Крылья художника Этьена

Париж казался незыблемым только на первый взгляд. На самом деле он держался на одном-единственном обещании, которое дал себе бедный художник Этьен. Стоило ему нарушить слово, как... конечно, ничего ужасного бы не случилось. Просто улицы сделались бы чуть серее, багет чуть черствее, и все жители Парижа, даже маленькая Жанна, навсегда позабыли бы, зачем птицам нужны крылья.

Сена струилась неоконченной фразой – ещё не нашлось человека, способного поставить точку. Каштаны роняли листья в воду, и они плыли, похожие на раскрытые ладони. Дома вдоль набережной стояли вплотную, серые, с облупившейся штукатуркой.  Их окна смотрели на реку без всякого интереса, как старики, которые всё уже видели. Кое-где темнели узкие проулки, где никогда не бывало солнца. На мостовой сидела кошка и умывалась так медленно, будто в запасе у неё была вечность.

Этьен появлялся на улице ровно в восемь утра. Он шёл к реке, к тому месту, где старая ива клонилась к воде, будто хотела напиться, ставил мольберт и начинал рисовать.
Художник рисовал улицы – но на них никогда не было людей. Он рисовал дома – но окна в них смотрели внутрь себя, а не наружу. Он рисовал парки и площади, фонари и мостовые, но главное – всегда и неизменно  – он рисовал птиц.

Птицы сидели на карнизах. Птицы кружили над башнями. Птицы спали под крышами и пили воду из луж, в которых отражалось небо.

Картины никто не покупал.

Лавочники говорили: «Где люди? Кому нужен город без людей?» Буржуа пожимали плечами: «Какие-то птицы... это не украсит гостиную». Богема морщила нос: «Технически грамотно, но в этом нет души. Где душа, месье?»

Этьен молчал. Он вообще ни с кем не говорил. Он выходил из дома, шёл к реке, рисовал до позднего вечера, а потом возвращался в свою одинокую каморку, пропахшую масляной краской.

И только однажды в день, под самый вечер, когда солнце уже остывало в Сене, окрашивая воду в цвет старой меди, из соседнего дома выходила девочка.

Жанна, дочка булочника. Ей было, наверное, десять лет, а может, тысяча – в её глазах жила древняя мудрость, которая приходит только к тем, кто слишком рано узнал, что такое пустой желудок. Девочка несла багет, теплый, хрустящий, такой же золотой, как небо над Парижем в час, когда Господь закрывает ставни.

– Месье, – говорила она, протягивая хлеб. – Вы опять ничего не ели сегодня.

Художник брал багет. Он никогда не говорил «мерси». Просто кивал, но в этом кивке было больше благодарности, чем благодати во всех соборах Парижа.

Однажды Жанна села рядом с ним на поблёкшую осеннюю траву. Посмотрела на холст, где под вечерним небом парили три белых птицы над пустой площадью.

– Никто не купит твоих птиц, – сказала она. Ей почему-то разрешалось говорить ему «ты». Может быть, потому что она была ребёнком, а может, потому что она была единственным человеком, который не боялся его молчания. – Рисуй людей. Тетя Мари говорит, что если бы ты нарисовал хотя бы одного мэра Парижа или хотя бы одну мадемуазель с зонтиком, кто-нибудь наверняка купил бы это у тебя.

Художник долго смотрел на реку.

– Я не могу, – наконец, произнёс он. – Я рожден для этого.

– Для чего? Для птиц? – девочка наклонила голову. Этьен не ответил.

Жанна пожала плечами, поднялась, отряхнулась и пошла домой.

Париж продолжал жить своей жизнью. Лавочники торговали, воры воровали, влюбленные целовались, а художник всё сидел у реки и рисовал птиц. Его пальцы были в краске, лицо в морщинах, одежда – в дырах. Но птицы на его холстах становились всё живее, всё объемнее, всё ближе к тому, чтобы...

