Последний поворот на Покровку
— Степа, а Степ? — завела старуха в третий раз за час. — Давай свернем в Покровку, а? Глянь, проселок какой накатанный. Я ж там девкой на покосы бегала. Церква там старая, кирпичная. Красотища!
Степан даже головы не повернул.
— Мам, я с ночной смены. Мне домой надо, а не по твоим красотищам. Четыре часа за рулем. Ты пирожки свои вези внуку, отстань.
— Внуку! — фыркнула Валентина Сергеевна. — Внук твой в телефоне своем сидит, ему эти пирожки… А в Покровке, Степа, люди раньше совестливые жили. Не то что нынешние. Идешь по улице — все здороваются. А тут живешь в центре, как в мешке: соседа за год не встретишь. Поехали, а? Я тебе сто рублей дам на бензин.
Степан дернул щекой. Ему хотелось тишины. Ему хотелось на рыбалку, одному, сидеть и смотреть на поплавок, чтобы никто не трогал за душу. Но перечить матери он не умел с детства. Вздохнув, словно куль муки поднял, он крутанул руль, и "Москвич", чихнув, запрыгал по пыльной колее в сторону заброшенной Покровки.
Проселок был пуст. Только пыль столбом стояла за машиной. Вдруг из-за кустов шиповника, откуда не ждали, вышел мужик и встал прямо посреди дороги. Степан ударил по тормозам. Валентина Сергеевна ойкнула, пирожки посыпались на пол.
Мужик был в старом ватнике, надетом на голое тело, и в кирзовых сапогах. Лицо серое, щетинистое, но глаза — живые, колючие, с красными прожилками, как у неспавшего пса. В руке он держал обрез.
— Вылезай, мать, — сказал он сипло, глядя именно на старуху. — И ты, мужчина, вылезай. Машина ваша мне без надобности. А вот поговорить охота.
Степан, матерясь про себя, вылез. Руки тряслись. Валентина Сергеевна, кряхтя, выбралась на пыльную дорогу, одернула пальто.
— Ты что ж это, мил человек, на большой дороге безобразничаешь? — строго спросила она, пытаясь придать голосу уверенность. — Люди за хлебом едут, к внукам...
— Заткнись, мать, — оборвал он без злобы, но веско. — Про хлеб мне не пой. И про внуков. Я в Воркуте этих сказок наслушался. Там все хорошие. Все к детям ехали.
Он повел обрезом в сторону старой кирпичной стены заброшенной церкви, что виднелась за пригорком.
— Туда пойдем. Там твоя Покровка. Посидим, покалякаем.
Внутри церкви пахло мышами, крапивой и сухой известкой. Крыши не было, над головой синело чистое, равнодушное небо. Мужик сел на обломок стены, обрез положил на колени. Степан стоял столбом, шумно дыша. А Валентина Сергеевна вдруг оживилась.
— Господи, — запричитала она, оглядывая заросшие бурьяном стены. — Вот тут ведь венчались. Тут ведь пели! А теперь что? Бурьян да нехристи.
— Какие нехристи? — усмехнулся мужик. — Нормальные люди. Сейчас за бутылку теплой водки удавятся, и правильно. А ты, старая, всё про добропорядочность талдычишь, а в глазах-то у тебя пусто. Нету в тебе правды. Одна видимость.
— Да как ты смеешь?! — взвилась Валентина Сергеевна. — Я всю жизнь в учителях! Я детей учила!..
— Чему? — перебил он, и голос его стал вдруг тихим и оттого еще более страшным. — Тому, как жить? А ты сама-то, мать, жила? Или так, пела да причитала? Думаешь, я не вижу? Думаешь, я людей не различаю? Ты меня вон дулом в пузо, а сама в сторонке стоишь, чистенькая. И сынок твой... — он кивнул на побелевшего Степана, — заездила ты его. Он сейчас тебя больше моего ненавидит. Ему на рыбалку охота, а ты его совестью, как палкой, гонишь по проселку. Тоска.
Валентина Сергеевна хотела что-то ответить, но слова застряли в горле. Она вдруг увидела в этом оборванном, страшном мужике не разбойника, а блаженного. Юродивого, который говорит правду, от которой уши вянут. И то, что он говорил про "пустоту в глазах", вдруг ожгло её изнутри. Обида, страх и какая-то внезапная, глухая тоска по той, настоящей деревне, где все здоровались, вдруг смешались в ней.
Она шагнула к нему. Степан дернулся было: "Мама!", но она отмахнулась. Подошла к мужику и, словно не видя обреза, положила ему свою пухлую, в пигментных пятнах руку на плечо.
— Господи, — прошептала она, глядя в его красные глаза. — Да ты ж сам не свой. С малых лет тебя, видать, обделили любовью-то. Заблудшая ты душа. Как есть заблудшая.
В лице человека что-то дрогнуло. Не благодарность. Не злоба. Скорее, усталость зверя, которого настигли и теперь не дадут подохнуть спокойно. Он медленно, словно через силу, поднял руку и снял её ладонь со своего плеча. Снял аккуратно, почти ласково.
— Вот за это, — сказал он глухо, — и стреляют.
Он встал, и в этом движении была такая безысходная, тяжелая скука, что Степан закрыл глаза. Грохнул выстрел, эхо заметалось под кирпичными сводами и ушло в высокое небо. Валентина Сергеевна повалилась навзничь, прямо в крапиву. Пальто задралось, открыв старческие ноги в чулках.
Человек перешагнул через нее, сунул обрез за пазуху и пошел к выходу. Поравнявшись с окаменевшим Степаном, он остановился на секунду, сплюнул под ноги и, не глядя на него, бросил:
— Кабы её, старую, каждый день дулом в пузо тыкали, она, может, и человеком бы стала. А так — одно притворство.
И пошел по пыльному проселку дальше, в сторону солнца, оставляя за спиной застывшего мужчину, брошенный "Москвич" и мертвую старуху в крапиве. Небо над Покровкой молчало.
Свидетельство о публикации №226042102064