41-я миля. Глава 1
Окся металась в ужасе, не видя выхода. Кругом бесился огонь. Дышать было невыносимо: легкие разрывало жаром. Не было слышно треска пламени, и ужас усиливался от этой глубокой тишины. И спрятаться было невозможно. Отовсюду огонь выбрасывал к ней свои всепожирающие языки, хотя ещё не дотягивался. Тело нестерпимо жгло. А холщовая рубашка на нём истлела без пламени и стала осыпаться.
– Господи! Спаси и сохрани! – последним усилием сознания взмолилась Окся.
– Доченька, – успокаивающий женский голос позвал её сзади, и прохладная рука легла на обожженное плечо.
Окся обернулась и увидела перед собой женщину в возрасте её старой матери, одетую очень опрятно в простое деревенское платье, в чистеньком белом платочке, повязанном по-деревенски на лоб.
– Горишь, доченька?
– Горю.
– Ты этого огня не бойся. Этот огонь пройдёт стороной. А вот через восемь лет будет большой пожар. Вся Нагорка сгорит. И тебе надо того огня опасаться…
– Кто ты, тётенька?
– Я Неопалимая Купина. Ты поминай меня в молитвах.
– А… – хотела дальше расспросить Окся, но рядом никого уже не было. И не было огня. Даже следов его. А на ней было новое незнакомое платье – в деревне таких не носили. Стало дышать легко.
Окся шла через огромный луг со сказочными цветами, но земли под собой не чувствовала. Она, скорее, летела, чем шла. И только далеко впереди, от края и до края горизонта, узенькой полоской чернел лес. И ощущалось, что лесу этому нет конца. А она всё летела, летела…
Крестиния Васильевна поначалу не поняла, что её так встревожило. Она перестала шерудить кочергой в подтопке и прислушалась. В избе было тихо. И не слышно было ни стонов, ни беспрерывного бормотания: дочь больше не бредила! Мать резко повернулась к окну, и вся кровь хлынула ей в голову. Сердце заколотилось так, что заломило левое плечо и руку на сгибе локтя стало выворачивать. Окся лежала неподвижно под окном на старом сундуке. Высохшее в кулачок восковое лицо запрокинулось на измятой подушке, неестественно заострённые черты лица колко торчали в свете вечерней пронзительно малиновой зари.
– Мороз ночью будет большой… Глубоко, наверное, земля промёрзла… Трудно будет мужикам долбить, – отрешённо подумала Крестиния Васильевна
На непослушных, враз отяжелевших, ногах мать медленно подошла к сундуку, тихонько присела на самый краешек, ещё не находя в опустошённой, как-то сразу, душе ни слёз, ни крика, ни понимания беды. Жалостно налипшие на иссохшее личико короткие, облезлые от тифа сосульки волос, некогда богатой в руку толщиной пшеничной косы, ещё сильнее подчёркивали безысходность случившегося.
Всю осень ждали, что Окся умрёт. И вот уже зима кончается, а она всё умирает и умирает. За полгода-то все уж привыкли, что её смерть неизбежна, только ждали, когда. Мать двумя руками, стараясь не поранить кожу дочери жёсткими, шершавыми, изнурёнными тяжёлой деревенской работой ладонями, тихонько провела от середины лба по лицу, убирая с него спутанные прилипшие волосики. Вдруг, под этим прикосновением, веки дочери чуть дрогнули и медленно приоткрылись. Она скорее выдохнула, чем произнесла:
– Клюквы хочу.
Сыпной тиф в деревне начался со двора Крупенкиных. Первым заболел сам Тимофей Николаевич вскоре после возвращения из Борисоглебска, куда он ездил на ярмарку. Сам-то он перемог болезнь, а вот старуха его и второй внучок померли. И пошла беда заглядывать во дворы. Окся свалилась, когда копали картошку. Прямо на огороде. Она подошла к плетню, где почище, чтобы немного перевести дух. Ватными были, и ноги, и руки, всё время темнело в глазах. И, вдруг, земля вывернулась из-под ног. Девушка из последних сил вцепилась в плетень, да навалилась на него и стала оседать. Затрещали под руками тонкие, сухие прутья и она рухнула на траву. Тут все запричитывали, засуетились. Оксю под руки, почти волоком, оттащили в избу, ничего не соображавшую, раздели, умыли и уложили на сундук под окном, бросив на него старый соломенный тюфяк и большую перьевую подушку, чтобы голова была повыше.