Чтобы взлететь.

Однажды, в канун Рождества, Жанна пришла к нему не с багетом, а с вопросом.

– Месье Этьен, – сказала она серьёзно. – Я много думала о нашем разговоре. Скажи, почему бы тебе не нарисовать себя? Почему?

Художник поднял голову. С реки тянуло холодом, ива над водой обледенела.

– Рисовать себя без крыльев, это как видеть каждое утро свою немощь, – ответил он. – Предпочитаю рисовать тех, у кого крылья есть.

– Всё равно твои птицы не летают, – возразила девочка. – Они нарисованы.

– Летают, – сказал художник. – Просто не здесь.

Он замолчал. Жанна почувствовала, что сейчас случится что-то важное. Ветер подул сильнее. С неба полетел снег, похожий на белый пух лебедей.

– Моя мать умерла, когда мне было десять лет, – вдруг сказал Этьен. – Отец сказал: «Теперь ты мужчина. Ты должен кормить себя сам». И отдал меня в пекарню. Я месил тесто с трёх утра до восьми вечера. Мои руки горели, спина не разгибалась, глаза видели только муку и огонь. Я ненавидел это тесто. Я ненавидел этот хлеб. Я ненавидел Бога, который дал мне такую жизнь.

Жанна слушала, не дыша.

– Однажды я увидел в окно птицу. Она сидела на карнизе напротив. Просто сидела. И вдруг я понял: эта птица не знает, что такое месить тесто. Эта птица свободна. Я взял уголёк и нарисовал её на стене. Потом ещё одну. Потом ещё. Пекарь увидел и избил меня. «Ты рисуешь, когда нужно работать?» – кричал он. Я не мог ему объяснить. Я и сейчас не могу объяснить. Но я понял тогда одну вещь: всё, что с нами случается,  все эти тяжёлые ноши, все эти испытания – они не для того, чтобы пригнуть нас к земле.

Он посмотрел на девочку. В его глазах горел странный свет, который бывает у святых или сумасшедших.

– Они для того, чтобы мы поняли, что можем летать! Мы смотрим на наши заботы как на проклятие. Но когда поймёшь, что Господь посылает их, чтобы научить нас летать – они превращаются в крылья. Без них мы бы навсегда приросли к этой жалкой земле, к этой пекарне, к этому тесту, которое никогда не кончается.

Художник не двигался. Снег ложился на шляпу, на плечи, на мольберт, но он не стряхивал его – просто смотрел на реку.

– Когда я ушел из пекарни и начал рисовать, мне говорили: «Ты сумасшедший. Ты умрешь с голоду. Твои птицы никому не нужны». Быть может, они правы. Но если я перестану рисовать птиц, если я начну рисовать людей, как все просят, я потеряю то единственное, что меня поднимает к небу. Я потеряю свои крылья.

Жанна долго молчала. Потом спросила:

– А что будет, когда ты нарисуешь всех птиц?

– Может быть, тогда я нарисую себя, – Этьен пожал плечами и улыбнулся.

На следующий день художник не вышел к реке. И на следующий тоже. На третий день Жанна поднялась в его каморку в Терновом тупике. Дверь была не заперта.

В комнате пахло красками. На полу лежал мольберт. Рядом кисти, застывшие, как пальцы умершего дирижера. А на стене висела картина.

Жанна смотрела на неё и не могла отвести взгляд.

Это был Париж. Весь Париж – от Монмартра до Латинского квартала, от Сены до площади Согласия. Город парил в небе, как огромная стая каменных птиц. Дома расправляли крыши-крылья. Мосты изгибались, как шеи лебедей. И тысячи, десятки тысяч птиц вылетали из каждого окна. А в центре парящего города стоял человек с багетом в руках. Этьен.

Жанна забрала картину к себе. Она повесила её над своей кроватью. И каждое утро, просыпаясь, смотрела на летящий город.


Рецензии