но не тот красивый и яростный порыв, что описывают в книгах, с алым флагом и трубным гласом. Это был бунт исподволь, бунт накопившейся в спертом воздухе серы, бунт крыс, запертых в трюме без еды. Глаза людей стали круглыми и блестящими, как у обезьян, в руках, дрожавших от слабости и возбуждения, появились ножи — те самые, которыми режут веревки и рыбу. Толпа качнулась к каюте, дыша одним общим, смрадным дыханием, и каждый в этом безликом, оскаленном множестве чувствовал себя частью огромного, безмозглого животного, которое наконец-то обрело право убивать. Они подошли к двери. Тишина за ней стояла такая звенящая, что на миг стих даже вой собственного сердца. И вдруг — из-за полированного дерева раздался голос. Голос Капитана. Но Боже мой, что это был за голос! Он не походил на звук, издаваемый живой гортанью. В нем не было ни тепла, ни холода, ни гнева, ни страха. Он был пуст, словно говорила медная труба, забытая в склепе. Слова скользили размеренно и мерно:
— Веселей, ребята! Наша песня свята! В бухту заходи, ищи причал!..
И в этом призыве к веселью, произнесенном с интонацией смертельной усталости, было нечто такое, отчего у самого храброго матроса, у того, что сжимал рукоять ножа, волосы на загривке встали дыбом, а крик, готовый вырваться из глотки, застрял ледяным комом. Потому что голос не звал в бухту. Голос звал в бездну. В следующую секунду дверь подалась под напором плеч. Подалась так легко, словно и не была заперта, словно сам мрак за нею приглашал гостей в свою обитель. Моряки ввалились в каюту, спотыкаясь о порог, и тут же замерли, обратившись в соляные столпы. Дыхание прервалось в едином вздохе, и этот вздох был последним звуком, что издало человеческое стадо перед тем, как наступило великое, окончательное молчание.
За столом, в свете единственной, чадившей и мигавшей свечи, сидел Капитан. Но слово «сидел» не подходило к тому, что они увидели. Ибо Капитан был мертв. И был он мертв уже не первый день. Смерть поработала над ним грубо и тщательно, как работают время и тропическая жара. Лицо, то, что было когда-то лицом, оплыло, превратившись в восковую маску, по которой бродили изумрудные, жирные мухи. Одежда набухла гнилой влагой, и от всей фигуры исходило то страшное, тяжелое безмолвие разлагающейся плоти.
Но самым ужасным, самым непереносимым для человеческого рассудка было то, что шевелилось на голове у трупа. По лысому, пятнистому черепу, поросшему редким седым пухом, неспешно, по-хозяйски, перебирая когтистыми лапами, бродил большой зеленый попугай. Он склонял голову набок, и в его черном, как агат, глазу, отражалось пламя свечи и остолбеневшие лица матросов. Он встряхивал перьями, разбрасывая мельчайших белых червей, копошившихся в подгнившем воротнике капитанского мундира, и вдруг, разрывая вязкую тишину каюты скрежещущим, пронзительным, нечеловечески ясным голосом, изданным глоткой, не знающей ни страха, ни надежды, прокричал:
— Попка дурак!
А затем, вытянув шею и глядя прямо в глаза тому, кто держал нож, добавил громко и отчетливо, с той жуткой издевкой, на какую способна лишь природа, сошедшая с ума:
— Попугай жив!!!
И это было последнее слово. Ибо что можно ответить мертвецу, на чьей голове восседает бессмертная, крикливая вечность? Моряки стояли и смотрели. В их глазах, только что пылавших огнем бунта, разлилась свинцовая, тоскливая пустота. Они поняли, что бунт их напрасен. Что Капитан, управлявший ими, уже давно переселился в эту зеленую птицу, и теперь она, чистя клюв о череп, будет вести корабль в те туманные дали, откуда никто не возвращается. Ибо мертвый капитан мертв, но слово его, пустое и страшное, живет, пока бьется в груди маленькое, теплое сердце бессмысленной твари.
А корабль, поскрипывая старыми мачтами, стоял посреди штиля, и не было ему пути ни в бухту, ни к причалу. Был только вечный, гулкий простор и крик зеленой птицы над головой покойника. И это было страшнее любого шторма.
Свидетельство о публикации №226041801784