Фельдшер подтвердил опасения: сыпной тиф. Всем настрого заказали подходить к окну. Мать сама ухаживала за дочерью. Всякий раз после кормления или обихаживания больной она протирала руки какой-то вонючей жидкостью, которую принес фельдшер. Лекарств же не было никаких.
А примерно, через месяц исхудавшая Окся вдруг поднялась. Сильно ослабевшая, она ходила мало, всё больше сидела, притулившись к теплой печи и уставившись в одну точку. Печь топили пока ещё не каждый день, в ожидании зимних холодов дрова экономили. Ей хотелось как можно больше впитать в себя жара, когда в подтопке с треском веселил огонь всякий сорный древесный хлам. Хорошие поленья – хорошей зиме.
Она вжималась в остывающую кладку, насыщая теплом свое изможденное болезнью тело до последнего. Потом перебиралась к печурке, где готовили еду. Иногда, вот так сидя, задрёмывала на некоторое время, проваливаясь в короткие, муторные, незапоминающиеся сны.
Как-то, примерно, через неделю принесли миску клюквы из погреба, которую насобирали ещё в начале сентября целый бочонок на зиму. Снохи и младшая Олька перебирали её от сора, и небольшая миска уже, очищенной на кисель, стояла на краю стола. Крестиния Васильевна хлопотала с ужином. Окся долго сидела у печи, остановив взгляд на ярком пятне, затем медленно встала, нетвёрдо переступая, подошла к этой миске и начала горстями поедать клюкву. Красный сок вытекал из уголков рта, растекался по руке, капал на рубашку, на стол.
– Мам, Окся – смотри-ка! – с радостным озорством кивнула Олька.
– Господи! – ужаснулась мать, – Да что же это? Да разве ж можно так? – она опрометью кинулась к столу, схватила чашку и вынесла в сени. На обратном пути смочила угол передника, обтерла дочери лицо, грудь, руки…
Наутро Окся не встала со своего сундука. Еще ночью опять поднялся жар. Она бредила до самого утра. Фельдшер был в соседнем селе и за ним послали Егора. Но только на третий день лекарь освободился и вернулся в свою деревню.
– Да, милые мои, – покачал он головой, – это брюшной тиф.
– Может, за доктором в уезд послать? – хмуро, лишённым надежды голосом, спросил Михаил Алексеевич.
– Второй тиф подряд?.. Тут, скорее, за попом посылать надо, – жестоко, но беззлобно, как будто пошутил, фельдшер. Он видел столько крови и смертей за пять проведённых на войнах лет – с империалистической на гражданскую, что душа его заскорузла, как нестиранная от пота, грязи и крови солдатская гимнастёрка.
Окся надолго пропадала в беспамятстве, лишь иногда возвращалось сознание. Отец всё-таки снарядил лошадь в уездную больницу. Доктор внимательно выслушал его и, нисколько не смущаясь, отвечал, что фельдшер прав, что его поездка к больной будет бессмысленной и, что привозить сюда девочку не надо, всё равно больница переполнена и положить её некуда. В соседнем с вами селе хоть фельдшер есть, а в других деревнях и того хуже. На прощание доктор всё-таки дал пригоршню расфасованных в бумажки порошков и объяснил, как поить.
Вернувшись домой только на другой день, Алексей Михайлович пригласил попа. Оксю причастили и, как могли, соборовали – просфоры клали в рот мелкими крошечками и кагор, после того как первая ложечка почти вся вытекла из уголков губ, тоже стали давать чуть ли не каплями на кончике ложечки. Но порошками её поили регулярно, как наказывал уездный доктор, просто всыпали в рот, надавливая для этого на уголки губ большим и указательным пальцами, чтобы они приоткрылись буквой «О», и тут же вливали немножко воды. Подкармливали больную мясными, грибными бульонами и ягодными и травными отварами таким же способом. А дабы она не захлёбывалась, подкладывали под высокую подушку ещё что-нибудь. Мясо варили в маленькой плошке небольшими кусочками только для больной.
Но Окся опять, на удивление всем, поднялась, пролежав чуток больше месяца. Щёки её провалились. Почти прозрачная, блёклая кожа, натянувшаяся на беззащитно выступивших скулах, слегка шелушилась. От её праздничной шестнадцатилетней красоты, приводившей в трепет не только парней, но и семейных мужчин, остались одни глаза, да и те замутились, посерела их необыкновенная голубизна. На этот раз поправка шла быстро. Дней через пять, как встала, Окся начала уже помогать по дому. Тяжёлой работы со скотиной и во дворе ей не поручали, а вот на кухне да с малыми племяшами она управлялась.
Но горе не хотело, видно, просто так обойти их род стороной. Умерла Таня – старшая из детей Михаила Алексеевича и Крестинии Васильевны. Шёл ей сорок пятый год, и у самой у неё уже было четверо внуков. Этой беды ничего не предвещало. Таня была женщиной крепкой: и статью, и здоровьем. Никогда ни на что не жаловалась, никогда ничем не болела, даже будучи ребёнком. На Николу приходила проведать больную сестрёнку – за восемь вёрст, пешком из Генеральщино, где жила в семье мужа. Осталась до утра, и всю ночь пробалясничали они с матерью: вспоминали про всех и про всё, делились новостями и горестями. Утром отец послал Егора отвезти её на санях домой.
И вот, не прошло и месяца, Тани не стало. Сгорела, как свеча. Никто даже не сообщил, что она болеет. На похоронах были всей семьёй. Из китунькинских мало кто пришёл. Все устали от болезней и похорон.
Алексей Михайлович сидел на лавке возле гроба, широко расставив ноги, опершись локтями на колени, свесив безвольные кисти рук. Он немигающими глазами уставился в ножку стола, на котором стоял гроб, и беззвучно плакал, не стыдясь и не замечая слёз. Кристина Петровна же нараспев высоко и пронзительно голосила обрядовый похоронный причит:
И никогда я больше не увижу твои ясные глазоньки-и-и-и.
И зачем ты нас навсегда покинула-а-а-а-а.
Встань, да погляди, как твои детушки убиваются-а-а-а-а.
Встань, да утри своим внукам горькие слёзоньки-и-и-и-и.
Да пожалей ты свою горемычную мать несчастную-у-у-у-у.
Да когда ты увидишь там своих сестренок и братише-э-э-э-к,
И расскажи-ка ты им, как их матушка страдает и горюе-э-э-эт…
Эта такая нежданная, такая неправильная смерть рвала в клочки уставшую за такую муторную зиму душу Кристиньи Васильевны. И где ей брать силы оплакивать своих детей? Вот уже в четырнадцатый раз… За что же ей такая доля горькая? Она голосила и голосила, как будто хотела выкричать всю боль за свою несправедливую судьбу, всех в избе временами повергая в дружные рыдания. Старики и бабы потом одобряли эти похороны:
– Шумно плакали, с душой.
Сразу после Крещения в горячке свалилась Окся. Опять… Лекарь вынес приговор:
– Возвратный тиф. На похоронах, видно, подцепила. Тут уж медицина бессильна. Сам Господь Бог вряд ли ей поможет.
И опять звали попа… Иногда к больной возвращалось сознание, и она вконец ослабевшим голосом просила пронести ей льда. Лёд взяли с реки свежий. Выпилили в стороне от проруби на нехоженом месте большой кусок и подвесили на крюк на крыльце повыше, чтобы собаки не изгадили. С этого куска понемногу скалывали, мельчили и ставили в плошке на подоконник возле ложа больной. Окся брала оттуда по кусочку и медленно сосала. Всё равно умрёт – зачем же лишать её последней радости.
Что уж там было на разуме у судьбы или по Божьему промыслу что-то неведомое земному пониманию было уготовано этой девушке, но смерть и в третий раз отпустила Оксю. На Сретение её даже взяли в церковь. Деревенские, кивая на неё, перешёптывались, дивились, как на чудо чудесное, благоговейно умозаключая, что, видно, у неё самый-самый из всех Ангел-Хранитель. А батюшка велел дьячку вынести табуреточку, предполагая, что девушке не хватит сил выстоять службу, и во время целования креста велел матери задержаться.
– Ты, Крестиния Васильевна, в сыро- и мясопуст не мори девку постом. Корми отдельно скоромным. Особенно яички сырые пусть пьет, и молоко, и сметанку. Получше станет – после Вербного недельку попостится. А слаба будет, так и не надо. Сам буду Господа Бога нашего Иисуса Христа молить за неё. Пусть, пусть поправляется.
* * *
На масленицу нарядная молодёжь катались на санках с высокого берега Узы на лёд. Сразгону санки долетали чуть ли не до другого берега. Девки от восторга и страха пронзительно визжали и теснее прижимались к парням. А наиболее отчаянные ребята ловко и, как бы невзначай, переворачивали сани в сугробы поближе к берегу и, барахтаясь в снегу, бессовестно тискали девок, пока кубарем скатывались на лёд. Ребятишки помладше катались подальше от крутого склона, где берег был более пологим, да и боялись они старших ребят. Чуть зазеваешься, запросто могли зашибить санями.
Окся стояла чуть в сторонке и со страхом смотрела на весёлые игрища ровесников. Эта горка и раньше пугала её. Она никогда не решалась кататься в этом месте, на лестницу-то взбиралась не выше третьей ступеньки. Страх высоты холодом сковывал душу. Тем более, сейчас, ослабевшая после болезни, девушка стояла в нескольких шагах от начала протоптанной в снегу тропинки, наискосок спускающейся к реке. По этой тропинке молодёжь выбиралась наверх. На общинных работах вдоль тропки соорудили перила из жердей, а глубоко заколоченные, просмалённые снизу столбышки прочно их удерживали.
Визг, хохот, бешено несущиеся одни за другими сани, Окся воспринимала, как сквозь сон. Между ней и этим буйным весельем стояла пелена кисельного тумана.
– Ты, что стоишь, как чужая? Пошли кататься, – совсем близко, над самым ухом раздался громкий, задорный голос.
– Н-не-ет, нет, – слабо запротестовала Окся, поворачиваясь на голос, с трудом вытаскивая сознание из своего притихшего мира.
Перед ней стоял весёлый, красивый, весь облепленный снегом Сёмка Францев. Он был самым видным парнем в деревне. Многие девушки вздыхали об этом женихе. Окся, втайне от всех, давно уже мысленно выделяла его. Но не только кому-нибудь, а даже самой себе она боялась признаться, как нравится ей этот парень. Сёмка же никому своих симпатий не выказывал и девки напрасно с ним заигрывали.
Окся слегка попятилась назад, протестующе приподнимая руки. Весело улыбающееся лицо Сёмки ей показалось насмешливым. По всем деревенским понятиям не должен был он сейчас на неё, такую чахлую, обратить внимание.
– Я не хочу, не надо… – смущённо бормотала девушка.
Но Сёмка, хохоча, легко, как пушинку, подхватил на руки, усадил на санки и, прежде чем она успела соскочить на снег, рванул их с места и бегом помчал Оксю к ребятам. Она же изо всех сил вцепилась руками впереди себя, крепко зажмурила глаза и от страха, и от снега, летящего ей в лицо из-под валенок парня. На краю накатанного до черноты зеркального спуска уже никого не было. Последняя парочка мгновение назад покатилась вниз. Сёмка с разбегу резко развернул санки, едва не вывалив девушку в снег и, прежде чем она успела опомниться, он уже сидел сзади и они летели вниз.
– О-го-го-го-о-о-о… – дуром орал Сёмка, цепко зажимая в объятьях насмерть перепуганную Оксю.
Когда до конца спуска оставалось совсем немного, он ловко поддёрнул за верёвку слева, санки снесло с катка, завалило набок в сугроб и эта парочка кубарем скатилась по рыхлому снегу на речной лёд. Когда Окся опомнилась от страха, то сообразила, что оглушительный хохот относится именно к ней.
Вид у неё был действительно жалкий, до смешного, от облепившего её снега. Платок сбился на плечи. Клочкастая снежная шапка на голове вперемежку с жиденькими растрёпанными волосиками придавали её облику какую-то даже убогость. Голова ныла от студенящего холода. Окся, не развязывая, натянула платок по самые брови, и от этого голову обожгло таким холодом, что заломило в глазах и перехватило дыхание. Гримаса, перекосившая лицо девушки, была встречена новым взрывом хохота. Они не были злыми людьми. Просто, всеобщее возбуждение, весёлый задор, царившие на катке, не могли так сразу, как поворот саней, переключиться на сочувствие чужой немощи.
Окся подхватилась и побежала, проваливаясь в снег, к спасительной тропинке, оглохшая от унижения, задыхаясь от слёз, обиды и слабости. Непослушными пальцами она пыталась на бегу развязать платок, чтобы вытряхнуть. Но снег, предательски провалившись за шиворот, добавил унизительных страданий. Пока добралась до середины подъёма, хватаясь руками за поручень, дважды падала, ко всеобщей потехе набивая в рукава новые порции ледяной каши. Взрывы хохота и незлобливые, но хлёсткие шуточки колючками вонзались в затуманенный мозг. Тут её догнал Сёмка.
– Погодь! – схватил он Оксю за руку, и от этого рывка они вместе чуть не покатились вниз. Но в последний момент успел ухватиться за перила одной рукой и обнять её второй.
Лицо его ещё было захвачено всеобщим весельем, а чувство вины заставило догнать девушку, чтобы помочь ей в этой дурацкой ситуации. Но когда она увидела перед собой так близко его смеющиеся глаза, собрала всё своё отчаяние и из последних сил оттолкнула парня. Сёмка, как мельница замахал руками, несколько секунд выписывал ногами кренделя, безуспешно пытаясь поймать точку опоры, наконец, шлёпнулся и коряво покатился вниз под новый взрыв хохота и улюлюкание всего катка.
Оксю, истратившую последние силы, обволокло тупое безразличие ко всему происходящему вокруг. Ей сразу захотелось спать. Выбравшись наверх, она поплелась, плохо понимая куда, на непослушных ватных ногах, волоча за собой платок. Холода она уже не понимала. Голова её, то запрокидывалась вверх, то задерживалась на несколько мгновений на плече, то безвольно опускалась вниз при каждом шаге мотаясь из стороны в сторону. Точь-в-точь, пьяная, гулящая девка. Крестиния Васильевна набирала из поленницы дрова, когда Окся вошла во двор. Испугано охнув, мать бросила в снег поленья и кинулась навстречу болезной.
– Доченька, что с тобой? Господи, помилуй! Да, что же это с тобой случилось? – причитывая, мать завела девушку домой, усадила на лавку возле печки и засуетилась, раздевая её и тормоша, пытаясь вызнать, что случилось,– да, скажи ты хоть словечко, – чуть не плача взмолилась Крестиния Васильевна
– Спать хочу, – непослушными губами выдохнула девушка.
Почти двое суток она тихо лежала, словно заиндевевшая, просыпаясь и снова проваливаясь в сон, независимо от дня и ночи. Затем начался жар.
– Головной тиф, – вынес приговор фельдшер после осмотра и расспросов.
Он удивился даже не тому, что у неё четвёртый тиф подряд, а тому, что она пережила третий. Вконец измотавшись по деревням и сёлам, где тиф косил людей налево и направо, он и думать забыл об этой девчушке, давно считая её умершей. А вот, поди ж ты, случаются ещё чудеса на белом свете.
Про веселье на катке судачили кумушки по деревне. Они ещё не знали, что Окся снова слегла в горячке. Когда во дворе Францевых появился нахмуренный Михаил Алексеевич, Сёмка рубил дрова.
– Девчонка с того света чудом вернулась. А ты её угробить решил озорства ради?
– Дядя Миша… Да, не хотел я… Не подумал… – и прежде, чем парень успел сообразить, огромный, натруженный кулак в кровь разбил его лицо.
А мог и убить. Силищи в этих руках было немерено. Быка с ног валил одним ударом промеж рог.
Тиф в окрестностях почти закончился, редкие случаи не доставляли фельдшеру много хлопот и поэтому он мог часто навещать больную девушку, скорее, из профессионального любопытства. Просто удивительно было наблюдать за таким редким случаем не только в его практике, но и, вообще, в медицине. Он мог теперь оставлять много порошков и даже жаропонижающие не жалел. А как-то лимон принёс и велел матери по ломтику отрезать и в кипрейный чай добавлять. А ещё поить велел помногу водой, подкисленной этим диковинным фруктом.
Видно, ангелы усердно бились с нечистой силой и на этот раз. На многие вёрсты вокруг долго ещё потом обсуждали, как сказку какую-то, про чудесное исцеление девушки из Китунькино. Фельдшер же про этот случай отписал в Саратов, самому главному губернскому санитарному врачу Николаю Ивановичу Тезякову, с которым совместно служил ещё в империалистическую. И перед Троицей тот пожаловал в деревню, а с ним ещё какой-то важный доктор, фельдшер объяснял, что профессор. Они задавали всем очень много вопросов и всё записывали, записывали… Фельдшер из Саратова привёз потом книжку, по-научному журнал, который назывался «Саратовский вестник здравоохранения», где про Оксин случай прописали.
Свидетельство о публикации №226042201191